Затем, выпив чаю и иногда слегка закусив, Адмирал входил в свой кабинет и начинал приём министров, военных и представляющихся лиц. В 12 часов по расписанию был завтрак, но Колчак либо пропускал его, продолжая заниматься делами, либо слегка отдыхал в кабинете. В два часа возобновлялись доклады и приёмы, продолжаясь до обеда – до шести часов. Обед не пропускался – по сути дела Колчак правильно питался только раз в сутки. После обеда продолжались приёмы или же собирался Совет верховного правителя. Потом Колчак уединялся в своём кабинете и занимался допоздна. Засидевшись за работой, перегруженный впечатлениями дня, долго не мог уснуть. Это повторялось каждую ночь, и постепенно спальня превратилась в библиотеку, состоявшую в основном из серьёзной научной литературы. Засыпал Адмирал часа в три ночи, а то и позднее.
   Дела шли всё хуже и хуже, а потому один или два раза в день в адмиральском кабинете случался «шторм». Колчак любил, чтобы ему говорили всю правду, – и требовал этого. Но правда бывала такова, что спокойно выслушивать её он не мог, – начинал тыкать ножом в подлокотник кресла, мог швырнуть со стола стакан с чаем или чернильницу. Потом, опомнившись, выскакивал из кабинета. Через некоторое время возвращался, успокоившийся, утомлённый, с потухшим взором. Боясь таких вспышек гнева, многие не решались говорить всю правду.
   В конце августа (омский историк П. П. Вибе пишет – 25 августа, но в этот день, согласно дневнику Будберга, Колчак ехал в поезде) за воротами особняка Батюшкина прогремел взрыв. Как оказалось, – не в самом особняке, а в домике, занятом караулом. Взрыв разрушил этот домик и прачечную рядом, а в особняке вылетели стёкла из окон, выходивших во двор. Несколько человек погибли. Тотчас же после взрыва Колчак вышел во двор, распорядился о выносе убитых и раненых, осмотрел развалины. Как говорят, действовал энергично и хладнокровно.
   В домике взорвалась печка, но точные причины установить не удалось. По официальной версии, солдаты, не заметив, что она горячая, сложили на неё гранаты. По слухам же – взрывчатка была заложена внутри печки, в ожидании, когда её затопят. Если так, то сила взрыва была плохо рассчитана. Возможно, это было дело рук эсеров.
   После этого при проезде Колчака по улицам Омска милиция стала задерживать движение автомобилей и экипажей, а прохожим не разрешала переходить улицу и останавливаться. В «державном» Омске наступали иные, более суровые времена. [1203]
   Очень часто Адмирал ездил на фронт, который притягивал его как магнит, как бы плохи там ни были дела. И, видимо, неправ был Будберг, считавший, что он боялся, как бы его не упрекнул кто-нибудь в отсиживании в тылу. Стремление чаще бывать на фронте вытекало, видимо, из его убеждения, что именно там делается настоящее, военноедело. И желание самому взять винтовку и драться наравне с солдатами, наверно, и в самом деле возникало – тут Будбергу можно верить. [1204]
   Выезжая на фронт, Колчак цеплял к своему поезду один-два вагона с подарками для солдат: табак, сахар, чай, бельё и пр. Сильно волновался, если чего-то не удавалось достать, и готов был даже выпрашивать. Иностранцев считал, что, нагружаясь подарками, Колчак подражал покойному императору. Скорее всего, однако, подражание было неосознанным: зная солдатскую жизнь, Колчак хотел помочь фронту чем-то материальным, а не только речами и наградами. [1205]
   Выступая на фронте, Колчак говорил, что он «такой же солдат, как и все остальные, что для себя он ничего не ищет, а старается выполнить свой долг перед Россией». Однако и Будберг, и Гинс свидетельствовали, что общение с солдатами у верховного правителя получалось несколько натянутым. Он говорил с ними слишком литературно, употребляя интеллигентские фразы и обороты, – и как будто стеснялся. Впечатление большого начальника произвести не умел, а подделываться под «своего брата» было не в его понятиях. Однажды какой-то старый солдат бухнулся перед ним на колени. Колчаку это очень не понравилось. «Встаньте, – сказал он, – я такой же человек, как вы», – и поспешно отошёл. Гинсу, который это наблюдал, показалось тогда, что «роль верховного правителя была навязана ему искусственно, что изображал он эту роль деланно, неестественно». [1206]Но тот же Гинс, как мы помним, рассказывал о том, как выступал Колчак на Экономическом совещании или на совещании в Екатеринбурге – ярко, деловито, по-настоящему хорошо. Трудно сказать, в чём тут дело: в субъективном ли восприятии наблюдателей, в действительном ли неумении говорить с народом или в том, что к осени Колчак начал «снашиваться».
   На фронте Колчак, желавший до всего дознаться и всё сам увидеть, иногда слишком рисковал. Однажды, в конце августа, поезд верховного правителя прибыл в штаб армии на станции Лебяжьей, выдвинутый почти к линии фронта. Выслушав доклад командующего, Колчак приказал выгрузить из вагонов автомобили и ехать в штаб ближайшей дивизии, затем – в штаб ближайшего полка. Побывав там, верховный во главе кортежа выехал за сторожевое охранение. Проехали по степи несколько вёрст, стемнело – и потеряли дорогу (карта была очень плохая). Нарваться на разъезд красных ничего не стоило. К счастью, повстречались со своим разъездом.
   А на следующий день, как писал Будберг, «опять понеслись четыре автомобиля по пустынным полям и перелескам». Приехав в штаб другой армии, узнали, что вскоре после их отъезда красные внезапным налётом конницы захватили Лебяжью. Видимо, знали о передвижениях Адмирала, но немного промахнулись. [1207]
   Армия оставалась главным оплотом Колчака. Всё остальное было зыбко. Но и в армии всё явственнее начинали обозначаться трещинки. Наименее стойкими элементами среди солдат оказались как раз те, которые в обычной обстановке должны были бы её цементировать, – старые солдаты, прошедшие через прошлую войну, и сибиряки. Первые, испорченные фронтовой вольницей времён Керенского, не желали воевать и разлагающе действовали на остальных. Вторым, по существу, не видевшим красных, они представлялись чем-то противоположным нынешнему начальству, от которого, кроме порки и зуботычины, ничего не дождёшься. «У сибиряков, – писал неизвестный солдат с фронта, – одна мысль во время боя – поскорее перейти бы на сторону красных». (Видимо, речь идёт всё же больше о переселенцах.) Более надёжными и устойчивыми в бою показали себя молодые солдаты, выходцы из Поволжья и с Урала и пленные красноармейцы, добровольно перешедшие в Белую армию. [1208]
   Офицеров сильно отвлекали от боевых дел заботы о семьях, которые либо оставались где-то в городе, либо тащились за армией в обозах. Жалованье, у солдат, офицеров и чиновников изначально очень небольшое, временами повышалось, но не поспевало за бешено скачущей инфляцией и превращалось в ничтожно малую величину. У солдат это подрывало боевой дух, офицеров толкало к «незаконным реквизициям» (проще говоря, к мародёрству), чиновников – к взяткам и казнокрадству. «Рядом с вакханалией спекулянтов… – вспоминал А. А. Никольский, – офицеры и их семьи, чиновники влачили жалкое существование, нуждаясь в самом необходимом…Допустить до этого было громадной ошибкой правительства. Оно обязано было какою угодно ценою, переводом жалованья в золотые рубли, уплатой иностранной валютою – парализовать это последствие инфляции и не допускать до того, чтобы те, кто отдавал жизнь на фронте, и их семьи жили жизнью нищих». [1209]Но Колчак и Министерство финансов стойко стояли на страже золотого запаса.
   У офицеров было ещё одно слабое место – они страшно боялись попасть в плен, что грозило не только расстрелом, но и страшными мучениями перед концом. Существовало недоверие и к собственным солдатам: а вдруг перекинутся к красным? Поэтому случалось и так, что в опасные моменты первыми проявляли нестойкость именно офицеры. [1210]
   Не все офицеры, особенно столичные, были довольны Колчаком и его политикой. Ещё в апреле в Омске появился бывший ординарец и помощник Корнилова В. С. Завойко, предприниматель и крупный помещик. Он предлагал уступить Японии, в обмен за помощь, все острова в Тихом океане. Не надеясь на сочувствие Колчака такой идее, он начал интриговать против него, готовить почву для переворота – среди казачьих офицеров и иностранных дипломатов. Тогда, в апреле, составлять такие комплоты было не время. Завойко никто не поддержал, и его выслали за границу. Однако он обосновался у Семёнова и писал там памфлеты против Колчака. [1211]
   Потом многое изменилось, и в Ставке, когда-то сыгравшей немалую роль в смещении Директории, стали обозначаться какие-то движения против Колчака. 20 июля 1919 года на рассмотрение начальства была подана информационная записка, неразборчиво подписанная каким-то подполковником. В ней говорилось, что «население высказывает по отношению к правительству желание видеть большую, чем до сих пор, твёрдость», что оно «приветствовало бы введение чрезвычайного полевого суда и осадного положения» (в Омске). В конце этой записки автор касался союзников и тесно связанных с ними руководителей Чехословацкого корпуса. «Трудно будет убедить [их], что они должны идти за адмиралом Колчаком, – писал подполковник, – так, значит, нужно провозгласить другого, тогда чехословаки будут сговорчивее». [1212]
   Никаких помет и резолюций на записке нет. Судя по всему, это внутренний документ Ставки. Ясно, что он не был инициирован и не подавался генералу Лебедеву, который назван там «солью в глазах французов». Всё это выглядит довольно странно. Скорее всего в недрах Ставки уже в ту пору зрел какой-то заговор против Колчака, но то ли не созрел, то ли растворился в сумятице последних месяцев его правления.
   Война ложилась тяжёлым бременем на народное хозяйство, особенно в стане белых. Почти трёхкратное превосходство красных в численности контролируемого населения оборачивалось тем, что под властью белых оно испытывало в три раза более значительные тяготы. Как ни старалось сибирское крестьянство уклониться от своих обязательств в отношении государства, всё же от реквизиций, мобилизаций и инфляции оно страдало не меньше, если не больше, других слоев населения.
   Основной мотив крестьянских настроений был выражен в одном из писем, выбранном военным цензором для своей аналитической записки. «Надоела нам уже эта война, то с немцами, то со своим же братом, – писал сибирский крестьянин. – Уж помирились бы, что ли. Нам при царе лучше жилось, чем в свободу: хлеб был, деньги, хотя и небольшие, тоже водились, а теперь имеешь их много, да что толку в них». [1213]
   В деревне подымала голову большевистски настроенная голытьба. В сводках военной цензуры отмечалось также, что и «крестьяне среднего достатка, ещё так недавно сочувствовавшие нашей армии, с приближением фронта резко изменили своё отношение». И это понятно, ибо близость фронта накладывала на крестьян подводную повинность, обязанность выпечки хлеба, а кроме того, многократно умножились потравы. Наиболее устойчивым элементом в сибирской деревне, кроме казаков, оставались крепкие крестьяне-старожилы и молокане (сектанты). Видимо, под воздействием зажиточных крестьян в некоторых деревнях Курганского уезда были установлены дежурства для вылавливания дезертиров и оказания помощи проходящим войскам и обозам. [1214]
   Летом 1919 года улучшилось движение на Транссибирской магистрали. [1215]Усилиями правительственных и союзных войск мятежники были отогнаны от железной дороги. Но это не означало, что партизанское движение удалось искоренить. 26 августа Будберг записал в дневнике: «Неприятно смотреть на висящую в моём кабинете огромную карту, на которой заведующий сводками офицер наносит красными точками пункты и районы восстаний в нашем тылу; эта сыпь делается всё гуще и гуще, а вместе с тем всё слабее становится надежда справиться с этой болезнью». [1216]
   Крестьянин любил партизан не более, чем казака с нагайкой, а мобилизации, правительственные и партизанские, – просто ненавидел. Но если уж деться было некуда, он предпочитал, чтобы его сын шёл в партизаны, а не в солдаты. В солдаты – это угонят далеко, и счастье, если вернётся в рваной шинели и с пустой котомкой. В партизаны же – это где-то здесь, недалеко, ещё, может, что-нибудь и раздобудет для хозяйства. Ведь бывает же: заберут какую-нибудь станицу или городишко – и приносят домой кто ситцу, а кто и швейную машинку или ещё что-нибудь. Конечно, при такой психологии и экономике партизанщина (сельская разновидность «атаманщины») могла закончиться не раньше, чем Гражданская война.
   В Приморской и Амурской областях партизанское движение приобрело едва ли не всеобщий характер. Здесь почти не было богатых крестьян, середняков и крестьян-старожилов. Все были новосёлы и – бедняки. И все чувствовали острую обиду на правительственных чиновников, обещавших молочные реки, заманивая в этот далёкий край, где, как оказалось, ничего не растёт, а что вырастет, то смоют проливные дожди, непрерывной чередой идущие со стороны Великого океана. Природа Дальнего Востока и в самом деле мало подходила для традиционного среднерусского земледелия. Крестьяне почти не занимались хлебопашеством, а промышляли кто чем – в основном в тайге.
   Крестьянское недовольство, естественно, приняло большевистскую окраску. Крестьяне прятали у себя скрывающихся большевиков, делились с партизанскими отрядами скудным своим продовольствием, охотно шли в партизаны. Дальневосточная деревня совсем не давала солдат в армию и почти не выполняла государственных повинностей. Относительно Приморья сообщалось, что «вся область кипит мелкими крестьянскими восстаниями, которые в сумме дают грозную картину».
   Основную тяжесть борьбы с дальневосточной партизанщиной взяли на себя японские войска. Они несли большие потери, но, в свою очередь, действовали настолько беспощадно, сжигая деревни и расстреливая правых и виноватых, что у местных властей складывалось впечатление, что они задались целью освободить этот край от русского населения. Впрочем, каратели из отряда атамана Калмыкова в этом отношении от японцев мало в чём отставали. Американцы же, в пику японцам, начинали заигрывать с социальными низами, так что даже возникали подозрения в их сочувствии большевизму и контактах с повстанцами.
   Всё это более или менее безучастно наблюдал генерал Хорват, вместе со своим бессильным правительством, не выезжая никуда за пределы Владивостока. [1217]
   18 июля указом Колчака Хорват был смещён с должности верховного уполномоченного Российского правительства на Дальнем Востоке, и эта должность была упразднена. Розанов, занявший место Хорвата во Владивостоке, получил не столь пышный титул – главного начальника Приморского края. [1218]
   В Совете министров продолжались прежние раздоры, усиливались трения между ведомствами. Потеряв терпение, Колчак 26 июня направил в Совет министров приказ, в коем говорилось:
   «В дни великого лихолетия, в разгар священной борьбы за спасение Родины, когда на дело этой борьбы должны быть направлены все силы и все помышления верных сынов России, вновь обнаруживается и распространяется зловредная язва, которая подтачивала нашу государственную и военную силу с начала войны 1914 года.
   Поступающие ко мне сведения и многоразличные заявления, которые я слышу от многих представителей различных ведомств, убеждают меня в том, что вместо дружной работы на пользу Родины между различными ведомствами вновь начинается преступная рознь, угнетавшая нас в минувшую Великую войну.
   Представители некоторых ведомств и учреждений стараются подчёркивать промахи и упущения других, имея своею целью не исправление последствий сделанных упущений, а изобличение их, не считаясь с тем вредом, который приносит подобное отношение к святому делу возрождения Родины.
   Опять, как и раньше, в общую дружную работу въедается борьба удельных самолюбий, мелкие честолюбивые желания выставить всячески свою работу и по возможности опорочить работу соседа и набросить на неё тень, что создаёт атмосферу взаимной недоброжелательности и подозрительности.
   Всем должно быть ясно, что только при совместной работе, когда каждая единица управления государством работает в полном согласии с другими, стремясь к выполнению своей работы с наименьшими ошибками, и возможна продуктивная деятельность органов государственного управления.
   Категорически требую прекращения розни, недоброжелательства и стремления выискать промахи других и повелеваю каждому заниматься порученным ему делом, не критикуя деятельность других, право на что имеют только их начальники.
   В случае обнаружения подобного рода явлений буду принимать беспощадные меры к искоренению зла, которое в корне подрывает работу по управлению государством.
   Моё повеление сделать известным всем без исключения служащим на государственной службе». [1219]
   Межведомственная борьба – неизбежный спутник государственного управления. Никакие грозные приказы не в состоянии её истребить. Если она выходит за допустимые рамки, значит, в правительстве нет объединяющего и направляющего к одной цели лица. Таким руководителем не мог быть Адмирал, постоянно занятый военными делами. После ноябрьского переворота перестал таковым быть и Вологодский. Он как-то сразу сник и потерялся перед Колчаком, более яркой личностью. Он держался на своём месте только потому, что был известен своей безупречной добропорядочностью и его уход был бы воспринят сибирской общественностью и союзниками как нехороший знак. Он и сам признавал, что ему недостаёт инициативы и активности. [1220]Будберг же называл его просто «обмылком». А генерал П. Ф. Рябиков с сожалением отмечал, что «Адмиралу не хватало с началаего деятельности в столь ответственной роли верховного правителя ни сильного волей, знанием, опытом и широким кругозором военного советникаи начальника штаба, ни гражданского помощника с кругозором прежде всего государственногочеловека». [1221]
   16 августа 1919 года, по представлению Вологодского, получил отставку Михайлов – едва ли не самый колоритный, если не считать Будберга, деятель Омского правительства. Как вспоминал Вологодский, Адмирал не без колебаний подписал этот указ. Михайлова свалила начавшаяся в июле безудержная инфляция, в коей он, наделавший немало ошибок, был, кажется, менее всего повинен. В обстановке войны, да ещё при очень ограниченном использовании золотого запаса, инфляция была неизбежна.
   Новым министром финансов по предложению Вологодского был назначен Л. В. фон Гойер. [1222]Это был опытный финансист. Однако его репутации сильно вредило то, что прежде он был связан с Русско-Азиатским банком, и весь одиум, который окружал этот банк в глазах сибирской общественности, невольно перешёл на нового министра. Исправить положение он не смог, да и что можно было сделать, когда всё уже начинало сползать в бездну. Финансисты в таких случаях говорят: «Дайте нам хорошую политику, и мы вам сделаем хорошие финансы».
   Один из мемуаристов, кадет Л. А. Кроль, утверждал, будто власть лишь номинально принадлежала Колчаку, фактически же – Совету министров, который забрал её у Директории и оставил у себя. [1223]
   Не будем долго останавливаться на этом заявлении, сделанном явно наперекор истине. Лучше зададимся вопросом: был ли Колчак неограниченным диктатором, сосредоточившим в своих руках всю полноту власти на контролируемой территории? Думается, нет. И, судя по многим признакам, он сам это понимал. Ибо ограничителей было много. Прежде всего – многообразная в своих проявлениях «атаманщина»: не только казачья (Семёнов, Анненков, Калмыков, которых так и не удалось полностью подчинить), но и армейская, олицетворением коей был Гайда, партизанская, вырывавшая из-под его контроля обширные территории, эсеровская, проникавшая буквально во все щели с одной целью: всё портить, ломать, расстраивать, не задумываясь о последствиях. Другим ограничителем были союзники с их настоятельными и противоречивыми советами. Одни из них (японцы) поддерживали дальневосточных атаманов, другие (французы) – чехов и лепили себе сателлитов из польской, латышской, украинской диаспоры в Сибири, третьи (американцы) искали «истинную» демократию в партизанщине. Уже этого, наверно, достаточно, чтобы не считать Колчака диктатором в полном смысле этого слова. Укоренилось, между прочим, мнение, что он был плохим дипломатом. Но никто не задумывался над тем, сколько выдержки, терпения, ловкости и настойчивости было нужно, чтобы лавировать между теми, другими, третьими и четвёртыми – словно в стремительных водах Благовещенского пролива между льдами.
   Но действовали и другие ограничители: взяточничество и леность чиновничества, непослушание и разгильдяйство офицеров, сплошное «безголовье», то есть нехватка в Сибири подготовленных и опытных людей, способных занять ответственные должности.
   Существовали, наконец, ограничители и в самом Колчаке. «…Судя по тому, что слышал о нём в Харбине, – писал Будберг, – думал, что это самовластный и шалый самодур, и совершенно ошибся. И в этом вся тяжесть положения, ибо лучше, если бы он был самым жестоким диктатором, чем тем мечущимся в поисках за общим благом мечтателем, какой он есть на самом деле». И далее генерал добавлял: «По внутренней сущности, по незнанию действительности и по слабости характера он очень напоминает покойного императора». [1224]
   Сравнение смелое, небезупречное, но интересное. Конечно, Колчак во многом отличался от Николая П. Адмирал имел бешеный темперамент, а государь проявлял невозмутимое спокойствие во всех случаях жизни. Николай II, с юности привлекавшийся отцом к государственным делам, хорошо знал систему государственного управления, а Колчак до конца путался в ней, засылая поручения не по адресу. [1225]Покойный император был больше созерцатель и сибарит, что особенно обнаружилось в Ставке. Колчак тоже не был и не считал себя большим специалистом в военно-сухопутном деле, но он был работником, делавшим для фронта всё, что было в его силах.
   Колчак очень трудно расставался со своими соратниками – с теми, кто когда-то был нужен и принёс пользу, а потом обанкротился. Он слишком долго держал на посту начальника штаба генерала Лебедева, непопулярного в армии и обществе и много раз доказавшего свою непригодность для столь высокого поста. Он чуть ли не до самого конца не расставался с Сукиным, который играл при нём довольно вредную роль: вместо того чтобы по возможности придерживать великодержавные амбиции Адмирала, он старался их подогреть. Этим Колчак опять-таки отличался от Николая II, который быстро освобождался от обременительного для каждого правителя чувства благодарности и не стеснялся отправлять министров в отставку. Подход свергнутого императора лучше совмещался с государственными интересами, а Колчака – был более человечен.
   Николай II довольно спокойно относился к тому, что революционеров принято вешать. О Колчаке же говорили, что для него всегда было сущим мучением подтвердить смертный приговор. [1226]Хотя, конечно, такое иногда приходилось делать. Пленных коммунистов он приказал расстреливать. Тут он понимал, что положение безвыходное: «Или мы их перестреляем, или они нас». [1227]
   Но, видимо, была одна общая черта. Это – верность руководящей идее. У каждого она была своя. Николай II, по выражению А. А. Блока, всегда был готов «за древнюю сказку мёртвым лечь». Эта сказка – царь, народ, золотые купола… – относилась скорее к XVII веку и была совсем уж утопична. Колчак же горел иным желанием – увидеть Россию обновлённой, процветающей, великой, – чтобы её флот вновь бороздил океанские просторы, – но не расставшейся со своим старым дорогим наследием – с теми же золотыми куполами, с пыхтящим самоваром на накрытом столе, со стопкой чистой, как слеза, водки в день Воскресения Христова. Его, Колчака, утопизм был в том, что он хотел восстановить всё это сразу и как можно в менее усечённом виде. Разве, например, будет Россия такой же великой, как была, если от неё отсечь какой-то кусок? Ведь ничего «лишнего» у неё не было!
   Если отвлечься от всего, что говорили о последнем императоре начиная с 1916 года, то надо сказать, что его всё же почитали в народе. Не то, что любили, а именно чтили как символ государственности. Колчак же, судя по некоторым данным, пользовался уважением на белой территории именно как личность. В одном письме, попавшем в военную цензуру, говорилось: «…Суди сам, при каких тяжёлых условиях приходится создавать новую Россию адмиралу Колчаку. Он, кажется, хороший человек, патриот, любит свою родину. К сожалению, ему приходится бороться с саранчой справа и слева». [1228]
   Сочувственные отзывы поступали и из-за рубежа. «Видели ли Вы адмирала Колчака и какого Вы о нём мнения и его правлении? – спрашивал в частном письме один американец. – На расстоянии он нам кажется хорошим и, пожалуй, единственным человеком, вокруг которого могли бы собраться элементы, подающие надежды на спасение бедной, истекающей кровью России».