* * *
   В первые недели после переворота все трое, не считаясь с опасностью, хлопотали за арестованных «министров». Ходили к Горькому.
   С Максимом ГорькимМережковский и Гиппиус познакомились еще в незапамятные времена «Северного вестника», где молодой нижегородский журналист Алексей Максимович Пешков опубликовал под этим странным псевдонимом в 1897 году рассказ «Мальва». Успех публикации был велик. Вся читающая Россия повторяла фразу, открывающую рассказ: «Море смеялось». Впрочем, «Максима Горького» столичные читатели заметили еще в 1894–1895 годах, после выхода рассказов «Челкаш» – в «Русском богатстве» и «Супругов Орловых» – в «Русской мысли». Аким Волынский, привечая перспективного сотрудника, дал в честь Горького банкет. Мережковские, посидев немного, сочли за благо покинуть торжество – здравицы показались им несколько пошловатыми. Однако уже в вестибюле они вдруг наткнулись на разгоряченного, красного от счастья и стыда «виновника торжества», кинувшегося их провожать.
   – Скажите, – выдохнул Горький, – неужели же я… такой талантливый?
   Вышло наивно и искренно. Мережковский от души улыбнулся; на том и разошлись.
   После, когда Горький уже приобрел не только всероссийскую, но и мировую известность, в «Новом пути» появлялись весьма резкие статьи, диссонирующие с хором, возносящим хвалу «певцу босяков». В 1907 году Философов даже «специализировался» на «отпевании Горького», посылая из Парижа в отечественные журналы разгромные статьи, констатирующие «смерть» горьковского таланта. Однако в годы полемики «богостроителей» с «богоискателями», после выхода горьковских «Исповеди», «Жизни ненужного человека» и особенно после появления «Детства», отношение к «оппоненту» у участников «троебратства» изменилось: «конец Горького» был отменен, а Мережковский даже написал одну из лучших в «горьковской» критике статей «Не святая Русь»(1916).
   «Несколько лет назад предсказывали „конец Горького“, – писал Мережковский. – В предсказании была правда и ложь. Как пророк „сверхчеловеческого босячества“ Горький, действительно, кончился. Но кончился один Горький – начался другой. ‹…› Чужое лицо истлело на нем – пышная маска „сверхчеловека“, „избранного“, „единственного“, – и обнажилось свое, простое лицо, лицо всех, лицо всенародное. ‹…› А что… нет для Горького иных путей к народной стихии, как через сознание религиозное, – видно по его последней книге – „Детству“. Не только в смысле художественном это – одна из лучших, одна из вечных русских книг (не потому ли так мало сейчас оцененная, что слишком вечная?), но и в смысле религиозном – одна из самых значительных. На вопрос, как ищут Бога простые русские люди, «Детство» Горького отвечает, как ни одна из русских книг, не исключая Толстого и Достоевского».
   Мережковский вообще благоволил к Горькому в эти годы более всех из «трио», вступая даже в полемику с Гиппиус и Философовым, настаивавших на «антихудожественном» характере горьковского творчества. «В произведениях Горького нет искусства, – признавал Мережковский в „исследовании“ «Чехов и Горький»(1906), – но в них есть то, что едва ли менее ценно, чем самое высокое искусство: жизнь,правдивейший подлинник жизни, кусок, вырванный из жизни с телом и кровью… И, как во всем очень живом, подлинном, тут есть своя нечаянная красота. Безобразная, хаотическая, но могущественная, своя эстетика, жестокая, превратная, для поклонников чистого искусства неприемлемая, но для любителей жизни обаятельная».
   В предреволюционные годы они встречались нередко: Горький и Мария Федоровна Андреева были даже «вхожи» к Мережковским, однако деятельность Горького после Февральской революции (он организовывал «левый» эстетический комитет и пробольшевистскую (тогда) газету «Новая жизнь») Мережковский явно не одобрил.
   – Расстреливать надо за такой «эстетизм», – говорил он в сердцах.
   Сейчас же, в ноябре 1917 года, Горький был одним из немногих среди знакомых Мережковского, кто мог помочь заключенным Петропавловки.
   Вид Горького испугал: почерневший, с ввалившимися глазами. Он выслушал Мережковского, немного помолчал и глухо, точно пролаял, выпалил:
   – Я… органически… не могу… говорить с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким.
   – Вам надо тогда совсем уйти из этой компании, – сказала Гиппиус.
   – А если… уйти… с кем быть?
   – Да с Россией, с Россией! – почти закричал Мережковский и потом тихо добавил: – Алексей Максимович, если нечего есть, – есть ли все-таки человеческое мясо?
   Горький промолчал.
   Он будет и ходить, и хлопотать («министров-капиталистов» из Петропавловки выпустят). В петроградском кошмаре военного коммунизма он приложит все силы, чтобы предотвратить голодную смерть писателей и ученых. По инициативе Горького будут созданы Комиссия по улучшению быта ученых и издательство «Всемирная литература» – единственные для голодающей интеллигенции источники для получения пайков. Его газета «Новая жизнь» в 1918 году окажется едва ли не единственным «внутренним» российским изданием, публикующим из номера в номер правду о «социалистическом рае».
   Но… совсем «уйти из этой компании» он не мог, хотя бы потому, что свою личнуюответственность за происходящее Горький ощущал гораздо острее, чем Мережковский. В русской революции он участвовал не «декларативно», а действенно и начиная с 1905 года открыто был на стороне радикальных социал-демократов. Во время Декабрьского вооруженного восстания в Москве в 1905-м в квартире Горького и М. Ф. Андреевой был один из штабов восставших. В 1906 году Горький был эмиссаром Ленина в США, осуществляя сбор средств на партийные нужды (то есть на революцию), а в 1907-м – присутствовал с правом совещательного голоса на V съезде РСДРП. В 1908 году у Горького на Капри, где он жил в «первой эмиграции» (с 1906 по 1913 год), Ленин и «богостроители» вели полемику, определяя идеологию социал-демократического движения, а в 1909 году Горький, А. А. Богданов и А. В. Луначарский организовали в Италии партийную школу для русских рабочих.
   Горький видел в русской социал-демократии силу, способную осуществить экономическое и культурное переустройство страны, в целесообразности которого он не сомневался никогда.«У нас, русских, две души, – писал Горький в 1915 году, – одна – от кочевника-монгола, мечтателя, мистика, лентяя ‹…› а рядом с этой бессильной душою живет душа славянина, она может вспыхнуть красиво и ярко, но недолго горит, быстро угасая, и мало способна к самозащите от ядов, привитых ей, отравляющих ее силы. ‹…› Нам нужно бороться с азиатскими наслоениями в нашей психике, нам нужно лечиться от пессимизма – он постыден для молодой нации. ‹…› Натуры действенные, активные обращают свое внимание главным образом в сторону положительных явлений, на те ростки доброго, которые, развиваясь при помощи нашей воли, должны будут изменить к лучшему нашу трудную, обидную жизнь».
   В революционном движении на стороне большевиков, по мнению Горького, участвовали те самые «активные натуры», которые являлись носителями «положительного» начала русской жизни, а главная его претензия к «мерзавцам Ленину и Троцкому» заключалась в том, что их выступление в октябре 1917 года он считал преждевременным:«Когда в ‹19›17 году Ленин, приехав в Россию, опубликовал свои „тезисы“, [22]я подумал, что этими тезисами он приносит всю ничтожную количественно, героическую качественно рать политически воспитанных рабочих и всю искренно революционную интеллигенцию в жертву русскому крестьянству. Эта единственная в России активная сила будет брошена, как горсть соли, в пресное болото деревни и бесследно растворится, рассосется в ней, ничего не изменив в духе, быте, истории русского народа».
   Таким образом, Мережковский и Горький, равно видя в событиях октября 1917 года историческую трагедию, говорили на разных языках. Для Мережковского социализм Ленина и Троцкого являлся абсолютно негативной величиной, а его торжество – началом «царства Антихриста» в России. Для Горького же программа новой власти «в идее»оказывалась величиной сугубо положительной, а весь негатив шел от авантюризма вождей социал-демократов, решивших использовать удобный момент для захвата власти, не считаясь с последствиями такого захвата в тогдашней российской «расстановке сил».
   Подобное качественноеразличие в оценке «октябрьских событий» объективно делало Мережковского и Горького идейными врагами. И никакие «частные» гуманные акции Горького в эпоху военного коммунизма не могли компенсировать в глазах Мережковского и его друзей то «сущностное зло», которое, по их мнению, было содержанием «миссии Горького» в истории послереволюционной России. Отсюда и крайне пристрастное, несправедливое отношение к личности и творчеству Горького во всех письменных и устных высказываниях Мережковского и Гиппиус после 1917 года. Любые упреки в «клевете» и «необъективности» здесь представляются неуместными. «Горький – не друг, а враг, злейший враг русского народа», – писал Мережковский Г. Гауптману в 1921 году.
   А если враг не сдается – его уничтожают.
* * *
   Поначалу Мережковские еще пробовали как-то сопротивляться.
   Мережковский выступал с «разоблачительными» лекциями и публиковал антибольшевистские статьи. Гиппиус редактировала Илье Исидоровичу Фондаминскому (находившемуся в городе на полулегальном положении) эсеровский «манифест», который предполагалось зачитать на сессии Учредительного собрания.
   – Учредительное собрание и большевики ни минуты не могут сосуществовать, – говорила она Илье Исидоровичу. – Или «вся власть Учредительному собранию», и падают большевики, или «вся власть Советам», и тогда падает Учредительное собрание.
   Фондаминский соглашался.
   Как уже говорилось, «упало» – Учредительное собрание. «Я, кажется, замолчу навек, – констатировала Гиппиус. – От стыда. Трудно привыкнуть, трудно терпеть этот стыд» —
 
Наших дедов мечта невозможная,
Наших героев жертва острожная,
Наша молитва устами несмелыми,
Наша надежда и воздыхание, —
Учредительное Собрание, —
Что мы с ним сделали?…
 
(«У. С»)
   Новые «хозяева жизни» не принимали те «правила игры», к которым привыкла дореволюционная интеллигенция. На литературном вечере, посвященном пророчествам Достоевского о русской революции, устроенном Мережковскими, после первого же доклада к столу президиума подошел комиссар в кожанке.
   – Прошу немедленно сообщить адрес этого Достоевского! – жестко потребовал он, играя желваками.
   – Тихвинское кладбище, – ответил докладчик.
   – Тогда прошу заседание считать закрытым, – хладнокровно парировал представитель власти.
   Были случаи и похуже. Так, во время чтения на пасхальном вечере 1918 года старого стихотворения Мережковского «"Христос Воскрес!" – поют во храме…» сидящий в зале красногвардеец из пистолета выстрелил в декламатора.
   Жизнь для «троебратства» становилась вовсе беспросветной:
 
Мысли капают, капают скупо,
Нет никаких людей…
Но не страшно. И только скука,
Что кругом – все рыла тлей.
 
(3. Н. Гиппиус «Тли». 28–29 октября 1917)
   «Мы живем здесь сами по себе. Случайно живы. Голод полный», – записывает Гиппиус в дневнике 17 марта 1918 года. До этого Мережковские успели распродать все, что могли, – мебель, посуду, книги, наконец – стали продавать одежду. Денег хватало на «подвижнический», по выражению Мережковского, «рацион» – хлеб, кислую капусту, картошку.
   Перед лицом надвигающейся общей гибели теряли смысл все прежние политические раздоры. В конце 1918 года к Мережковским стала захаживать в гости… бывшая подруга императрицы и самая активная «распутинка» Анна Вырубова. Слушая ее рассказы о жизни царской семьи, Гиппиус думала: «Все, что она могла сделать страшного и непоправимого, она уже сделала. Вернее – оно уже сделалось, прошло через нее, кончилось. Теперь она – пустота в пустоте…» Ранее, когда летом пришло известие о расстреле в Екатеринбурге царской семьи, Гиппиус помечает в записях: «…Отвратительное уродство этого – непереносимо. Нет, никогда мир не видел революции лакеев и жуликов. Пусть посмотрит…»
   Все становилось «вверх дном». Прежние враги переставали быть врагами, а друзья вдруг оказывались в стане нынешних врагов.
   В январе 1918 года Гиппиус составляла в «Дневнике» «поминальный синодик» бывших «знакомцев», оказавшихся теперь «по другую сторону баррикад»:
   «‹…›
   2. Александр Блок – поэт, «потерянное дитя», внеобщественник, скорее примыкал, сочувствием, к правым (во время царя), убежденнейший антисемит. Теперь с большевиками через левоэсеров.
   ‹…›
   6. Анд. Белый (Б. Бугаев) – замечательный человек, но тоже «потерянное дитя», тоже через лев. эсеров, не на «службе» лишь потому, что, благодаря своей гениальности, не способен вообще быть на службе.
   ‹…›
   12. Ник. Клюев
   13. Сергей Есенин
   Два поэта «из народа», 1-й старше, друг Блока, какой-то сектант, 2-й молодой парень, глупый, оба не без дарования.
   14. Чуковский, Корней – литер. критик, довольно даровитый, но не серьезный, вечно невзрослый, он не «пот‹ерянное› дитя», скорее из породы «милых, но погибших созданий», в сущности невинный, никаких убеждений органически иметь не может. ‹…›
   17. Алекс. Бенуа – изв. художник, из необщественников. С момента революции стал писать подозрительные статьи, пятнающие его, водится с Луначарским, при царе выпросил себе орден.
   ‹…›
   22. Вс. Мейерхольд – режиссер-"новатор". Служил в Императорских Театрах, у Суворина. Во время войны работал в лазаретах. После революции (по слухам) записался в анархисты. Потом, в августе, опять бывал у нас, собирался работать в газете Савинкова. Совсем недавно в союзе писателей громче всех кричал против большевиков. Теперь председательствует на заседаниях театральных с большевиками. Надрывается от усердия к большевикам. Этот, кажется, особенная дрянь.
   ‹…›
   Господи! Хоть бы шведы нас взяли! Хоть бы немцы прикончили! О, если б проснуться!»
   В этом «синодике» самым «больным» для Мережковских было, конечно, имя Блока. Его поэма «Двенадцать», появившаяся тогда же, в начале 1918 года, повергла бывшее «троебратство» в состояние шока:
 
Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
 
 
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь —
 
 
В кондов у ю,
В избяную,
В толстозадую!
 
 
Эх, эх, без креста!
 
   Ужаснее всего для них, понимающих толк в силе слова, была несомненная гениальность блоковской поэмы. Любые «политические» инвективы против этой эстетической подлинноститекста были бессильны. Большевики, ценившие силу художественного воздействия не меньше Мережковских, сразу же взяли текст «Двенадцати» «на вооружение», и теперь, выходя на прогулку, Мережковский и Гиппиус могли любоваться на кумачовый лозунг, вывешенный напротив их дома на Сергиевской:
 
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови —
Господи, благослови!
 
   Оставалось только тихо злиться. Так, когда Гиппиус услышала, что Блока «уплотнили», подселив в его квартиру «революционного матроса», она в восторге воскликнула:
   – Лучше было бы – двенадцать!..
   Мережковские никогда не смогли простить Блоку его поэмы, потому, вероятно, что никогда не могли заставить себя его «разлюбить». Даже спустя четыре года, когда Блока уже не было в живых, а Мережковские давно покинули пределы России, Гиппиус в некрологической статье о нем не смогла удержаться от горестного восклицания: «Не хотелось даже и слышать ничего о Блоке. Немножко от боли не хотелось». По литературным кругам ходила история о знаменитом ответе ее Блоку при случайной встрече.
   – Подадите ли вы мне теперь руку, Зинаида Николаевна?
   – Общественно – нет, никогда… Но лично – да.
   В августе 1921 года Блок умрет от истощения и психического расстройства.
* * *
   Зато нисколько не удивила Мережковских «послеоктябрьская» позиция другого их давнего знакомца – Валерия Яковлевича Брюсова.Тот, в отличие от Блока с его стихийными, «невыразимыми» движениями души, вполне сознательно избрал путь сотрудничества с большевиками.
   С творчеством Брюсова Мережковские впервые познакомились в 1895 году, когда в редакцию «Северного вестника» из Москвы пришла книга стихов «Chefs-d'Oeuvre». «Шедевры» были, по словам Гиппиус, «несомненным декадентством», уже никого в то время в Петербурге не удивляющим, – нарочитые «дерзания» с сознательной целью эпатировать консервативную читательскую аудиторию:
 
Идем: я здесь! Мы будем наслаждаться, —
Играть, блуждать в венках из орхидей,
Тела сплетать, как пара жадных змей!
День проскользнет. Глаза твои смежатся.
То будет смерть. – И саваном лиан
Я обовью твой неподвижный стан.
 
(В. Я. Брюсов «Предчувствие»)
   Однако Гиппиус заинтересовалась автором: за всей этой модернистской экзотической бутафорией она почувствовала некую подлинную лирическую энергию и «изобразительное» мастерство:
 
Прокаженный молился. Дорога
Извивалась по сдвинутым скалам;
Недалеко чернела берлога;
Были тучи стремительны; строго
Ветер выл по кустам одичалым.
 
(В. Я. Брюсов «Прокаженный»)
   Гиппиус вспоминает, что скептически настроенные «редакционные критики» (Мережковский и Минский) были удивлены ее настойчивым уверениям, что автор «Chefs-d'Oeuvre» – «явно не без таланта». Поскольку имени Брюсова никто не знал, поначалу решили, что «Шедевры» подписаны псевдонимом – от «предсказаний Брюса» в календаре Гатцука, [23]но вскоре выяснилось, что это – подлинное лицо, «очень молодой москвич из среднего купечества, и, кажется, в Москве им интересуются».
   Личное знакомство Мережковских с Брюсовым произошло во время визита последнего в Петербург 8 декабря 1898 года. «Скромный, приятный, вежливый юноша, – передает Гиппиус свои впечатления. – Молодость его, впрочем, в глаза не бросалась – у него и тогда была небольшая черная бородка. Необыкновенно тонкий, гибкий, как ветка. И еще тоньше, еще гибче делал его черный сюртук, застегнутый на все пуговицы. Черные глаза, небольшие, глубоко сидящие и сближенные у переносья. Ни красивым, ни некрасивым назвать его нельзя – во всяком случае интересное лицо, живые глаза. Только если долго всматриваться, объективно отвлекшись мыслью, – внезапно поразит вас его сходство с шимпанзе».
    No comment.
   Впрочем, и брюсовское впечатление от Мережковских было… странным. Брюсов хорошо помнил, какое ошеломляющее, «судьбоносное» значение для его творческого развития имели статьи Мережковского 1880-х – начала 1890-х годов и поэма «Вера». Тем не менее полностью принять идеализм Мережковского, особенно в личном общении, Брюсову, с его «купеческим» здравым московским прагматизмом, было невмоготу.
   Помимо того, Брюсов опять-таки в силу своей «купеческой наследственности» был человеком дела.Любые «декларации» интересовали его лишь постольку, поскольку они могли быть каким-то понятным для него образом реализованы на практике. «Глобализм» же установок Мережковского оставлял Брюсова равнодушным, ибо ни «трансформации» человечества в новый вид, ни возникновение «Церкви Духа» в горниле революционных потрясений Валерий Яковлевич представить себе как реальную перспективу ближайшего будущего никак не мог. К этому следует добавить, что брюсовской «основательности» в установках и поступках претила легкость, с которой Мережковский переходил к новым «идеологическим увлечениям».
   «Хорошо Мережковскому, который перепархивает с пушкинианства на декадентство, с декадентства на язычество, с язычества на христианство, с христианства на религию Троицы и Духа Святого», – жаловался Брюсов в 1906 году. Для самого Брюсова положение «строгого художника», ценителя красоты и принципиального «индивидуалиста» (свои собственные убеждения – религиозные и общественные – он считал «частным делом», никому их не навязывал и даже в переписке с многочисленными «учениками и последователями» всегда ограничивал темы разговора сугубо «эстетическими» и «литературными» сведениями) казалось гораздо предпочтительнее роли «пророка»:
 
Ты должен быть гордым, как знамя;
Ты должен быть острым, как меч;
Как Данту, подземное пламя
Должно тебе щеки обжечь.
 
 
Всего будь холодный свидетель,
На все устремляя свой взор.
Да будет твоя добродетель —
Готовность взойти на костер.
 
 
Быть может, все в жизни лишь средство
Для ярко-певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов.
 
(В. Я. Брюсов «Поэту»)
   В 1900 году Брюсов вместе с московским меценатом С. А. Поляковым и поэтами Константином Бальмонтом и Юргисом Балтрушайтисом создает издательство «Скорпион», а в 1904 году – ежемесячник «Весы», который был целиком обращен к «чистому искусству». Мережковский поначалу отнесся к появлению «Весов» неприязненно. В девятом номере «Нового пути» за 1904 год появилась его статья «За или против?», в которой Мережковский упрекал главных сотрудников «Весов» – Валерия Брюсова, Вячеслава Иванова и Андрея Белого – в промедлении с ответом на вопрос: «С Христом они или против Христа?» Но предприятие Брюсова оказалось гораздо более жизнеспособным, чем журнал Мережковских, и после закрытия «Нового пути» Мережковский и Гиппиус начинают регулярно помещать на страницах «Весов» свои произведения (Гиппиус вскоре становится постоянным литературным критиком брюсовского журнала, подписывая свои статьи псевдонимами «Антон Крайний», «товарищ Герман» и «Алексей Кириллов»).
   Брюсов, верный своему сугубо «эстетическому» критерию при отборе сотрудников, никак «тематически» не ограничивал обоих супругов, но в глубине души не считал их собственно «художниками» в той полноте, которую главный «весовец» всегда фиксировал словом «поэт» (в его лексиконе это понятие восходило к греческому первоисточнику, означавшему как «стихотворца», так и «творца» вообще).
   «Большинство [символистов], – писал Брюсов о предоктябрьской литературе, – даже перестало быть именно „поэтами“. Мережковский – прежде всего – мыслитель и романист; А. Белый – тоже; Сологуб – романист; Минский – философ и публицист; Гиппиус – критик. Только Бальмонт и Блок – поэты, par excellences Третьим русским „поэтом, par excellence“, Брюсов, как это легко понять, считал себя.
   Поэт, не являющийся, по мнению Брюсова, ни «политиком», ни «пророком», не может непосредственно влиять на ход событий ни «действенно», ни «мистически». Удел поэта – созерцание происходящего («всему будь холодный свидетель») и эстетическое переживание впечатлений с тем, чтобы затем в своих произведениях попытаться претворить окружающий его «хаос» в «космос». Поэт должен пробуждать творческое начало в народном сознании, «смягчая» тем самым страсти и направляя исторический поток в конструктивное русло «созидания». Именно такое понимание «миссии поэта» и помогло Брюсову «найти себя» в послереволюционную эпоху.
   «Наши дни, – писал Брюсов в 1921 году, – правильнее всего назвать эпохой творчества, когда везде, прежде всего в Советской России, идет созидание новых форм жизни, взамен старых, разрушенных или в корне подточенных; литература не может не отразить этого общего движения. Поэзия прежних периодов, эпох самовластья, знала лишь пафос протеста или пафос уединенья и раздумья; теперь поэтам предстоит явить новый пафос творчества».
   В 1917–1919 годах Брюсов возглавлял Комитет по регистрации печати (впоследствии – Московское отделение Российской книжной палаты), заведовал Московским библиотечным отделом при Наркомпросе, стал председателем Президиума Всероссийского союза поэтов. В 1921 году стараниями Брюсова в Москве был создан Высший литературно-художественный институт (ВЛХИ), ректором которого он стал. В истории «культурной революции», развернувшейся в РСФСР, деятельность Брюсова стала одной из ярких страниц.
   Для Мережковского и Гиппиус «советская» активность Брюсова казалась не просто «заблуждением», а логическим итогом его «бездуховности и беспринципности» 1900 – 1910-х годов, каковая, по их мнению, и привела бывшего редактора «Весов» в «лагерь Антихриста». [24]«Еще не была запрещена за контрреволюционность русская орфография, как Брюсов стал писать по большевистской и заявил, что по другой печататься не будет, – возмущалась Гиппиус. – Не успели уничтожить печать, как Брюсов сел в цензора – следить, хорошо ли она уничтожена, не проползет ли в большевистскую какая-либо неугодная большевикам контрабанда. Чуть только пожелали они сбросить с себя „прогнившие пеленки социал-демократии“ и окрестились „коммунистами“ – Брюсов поспешил издать брошюру „Почему я стал коммунистом“. И так ясно, – и так не удивительно, – почему».
   Между тем Брюсов видел в радикализме большевиков лишь естественное выражение разрушительной инерции всего революционного процесса 1917 года и, со своей стороны, считал изменившееся «с февраля по октябрь» отношение Мережковских к русской революции, по крайней мере, непоследовательным: