Мережковский, остававшийся до 1900-х годов далеким от археологии, по мере поступления известий об открытиях экспедиций Кольдевея, Эванса и Дэвиса, широко освещавшихся русской и европейской прессой, был, как и многие его современники, постепенно захвачен этой «археологической интригой», развивавшейся на глазах всего мира с увлекательностью детективного романа. Не исключено, что решающим моментом, приковавшим его внимание к «археологической экспансии» начала XX века, стало открытие Дэвисом гробницы Аменхотепа IV, поскольку личность Эхнатона (у Мережковского – Ахенатона) и трагическая история его царствования были очевидно близки к уже знакомым нам по «Юлиану Отступнику», «Леонардо да Винчи» и «Петру и Алексею» историческим коллизиям. Царь-реформатор и «богоискатель»-солнцепоклонник, строитель «Города Солнца» (Эхнатон перенес столицу Египта из старых Фив в Телль-Амарну), мечтатель и поэт (среди открытий Дэвиса были и стихи Эхнатона, обращенные к его жене Нефертити), он «расширял» хронологические границы «галереи героев» Мережковского, проецируя любимый им историко-биографический сюжет в архаические времена. (Неслучайно, конечно, что «Тутанкамон на Крите» получает второе название – «Рождение Богов»,которое подчеркивает связь этого романа с романами «первой трилогии», также имеющими заголовочные дубликаты («Юлиан Отступник» – «Гибель Богов»,«Леонардо да Винчи» – «Воскресшие Боги»,«Петр и Алексей» – «Антихрист»).)
   По свидетельству Гиппиус, к изучению материалов о Египте Мережковский приступил зимой 1918/19 года, хотя эта работа задумана была им «давно». Насколько можно понять из ее жизнеописания Мережковского, это был еще довоенный замысел, возникший в «бурную и важную» петербургскую зиму 1913/14 года, – по словам Гиппиус, «Д‹митрий› С‹ергеевич› кончал в это время „14 декабря“ и подготовлялся к другой большой работе». Однако завершение финального романа «Царства Зверя» затянулось, затем началась революция и к новой «большой работе» Мережковскому удалось приступить лишь тогда, когда он в качестве активной «общественной фигуры» оказался полностью «не у дел». Надо думать, что за пять минувших лет у Мережковского накопился большой материал по истории и археологии Древнего мира, а обстоятельства первой «военно-коммунистической» зимы в Петрограде располагали к работе над ним: уносясь мыслью к временам минувшим, можно было хоть немного отвлечься от ужаса дней нынешних.
   По всей вероятности, по мере работы по изучению трудов историков и археологов Мережковский все более отвлекался от первоначального исторического сюжета– религиозной реформы Эхнатона и судеб вовлеченных в эти события исторических и вымышленных персонажей – в сторону того историко-культурного контекста, на фоне которого данные события происходили. Материалы раскопок Кольдевея, Эванса и Дэвиса давали обширную новую «бытовуюфактологию», и Мережковский был особенно потрясен тем, что по многочисленным бытовым реалиям вновь открытых цивилизаций можно было судить о неожиданной близости верований Древнего мира некоторым основным положениям христианства.Переходя от египетских древностей к древностям Крита и Вавилона, Мережковский везде наблюдал таинственные совпадения – в обрядах, символах, мифах – с символикой, обрядностью и учением христианства. О подобных совпадениях писал в свое время в «Новом пути» Вячеслав Иванов, исследуя параллели «религии Диониса» с «религией Христа», но теперь, в свете всех вдруг явившихся свидетельств со всех концов древней «ойкумены», проблема «вневременного» характера христианской религии приобретала в глазах Мережковского совершенно иной, «глобальный» характер.
   Размышляя над этими свидетельствами, Мережковский приходил к выводу, что весь мир всегда и везде верил в одно и то же и любая «религиозность» во все времена существования человечества означала как личное, так и коллективное приближение носителей той или иной «религии» к Истине, полнота Которой была явлена в Иисусе Христе.«Очень хорошо говорит об этом бл‹аженный› Августин: „То, что мы называем христианством, было от начала мира, пока не пришел Христос во плоти и бывшая от начала истинная религия не получила названия: Христианство“. Лучше, точнее нельзя сказать. Это и значит: тени к Телу ведут; боги всех погибших миров, заходящие солнца всех Атлантид ведут к незакатному Солнцу – Христу» («Атлантида – Европа»).
   То, что «все верят по-разному в одного и того же Бога»,утверждали современные Мережковскому теософы – Е. П. Блаватская, Н. К. Рерих, А. Р. Минцлова. Из этого следовал вывод о необходимости объединения всех существующих в мире религий в единой «мировой религии», которой должна соответствовать некая «универсальная церковь». Подобный экуменизмМережковский отвергал, замечая, что приближение к Истине не означает обладания Истиной.Более того, религиозные чувства, возбуждаемые чем-то похожим на Христа, но не Самим Христом,воплощаются в «антихристово действо» в самом прямом, жутком, «зверском» смысле этого слова, и «крещеные боги» Древнего мира оказываются лучшим подтверждением того.
   «Что было бы с миром, если б Он не пришел? ‹…› Вспомним бесконечность человеческих жертв в древней Мексике и знак маянских письмен: связанный голый человек, сидя на корточках, поднял колени и опустил на них голову; это жертва, а рядом исполинская голова кондора-стервятника – Смерть. Вглядываясь в этот знак, вдруг начинаешь понимать, что он изображает не одного человека, а все человечество. Люди как будто сошли с ума и поверили, поняли, как дважды два четыре, что Бог есть дьявол.
   Так в царстве майя-тольтеков, краснокожих людей Запада ‹…›, так же и на другом конце – в земле «краснокожих» Востока – сначала керимов-критян, а потом финикийцев ‹…›, на Тиро-Сидонском побережье Ханаана и Пуническом – Северной Африки ‹…›. Вспомним священные ограды Молоха в Гезере, Таанаке, Меггило – кладбища с обугленными костями новорожденных детей – человеческих жертв, вспомним найденные в Карфагене останки 6000 человеческих жертв, вместе с глыбой полурасплавленной бронзы – вероятно, изваянием карфагенской богини Матери, Танит, которой приносились эти жертвы; вспомним, что при осаде Карфагена греческим полководцем Агафоклом погибло 3000 детей в раскаленном железном чреве Молоха, вместе с 300 взрослых, пожелавших быть вольными жертвами. ‹…› Тщетно римским законом Адрианова века запрещены человеческие жертвы по всей империи: втайне продолжались они до конца язычества – до вспыхнувшего на небе крестного знамения: Сим победиши.Только единой жертвой Голгофской кончена бесконечность человеческих жертв и, чтобы возобновить ее, как мы это пытались только что сделать в первой всемирной войне и, может быть, во второй – попытаемся, нужно отменить Голгофскую жертву, превратить историческую личность Христа в миф, как мы и это пытаемся сделать. ‹…› Так же и сейчас, как тогда, был Христос, как бы не был; так же историческая личность Его превращается в миф, тело-в тень. Так же люди всеядны и голодны; верят во всех богов и ни в одного; в наших молельнях, как в древних, – Авраам, Орфей, Аполлоний Тианский, Будда и Христос. Так же хочет воцариться над миром полубогиня, полумошенница, Теософия. Так же кто-то поет над нами веселую песенку о голой, зябкой душе, выходящей из тела, и скучно, страшно людям, как будто заглянул им в очи сам древний царь скуки Сатана».
   То, что «христианство без Христа» и есть «антихристианство»,религия Антихриста, Мережковский понял уже в самом начале творческого пути, во время работы над первой трилогией. Теперь же, в фантастической, «языческой» обстановке военного коммунизма, изучая вновь открытые документальные исторические свидетельства древних цивилизаций, он приходит к выводу, что, в сущности, ничего, кроме борьбы христианства и «антихристианства», на протяжении всего существования человечества никогда и не было и нет.
   На фоне этого открытия частнаяистория борьбы сторонников бога Атона против сторонников бога Амона в Египте времен Нового Царства, естественно, теряла в глазах Мережковского свою первоначальную привлекательность, тем более что художественное исследование поведения и психологии героев,вовлеченных в подобные же исторические коллизии, уже было им предпринято с достаточной полнотой в «Христе и Антихристе». С большой долей уверенности можно утверждать, что к моменту побега из РСФСР (декабрь 1919 года) замысел Мережковского меняется: вместо художественного исторического романа из жизни Древнего Египта теперь замышляется историческое исследование «прахристиан-ской» символики архаических цивилизаций, фигурировавших в Ветхом Завете.Можно предположить, что Мережковский вывозил из России два рода рукописей – наброски к художественному роману (будущая «египетская дилогия») и первые «главки» первой «эссеистической» исторической эпопеи – «Тайна Трех. Египет и Вавилон».
   К работе над последней Мережковский и приступает в 1921 году в Висбадене, после полуторагодового перерыва, целиком заполненного «политикой», и продолжает работать в 1922 году – до того момента, когда ошеломляющие новости из Долины царей вновь не приковывают его внимание к уже разработанной, но отложенной теме Эхнатона, Тутанхамона и всей истории «древнеегипетской реформации».
   Еще бы! В 1923–1924 годах весь Париж «бредит Тутанхамоном»: это то самое время, когда парикмахеры подрезают счастливым обладательницам черно-смоляных шевелюр (а таковыми, благодаря успехам химии, стали все следящие за модой парижанки) челки, а архитекторы переходят от набивших оскомину кариатид к сфинксам, грифонам и скарабеям, запечатленным на невероятных фотографиях, которые щедро поставляет толпе репортеров, осаждающих Долину царей, Говард Картер. Картер – гениальный Кунктатор [31]от археологии – двигается внутрь гробницы медленно, шаг за шагом, тщательно исследуя каждый метр новых и новых помещений, битком набитых идеально сохранившимися вещами, – и это превращает открытие гробницы Тутанхамона в захватывающий «сериал», растянувшийся на три года (саркофаг, где находилась мумия фараона, Картер позволил вскрыть только в начале 1926 года, когда все тысячи предметов, находящихся в гробнице, были исследованы и отправлены в Каир; только за три месяца, пока шла работа над саркофагом, у гробницы в Луксоре, достаточно удаленном от центров тогдашней цивилизации и труднодоступном по европейским меркам, побывало 12 300 (!) туристов). Мало того: вскоре после открытия гробницы при странных обстоятельствах погибает лорд Карнарвон, и газеты всего мира трубят о «проклятии фараона»,чем окончательно повергают в трепет всех обывателей на всех материках (эффект был настолько силен, что до сих пор по голливудским экранам бегают ожившие мумии).
   В таких обстоятельствах Мережковский был просто обречен на завершение работы над «египетской дилогией», и в 1924 году на страницах «Современных записок» является «Тутанкамон на Крите», а в 1926 году – «Мессия» (затем они вышли отдельными изданиями в Праге и Париже). Романы имели успех, хотя к ним более чем к каким-либо художественным текстам Мережковского относится мудрое замечание Бориса Константиновича Зайцева (расположенного вообще к Мережковскому) о том, что художественная форма иногда мешаетвосприятию его текстов. «Исторический роман для него, – писал Зайцев, – в главном – повод высказать идеи».
   В отличие от романов «первой трилогии», «идеи» которых во многом касались «метафизики личности», «египетская дилогия» оказалась целиком обращенной к идеологии «общекультурной». Это сделало собственно «романическое» начало в обоих произведениях (характеры персонажей, специфику их личностных взаимоотношений и т. д.) неким «довеском» к главному «действующему лицу» – миру архаической цивилизации в его «критском» и «египетском» воплощениях, изображенному Мережковским с невероятной яркостью. Эта яркость деталей,в которых, по мнению Мережковского, воплощается «тайна прахристианства», так завораживает читателя, что собственно «сюжет» повествования воспринимается как некая «связка» между описаниями. Так, уже первые строки «Тутанкамона на Крите» формируют странный для романа акцент в читательском восприятии:
   «– „Отец есть любовь“. Аб-вад. Аб –Отец, вад– любовь. Вот что на талисмане написано.
   – Что это значит?
   – Не знаю… Как надела мне его мать на шею, так и ношу, никогда не снимаю; он меня всю жизнь хранит».
   Легко представить, что после такого вступления именно талисман с его «тайной», а не герой, являющийся его владельцем, становится в глазах заинтригованного читателя главным героем повествования, и дальнейшая история взаимоотношений вавилонянина Таммузамада, влюбленного в критскую жрицу Дио, и их приключения в лесу, где находится святилище Матери, оказываются лишь средством для откровения тайны талисмана:
   «Когда вспыхнуло пламя на жертвеннике, Дио подняла и протянула руки, выставив ладони вперед, к маленькому чудовищному идолу в глубине пещеры; потом поднесла их ко лбу и соединила над бровями, как будто закрывая глаза от слишком яркого света. Повторила это движение трижды, произнося молитву на древнем, священном языке. Таммузамад плохо понимал его, но все-таки понял, что она молится Матери:
   – Всех детей твоих, Матерь, помилуй, спаси, заступи!
   Он удивился, узнав почти ту же молитву, которой мать его учила в детстве; с нею же надела ему на шею и ту корналиновую дощечку-талисман с полустертыми знаками древних письмен: «Отец есть любовь»».
   Такое парадоксальное преобладание «вещи» над «человеком» в романическом тексте покоробило поклонников русской прозы XIX века с ее «достоевским» вниманием к внутреннему миру героев. «"Мессия", – писал Михаил Осоргин, – пахнет пылью, но не веков, а просто литературной пылью. Для иностранцев годится, для нас – нет».Поскольку читались романы прекрасно, на подобные стилистические нюансы никто, за исключением некоторых русскихкритиков, внимания не обращал, но и сам Мережковский чувствовал, что захватившая его с 1919 года «культурологическая» тематика плохо укладывается в традиционные художественные жанры, тем более что «параллельно» с «Тутанкамоном на Крите» в 1925 году в Праге выходит «Тайна Трех»,отрывки из которой появлялись в «Современных записках» и «Последних новостях».
   В отличие от «Тутанкамона на Крите» эта книга сразу вызвала недоумение, прежде всего редакторов, видевших успех «Тутанкамона…» и не понимавших, отчего Мережковский изменяет привычной и востребованной на читательском рынке «беллетристике» и уходит в сложные размышления о никому не ведомых древних культах, лишенные какой-либо «художественной занимательности».
   «Делаю же я это только потому, – пояснял Мережковский в „Бесполезном предисловии“ (авторское название) к продолжению „Тайны Трех“ – книге «Атлантида – Европа»(1930), – что мне терять уже нечего. Все потерял писатель, нарушивший неумолимый закон: будь похож на читателей или не будь совсем. Я готов не быть сейчас, с надеждой быть потом.
   Что значит не быть похожим на читателей, я понял, когда пять лет назад, написав книгу «Тайна Трех», получил от ее французского издателя добрый совет изменить заглавие, чтобы не было похоже на «детективный роман». В IV–V веке на христианском Востоке «Тайна Трех» прозвучала бы: «Тайна Божественной Троицы», а в XX веке, на христианском Западе, звучит: «Тайна трех мошенников, которых ловит Шерлок Холмс»».
    «Египетская дилогия» была последним «художественным» произведением Мережковского.«…После „Мессии“ Мережковский „беллетристики“ больше не писал, ‹…› от условной формы „исторического романа“, в которую он облекал занимавшие его темы, он отказался, – замечает Г. П. Струве в своем очерке о „русской литературе в изгнании“. – Все, написанное и напечатанное им после 1926 года, относится к тому роду писаний, на который трудно наклеить какой-нибудь ярлык, хотя можно назвать их художественно-философской прозой. Правильнее же сказать, что это единственный в своем роде Мережковский».
   Эмигрантская критика много раз возвращалась к «проблеме жанра» у Мережковского, пока, наконец, не сошлась на заключении, что «Мережковский – единственный русский эссеист в европейском смысле этого слова» (Ю. Мандельштам).
   Мережковский отказывается от традиционной «художественности» текста – для того, чтобы вести прямой, непосредственный разговор с читателем. В сущности, главным героем его произведений является сам автор, созерцающий исторические события и их участников, удивляющийся, сострадающий, возмущающийся и пытающийся понять сокровенный смысл происходящего. Мир, созданный Мережковским в этой поздней прозе, охватывая все минувшие эпохи, запечатлел в себе единый образ, Того, Кем был создан, спасен и к Кому придет в «конце времен».Древний мир («Тайна Трех», «Атлантида – Европа») смутно предчувствует грядущее Откровение, словно созерцая Его лик сквозь туманное, закопченное стекло в своих кощунственно искаженных мифологических образах, преданиях и мистериях. Герои христианской цивилизации («Павел и Августин», «Франциск Ассизский», «Жанна д'Арк»)мучительно пытаются понять сказанные Им слова, чтобы следовать по непонятному, ускользающему «тесному пути спасения». Средоточием же всего, написанного Мережковским в этот период, является книга о Нем Самом – «Иисус Неизвестный»,которую Мережковский называл главной книгой своей жизни.
   «Мережковский, конечно, думал о Евангелии всю жизнь и шел к „Иисусу Неизвестному“ через все свои прежние построения и увлечения, издалека глядя в него, как в завершение и цель, – писал Георгий Адамович. – Иногда были зигзаги… но в сознании Мережковского они едва ли были отклонениями. Наоборот, все должно было внести ясность в единственно важную тему и подготовить рассказ и размышление о том, что произошло в Палестине девятнадцать столетий назад».
   Адамович, впрочем, не поверил в искренность Мережковского, считая, что он смог «увидеть лишь то, что подходило к его схемам». Гораздо глубже понял труд Мережковского философ и литературный критик Б. П. Вышеславцев. «Главное достоинство книги Мережковского, – писал он, – в абсолютной оригинальности его метода: это не „литература“ (литература о Христе – невыносима), не догматическое богословие (никому, кроме богословов, непонятное); это и не религиозно-философское рассуждение – нет, это интуитивное постижение скрытого смысла, разгадывание таинственного „Символа“ веры, чтение метафизического шифра, разгадывание евангельских притч, каковыми в конце концов являются все слова и деяния Христа».
   Медленно, стих за стихом, главу за главой автор, вместе с читателем, читает Евангелие.«Странная книга: ее нельзя прочесть; сколько ни читай, все кажется, не дочитал или что-то забыл, чего-то не понял; а перечитаешь – опять то же; и так без конца. Как ночное небо: чем больше смотришь, тем больше звезд… Так же как я, человек, – зачитало ее человечество, и, может быть, так же скажет, как я: „что положить со мною в гроб? Ее. С чем я встану из гроба? С нею. Что я делал на земле? Ее читал“».
* * *
   Одна из главных идей, которую множество раз, варьируя, повторяет Мережковский в «Иисусе Неизвестном», заключается в предельной близости «антихристианства» – христианству. Диавол на протяжении всей истории человечества искушает людей чем-то очень похожим на Христа, только не имеющим Его жизненной подлинности.
   «Потом берет Его диавол в святой город и поставляет Его на крыле храма. И говорит Ему: если Ты Сын Божий, бросься вниз, ибо написано: „Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею“» (Мф. 4. 5–6).
   Мы видим, что даже Самого Христа диавол искушает ветхозаветным пророчеством о Нем Самом (Пс. 90. 11–12). В «Апокрифе об Искушении», вошедшем в «Иисуса Неизвестного», Иисус, пребывая в пустыне «со зверями», —
   «Каждого зверя называл Он по имени, смотрел ему в глаза, и в каждом зверином зрачке отражалось лицо Господне, и звериная морда становилась лицом; вспыхивала в каждом животном живая душа и бессмертная. После всех подполз к Нему червячок Холстомер. Но Господь его не заметил: слишком был маленький. А все-таки надеялся: вполз к Нему на колено и замер – ждал», —
   оказывается один на один со своим «двойником», но «другим» – Мертвым.
   «Мертвый ужас прикоснулся к сердцу Живого, – лед к раскаленному камню. Краем уха слышал – не слышал шелест, шаг; краем глаза видел – не видел, как сзади подошел кто-то и сел на камень рядом. ‹…› Знал и теперь, сидя на камне, что если взглянет на сидящего рядом, то увидит Себя как в зеркале: волосок в волосок, морщинка в морщинку, родинка в родинку, складочка одежды в складочку одежды. Он и не Он, Другой.
   – Где он, где Я?
   – Где я, где Ты?
   – Кто это сказал, он или Я?
   – Я или Ты?
   ‹…›
   Мертвое лицо приблизилось к живому, как зеркало. Очи опустил Живой, чтоб не видеть Мертвого, и увидел червячка на колене Своем, и вспомнил – узнал, что Мертвый лжет: мудрецы не различат – различит младенец Живого от Мертвого, по зеленой точке на белой одежде – червячку живому – на Живом. Мертвый лжет, что все живое хочет умереть; нет – жить; вечной жизни и мертвые ждут, – вспомнил это, узнал Господь, как будто все убитые Звери из общей могилы, Подземного Рая, Ему сказали: «Ждем!»».
    Живая подлинность Христастановится неодолимой преградой для Его искусителя в «Апокрифе» Мережковского – и эта же живая подлинность Его присутствия отличает христианство от «антихристианства», «христианства без Христа».Последнее может содержать в себе всю христианскую «атрибутику», включая даже «букву» Священного Писания (которое с легкостью смог «разъять на цитаты» не только искуситель в пустыне, но и идеологи Третьего интернационала – ибо лозунги вроде: «Кто не работает, тот не ест» или: «Кто не с нами, тот против нас» повторяли в XX веке судьбу стихов 90-го Псалма в начале века I), однако не в силах их «оживить».
   «…Все язычество есть вечная Кана Галилейская, – пишет Мережковский, – уныло-веселое пиршество, где люди, сколько ни пьют, не могут опьянеть, потому что вина не хватает или вино претворяется в воду. „Нет у них вина“ (Ин. 2.3), – жалуется Господу Мать Земля милосердная, как Дева Мария, матерь Иисуса. Вина нет у них и не будет, до пришествия Господа.
   Жаждут люди, уже за много веков до Каны Галилейской, истинного чуда, претворяющего воду в вино, и чудесами ложными не утоляется жажда».
   Христианство для Мережковского прежде всего – непосредственное Богоприсутствие, живая связь (собственно – «религия»,в первоначальном смысле этого слова) с Ним. «Что мы слышали, что видели своими глазами, что рассматривали и что осязали руки ваши – Слово жизни… возвещаем вам», – цитирует Мережковский в «Атлантиде – Европе» апостола Иоанна и заключает:
   «Эта-то слышимость, видимость, осязаемость, „телесность“ исторической личности Христа – "ибо в Нем вся полнота Божества обитала телесно»"– и входит в плоть времени – историю; это и режет ее, как алмаз режет стекло».
    Как продолжение Его «земного присутствия» Мережковский рассматривает и Церковь, средоточием Которой являются Таинства, а Сердцем – Евхаристия,непрерывно длящееся переложение Плоти и Крови в «земные», то есть «рассматриваемые»и «осязаемые»,хлеб и вино.
   «Здесь, в Евхаристии, Любящий входит в любимого плотью в плоть, кровью в кровь. Пламенем любви Сжигающий и сжигаемый, Ядомый и ядущий – одно; вместе живут, вместе умирают и воскресают:
   «Плоть Мою ядущий и кровь Мою пиющий имеет жизнь вечную, и Я встречу его в последний день» (Ин. 6. 54).
   Чем плотнее, кровнее, как будто грубее, вещественней, а на самом деле тоньше, духовнее; чем ближе к церковному догмату-опыту Преосуществления (transsubstatio) мы поймем Евхаристию, тем верней не только религиозно, но и исторически подлинней.
   «Пища сия, ею же питается плоть и кровь наша, в Преосуществлении – ???? ????????? (в 'преображении', 'метаморфозе' вещества) – есть плоть и кровь самого Иисуса», учит Юстин Мученик, по «Воспоминаниям Апостолов» – Евангелиям.
   «Хлеб сей есть вечной жизни лекарство, противоядие от смерти» – учит Игнатий Богоносец, ученик учеников Господних. Это значит: с Телом и Кровью в Евхаристии как бы новое вещество вошло в мир; новое тело прибавилось к простым химическим телам, или точнее новое состояние всех преображенных тел, веществ мира.
   «Вот Тело Мое, за Вас ломимое» – говорит Господь не только всем людям, но и всей твари, – "ибо вся тварь совокупно стенает и мучается доныне… в надежде, что освобожденабудет от рабства тления в свободу…детей Божиих" (Рим. 8. 22, 21).
   Вот что значит Евхаристия – Любовь – Свобода; вот что значит неизвестное имя Христа Неизвестного: Освободитель.
   То, чего искало человечество от начала времен, найдено здесь, в Сионской горнице».
   Найдено – ценой Жертвы,добавляет Мережковский. В «Иисусе Неизвестном» он с удивительной силой раскрывает трагедийнуюсторону Евхаристического торжества.