– У меня теперь к вам вопросец, – уткнул Подметкин свой карандашик в Иустина, сидевшего с опущенной на грудь седой головой. – К вам, к вам, гражданин Седых! Оглох он, что ли? Глянь-ка, Исмаилка…
   Безжалостной рукой схватив епископа за волосы, тот поднял его голову, заглянул в глаза и доложил:
   – Она чего-то вроде плохо ведет. Смотрит, а не видит.
   – Это все ты, чурка нетесаная! – отчаянно закричал Подметкин и в досаде даже карандашик свой швырнул на пол и потом, отыскивая его, нагибался, кряхтел и еще сильнее обливался потом. – Уф! – утерся он платком. – И что теперь прикажешь делать? Мне его показания – во как!
   И ребром ладони он провел по расстегнутому на одну пуговицу воротнику гимнастерки.
   – Давай, Исмаилка, сделай с ним что-нибудь… Некогда нам канитель с доктором разводить!
   – А я чего… Воды я ей дам, что ли?
   Но напрасно лил азиат воду на седовласую главу Иустина, напрасно хлопал его по щекам ладонями с толстыми, короткими, будто обрубленными пальцами и кричал ему в уши, чтобы кончал катать дуру, – епископ молчал, сползал со стула и невидящим взором глядел на зеленеющую за окном чинару.
   – Эх, – Исмаилка подхватил Иустина и усадил его ровнее. – Совсем она помирает, что ли?
   – Камфору! – хотел было крикнуть Сергей Павлович. – Внутривенно! И нашатырь!
   Сухой горячей рукой Кириак закрыл ему рот.
   – Гефсиманию помнишь?
   – Помню, – поспешно отвечал Сергей Павлович, с гнетущим чувством собственного бессилия наблюдая, как белеет и без того бледное лицо Иустина и как все ярче проступают на нем кровоподтеки, синяки и ссадины – следы палаческого усердия исполнительного Исмаилки.
   – Не Моя воля, но Твоя да будет… Помнишь?
   Доктор Боголюбов кивнул.
   – А помнишь, что сказано: или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего, и Он представит Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов? Как же сбудутся Писания, что так должно быть? Помнишь?
   – Да, – сказал Сергей Павлович с внезапной дрожью в голосе. – Я помню.
   – Вот и подумай умной головой: разве не спас бы нас Господь от лютой сей муки, ежели не должно было так быть?
   «Но зачем?!» – едва не завопил Сергей Павлович, но Кири-ак словно печать поставил ему на губы своей сухой горячей ладонью. Тем временем, вызванный Подметкиным по телефону, явился врач в белом грязном халате поверх гимнастерки и галифе, в растоптанных тапочках на босу ногу, отвел Иустину нижние веки, пощупал пульс и сунул ему под нос ватку с нашатырем. Епископ дернулся и застонал.
   – Говорить стала, – обрадовался Исмаилка. – И глаз туда-сюда пошел!
   – Ты ему чайку с сахаром дай, – сквозь глубокую зевоту едва вымолвил врач. – Жара проклятущая. Целый бы день спал. И работай. Он сколько тебе надо, столько и протянет.
   Подметкин засуетился. Чайку. Мигом. Сахара два куска. Нет, три. Ложечкой. Он размешал сахар и протянул стакан азиату:
   – Накось. Аккуратненько, зря не лей!
   С мучительным стоном Иустин приоткрыл рот и попытался сделать глоток. Но то ли Исмаилка хотел побыстрее влить ему стакан, то ли глотать епископу было трудно – чай пролился мимо и потек по бороде.
   – Ты зачем так?! – рассердился Исмаилка. – Сладкая, вкусная, а ты чего?!
   Подметкина осенило.
   – Ты вот ему как давай, – он извлек из ящика стола белую тряпицу. – Намочи – и по капле… Понял?!
   И глядя на то, как азиат по капле выдавливает из тряпицы чай в полуотверстый рот епископа, Кириак медленно перекрестился.
   – Перекусить не желаете? – как радушный хозяин, пригласил Сергея Павловича капитан Чеснов. – В вашу честь в буфете сосиски. Народ ликует.
   Доктор Боголюбов яростно затряс головой. Какие, будь они прокляты, сосиски? В знак безмерного удивления молодой человек поднял брови. Как прикажете истолковать отказ от вкусной, здоровой и редкой в наше время пищи? Что это? Солидарность с жертвами беззакония? Смирение плоти ради достижения духовного совершенства? Добровольно возложенные на себя вериги постного воздержания? Благодетельный пример отцов-пустынников вкупе с непорочными женами, показали бы хоть раз одну такую?
   – Кусок в горло не лезет, – кратко объяснил Сергей Павлович отвращение к сосискам, на что капитан сокрушенно и молча развел руками.
   – Скажите-ка теперь, гражданин Седых… Вы утверждали, что христианство и марксизм в Советском Союзе будут вести между собой ожесточенную борьбу… Вот изъятое нами ваше письмо, где вы излагаете эту и другие подобные мысли. Вы в самом деле так считаете?
   Вместо ответа Иустин утвердительно прикрыл глаза, затем открыл их и, собравшись с силами, шепнул:
   – Мое глубокое убеждение.
   – И эта борьба, – будто порох, вспыхнул Подметкин, – намечалась вами в рамках вашей подпольной церковной контрреволюционной организации?
   Разбитый рот епископа дрогнул в усмешке. Он кивнул. Намечалась. Так-так-так – победно простучал карандашик. Следствию все более или менее ясно. Но есть еще вопросик. Вы – и карандашик, минуя Исмаилку, поочередно указал на Кириа-ка, Иустина и Евлогия – встали на путь борьбы с Советской властью, для чего создали в стране, в городах, на предприятиях и в крупных колхозах разветвленную подпольную сеть фанатично настроенных церковников. Налицо заговор с целью свержения законно существующего государственного строя.
   У Сергея Павловича дрожала правая рука – то ли от непрерывной скорописи, то ли от сжигавшей его тревоги за судьбы стариков-епископов. Тревога, впрочем, была напрасной, он понимал. Все решено – и даже не Подметкиным, и не теми, кто над ним, и даже не теми, кто в Кремле. Он всего лишь писарь у Господа Бога, а по совместительству – молитвенник об упокоении душ замученных старцев, идеже нет слез и воздыханий, но радость вечная.
   – Ты свидетель верный, ты расскажешь, – едва слышно прошелестел Кириак. – Помнишь ли, какова на вкус была книжка, которую тайновидцу дал Ангел?
   – Сладка в устах, но горька во чреве, – не колеблясь, ответил Сергей Павлович.
   – И я, недостойный епископ Кириак, перед неизбежной моей гибелью тебе предрекаю: неизбывно будешь носить в себе эту горечь, пока всему народу не будет известна правда о нас, и пока не потрясутся сердца и не переменятся души. Еще запомни слово мое: не нужны России пышные храмы, а нужны чистые души. Чистая душа сама себе храм построит. А все остальное… – Он едва пошевелил покоящейся на коленях высохшей, с крупными коричневыми пятнами правой рукой. – Гляди и пиши.
   – И чего ты, батя, все бормочешь и бормочешь, – на манер старого цепного пса проворчал Подметкин. – Нас, что ли, всех к чертям в ад посылаешь? Советскую власть клянешь?
   – Советская власть – попущение Божие за наши грехи.
   – А как понимать, – впился Подметкин, в бессчетный раз утирая платком потное лицо, – наши грехи? Мои, что ли, в том числе? И, может, товарища Сталина?
   – А вы стариков велите бить смертным боем, которые вам в отцы годятся, – это не грех?
   – Не грех, – не раздумывая, отрубил Подметкин. – Служба. А я Советской власти по всей моей совести служу, которой вы лютые враги.
   – И у Сталина грех – людей безвинных по всей стране мучить и смертью казнить.
   – Так-с… – и, макнув перо в чернильницу, Подметкин с особой тщательностью занес в протокол клеветнические высказывания подследственного Боброва (Кириака) о товарище Сталине. – Все, значит, вокруг тебя в дерьме по самые по уши, а ты у нас один весь в белом. Так, что ли?
   Кириак горестно вздохнул. Нет. Среди всех грешников он наибольший. Почему? Да потому что с него, служителя Христова, первый спрос за пролитую в России кровь! За людей ее, без счета побитых, за поруганные святыни и охладевшие к Богу сердца. Он виноват. Его грех, и Господь с него за это взыщет. И что прорыдает он в свое оправдание на близком уже Страшном Суде? Что спал сладким сном, а когда по грому потрясшего всю Россию набата встряхнулся, отверз очи, огляделся, – то поздно было, уже, Господи, вытаскивать народ из огня, который попалил тысячелетнее Отечество! К чему нам, Господи, были парчовые ризы, драгоценные панагии и шитые золотом митры, если наше стадо расхитили волки? К чему внешний блеск, если внутри тьма? К чему благоволение мира, если он отвернулся от Света, который просвещает всех? К чему проповеди, если сыновья подняли бунт против Отца? Подметкин откашлялся. Достаточно. Туману поднапустил. Кириак усмехнулся. Однако уточним: волки, расхитившие ваше стадо, – это кто?
   – Сказать, что только вы – много чести, – с одышкой промолвил митрополит. – Но и вы в том числе.
   – Да-а, батя, – аккуратно положив ручку перышком на чернильницу и закинув руки за бритую голову, удовлетворенно вздохнул Подметкин. – Наговорил… Враг ты неразоружившийся, несдавшийся и опасный, вот тебе мой сказ. Но вопросик. Последний. Нет – предпоследний… У нас, в Советском Союзе, для церкви и отправления религиозного культа предоставлена полная свобода. Есть учреждение… оно, вроде, и при царях было. Синод. И есть во главе его этот… ну как там его… Сергий!.. Он вроде тебя, в таких же чинах…
   – Страгородский… митрополит… – болезненно морщась, шепнул Евлогий.
   – Вот! Сергий Страгородский. Ты, батя, считай, разжалованный, а он во всей красе. У вас к нему какое отношение?
   Епископы переглянулись. Кириак откашлялся. Гражданин следователь вряд ли осведомлен о постановлении Высшего Церковного Управления за нумером триста шестьдесят два от седьмого по старому стилю и двадцатого по новому месяца ноября 1920 года, каковое определят права и обязанности местоблюстителя Патриаршего Престола. А раз так, то ему непросто будет вполне оценить доказательность обвинений, выдвинутых нами против Сергия.
   – Короче, – велел Подметкин. – Мозги плавятся, а ты, батя, о постановлениях. Они гроша ломаного не стоят, твои постановления, они в рабоче-крестьянский нужник отправлены для естественной необходимости. Сергий Советскую власть признал, а она признала его. А вы?
   – Вероотступника нам Господь признать не велит, – за всех ответил Кириак. – Резолюции пишет, а Христа забыл.
   – До его покаяния, – с усилием вымолвил Иустин, и епископы согласно кивнули.
   – Ах, ах, – и уже не платком, насквозь вымокшим, а ладонью смахнул Подметкин проступивший на лбу пот. – Беда какая – Христа он забыл… Зато Советскую власть помнит, и помнит, – возвысил он голос, – как она его в кулак, – и он явил епископам свой крепко сжатый, внушительных размеров кулак, – взяла и малость притиснула…
   – И он потек, – тихо пробормотал Евлогий.
   Крайнюю степень изумления сумел разглядеть из своего угла Сергей Павлович на багровом потном лице Подметкина. Потек?! А на кой ему было ляд корчить из себя героя и за этого самого вашего Христа идти под вышку? Вы контрреволюцию плели (он приподнял и тут же бросил на стол пухлый том следственного дела, из которого серым облачком взлетела уже накопившаяся пыль), а он за Советской властью пошел. И подпольных ее врагов – вас то есть – осудил. А гонения на церковь – так их, говорит, не было никогда и нет. Само собой, если служители культа – как вы, к примеру, трое – начнут копать под наш советский дом, то будет им и кузькина мать, и небо с овчинку. Какая религия? При чем здесь религия? Ума нету – молись, расшибай лоб. Тебе никто слова поперек не скажет. Религия – одно, контрреволюция или там уголовщина – другое.
   Сергей Павлович был в отчаянии. Жестокий, бесчестный, подлый человек, как он лгал! И перед кем?! Перед стариками, которых изуродовал Исмаилка, выкидыш степей, тупая скотина, и которых не сегодня завтра по гнуснейшему, фальшивейшему, подлейшему обвинению поволокут на расстрел!
   – Со Христом сораспинаемся, – невесомой рукой коснулся Кириак плеча Сергея Павловича. – И на Христа лгали. Помнишь?
   Сергей Павлович кивнул.
   – Ему вслед идем, виноватые – вослед Безвинному.
   – Да в чем же вы виноваты?! – едва сдерживая слезы, вскричал доктор.
   – Ну-ну, – не поднимая от бумаг бритой потной головы, буркнул Подметкин. – Не базар все-таки.
   – А в том, что в России Бог не в сердцах жил человеческих, а только в храмах. И то не всегда… и не в каждом.
   Теперь, объявил наконец Подметкин и взмахом руки отправил заскучавшего Исмаилку в коридор, в нашем деле полный порядок.
   Здешний комар сволочь малярийная от нее оба сынка летом как тяжко болели! как тяжко! Васечка тот совсем был плох про него доктор да не этот коновал ему только после высшей меры свидетельства подписывать лучший в здешней дыре доктор сюда сосланный из Ленинграда говорил что при такой температуре а у Васечки за сорок! за сорок! сердечко может не выдержать Маруся ему криком кричит спасите век за вас молиться будем и материальной помощью продуктами мануфактурой муж все достанет а сама платок на голову и на кладбище в церковь попу молебен о здравии болящего Василия донесение на нее есть но агенту сказано было четко дальше стукнешь жить не будешь зато в квартал премию получил и с Исмаилкой на пару враз и пропил и пьяные оба похабничали тут с эсеркой из двадцать седьмой камеры а этой эсерке Розе Самуиловне пятьдесят два года она прокурору жалобу писала об учиненном над ней насилии а тот говорит были бы мужики нормальные она бы кроме благодарности за удовлетворение полового инстинкта ничего бы писать не стала а тут два пьяных обалдуя с хронической невстанихой я говорит вполне понимаю ее глубокое женское огорчение здешний комар носа не подточит. Он не спеша, с удовольствием листал протоколы.
   Вы даете не откровенные показания на всем протяжении следствия, стараетесь скрыть истинный смысл и факты вашей деятельности. Дайте откровенные показания. Я чувствую потребность не скрывать от власти ничего того, что сделано контрреволюционного мною и моими единомышленниками. Запел после Исмаилкиных кулаков. Сукиными они будут детьми, если за всесоюзный подпольный церковный контрреволюционный центр не подпишут рапорт о переводе. Полный ажур, граждане служители культа. Букет душистых прерий. И, будто принюхиваясь, он повел ноздрями крупного носа. Остался у нас без ответа последний вопросик…
   Перо Сергея Павловича запнулось. Он оглянулся. Молодой капитан ел в буфете сосиски и обсуждал с коллегами по тайной полиции происходящее на радость врагам крушение великой державы. Взять хотя бы немыслимое в прежние времена появление в архиве этого доктора, якобы озабоченного судьбой репрессированного деда-священника. Не может, видите ли, ни есть, ни спать, пока не узнает, где поп парился и где его шлепнули. Между тем, в данном случае как нельзя более кстати уместен вопрос: а по какому, собственно, праву совершенно посторонний и – судя по его высказываниям – абсолютно чуждый нам по духу человек роется в следственных делах, еще хранящих на своих пожелтевших страницах отблеск государственной тайны? Способен ли он хладнокровно оценить насилие как необходимое орудие политики? Не извратит ли он добытые здесь сведения, представив их на суд ничего не смыслящей толпе как попрание безусловных прав человеческой личности? Права?! Личности?! С этими словами один из собеседников и сотрапезников молодого капитана, старший его годами и званием, в сердцах швырнул на стол вилку и нож, которыми он только что с любовью делил на равные дольки смуглую, как после загара, сосиску и уснащал каждый кусочек янтарно-желтой нашлепкой горчицы. Чем больше прав у человека, тем меньше их у власти. Говенная демократия, она приведет… Уже привела! Доктора Боголюбова в наш архив, с быстрой усмешкой подхватил капитан Чеснов и продолжал. Не растревожит ли он и без того взбудораженный обывательский рой, подкинув ему пару-тройку произвольно выдернутых фактов? Не поднимет ли с яростной глупостью непосвященного обличительный трезвон, предоставив какой-нибудь либеральной газетенке, хотя бы той же «Московской жизни», где, кстати, подвизается его папаша, любитель легких денег, пьяница и старый юбочник, похищенные – иначе тут не скажешь – им из архива протоколы, сохранившие железную логику вопросов наших учителей и предшественников, вынужденные признания обвиняемых и справедливые, пусть и суровые, приговоры? Из надежных источников известно, кстати, о нем, что настроен клерикально, но не с патриотическим духом, а с либеральным душком.
   Последний, стало быть, вопросик – о так называемом завещании вашего этого самого патриарха. Вот оно! – в горячке переносил Сергей Павлович вопрос Подметкина в свою тетрадь. Кириак успокаивающе ему кивнул. Но не о том завещании желают услышать от вас правдивые показания органы следствия, какое в свое время было распечатано в «Известиях» и каким покойник хотел лицемерно прикрыть свой истинный облик злобного, до последнего издыхания врага Советской власти, а о том завещании, где он дает церковникам тайные инструкции по созданию смуты, нарушению действующего законодательства и – в конечном счете – подрыву рабоче-крестьянского государства. Органам доподлинно известно, что такой документ существует. Вопрос: где он хранится? кем? кому доверил покойник свою последнюю злобную волю? Откровенные показания могут облегчить вашу участь.
   – Не верьте! – дрожа, как в лихорадке, шепнул Сергей Павлович.
   Кириак вздохнул и поманил его придвинуться к нему поближе. Когда доктор оказался с ним рядом, он зашелестел ему в ухо сухими, запекшимися губами. Лет тому назад тридцать, а может и раньше, был он в Италии, в городке Орвьетто, между Римом и Флоренцией… Он примолк, вспоминая. Благодатный городок! Сам на холме, вокруг виноградники, сады, и небо над ним такой бездонной, такой чистой, такой сияющей синевы, что слезы сами собой наворачивались на глаза при мысли о сереньких небесах нашей Отчизны. Он покосился на окно, взятое в крепкую, частую решетку. За ним, придавленный зноем, едва дышал забытый Богом азиатский город, с пересохшими арыками, клочками сожженной солнцем травы и скудной тенью от редких чинар. А там… Там колодец стометровой глубины, выкопанный по приказу какого-то папы… имени не упомню сейчас… но вода! Ледяная и словно приправленная каплей только что выжатого лимона – необыкновенного вкуса вода! Кириак сглотнул. Никогда больше такой воды мне не пить, с невыразимой тоской молвил он. В Царствии Небесном, ежели будет на то милость Господа, сподоблюсь, может быть, после жажды, которой томили нас наши палачи. Он перекрестился.
   – Ты, батя, крестишься, чтобы правду сказать, или прощение себе вымаливаешь у твоего бога за намерение утаить от следствия известные тебе обстоятельства дела? – С ухмылкой спросил Подметкин, хлебнул воды и гадливо передернул плечами: – Теплая, ч-черт…
   В древнем же храме славного того городка есть громадные фрески знаменитого мастера Луки Синьорелли, на одной из которых художник изобразил пришествие Антихриста. Мастер Лука придал ему удивительное сходство со Спасителем – но в то же время ни у кого даже на миг не возникает сомнения, что это не Христос, это – другой. Ибо сквозь внешнее сходство проступают черты, выдающие грубую, низменную, чувственную и лживую натуру. Толпа, между тем, вне себя от восторга. Она видит знамения на небе, видит чудо исцеления, совершившееся у нее на глазах, ловит золото, которое он швыряет направо и налево, – и не замечает груды сваленных у его ног священных сосудов, не замечает, что лучшие ее духовные пастыри закланы, яко агнцы, верные Христу – убиты, а с амвонов никому неведомые люди в черном всем обещают райское блаженство за признание его – богом. Соблазн, страх и корысть таковы, что многие даже из духовенства уже поют осанну ему и, не помня себя, кричат: ты еси бог наш, разве тебя другого не знаем… Не таково ли и наше время? И не последует ли за окончательным падением и растлением мира вожделенное тысячелетнее Царство?
   – Ты чего, батя, в дурочка решил сыграть? – осведомился Подметкин. – Бормочешь, бормочешь… Пустой номер, батя. Или заклинания какие, может, творишь? Чтоб заместо меня сейчас архангел тут объявился и тебя и твоих дружков под белы руки – и на волю. Как у вас в сказках… – Он со смехом закрутил крупной, наголо бритой, потной головой. – Театр мне тут с вами, ей-богу… Ну ладно.
   Он с отвращением вытер лицо насквозь мокрым платком. Говорено же ей было, клади два, а по такой жаре можно и три. Не сама, чай, стирает. Ей бы все ныть да охать – когда да когда мы отсюдова в Россию уедем. Сам сплю и вижу… А кто его знает – когда?! Точку с этими попами поставлю – тогда, может, и рапорт подпишут. Соберем барахлишко за пять лет обросли ковры тут дешевые одних ковров пять штук и шестой в подарок кадровику за хорошее местечко рога архара на охоте сам подстрелил красивый олень был а я пьяный но с десяти-то метров и пьяный попадет одежонка ребяткам на вырост она тут со склада копейки она стоит и в поезд и непременно как по чину положено купе с занавесочками я даже глядеть не буду на эту степь до того она мне обрыдла будь она проклята и в Москву а в Москве там хорошо где нас нет в Москве говорят чистки снова пошли был в кабинете человек и пуст стал кабинет а человек уже не человек а враг народа шпион диверсант и вредитель и девяти граммов ему не миновать.
   Он расстроился. Работаешь тут из последних сил, а на тебя какой-нибудь выползок, которому ты, может, нечаянно, а может, и с умыслом лапу отдавил, чтобы поперед батьки не лез, куда не положено, он на тебя уже написал, две лошадки дедовские вспомнил, папу-конторщика и Маруську в церкви… Понесло ее, дуру.
   – Так что, – с нажимом проговорил он, – молчать будем или мне Исмаилку кликнуть, чтобы он вам языки поразвязал?
   – Гражданин следователь, – переглянувшись с епископами, прошелестел Кириак. – Позвольте, я вам объясню… Никто из нас троих об этом, как вы сказали, тайном завещании ничего не мог знать по той простой причине, что все мы – и я, и епископы Иустин и Евлогий в день кончины Его Святейшества, – он перекрестился, – были кто в ссылке, кто в тюрьме… Я, к примеру, сидел в Ярославле…
   – Я на Соловках отбывал, – тихо молвил Евлогий.
   – А я, – с усилием подняв голову, едва произнес Иустин, – в Коми… Устькуломский район, село Мельничиха…
   – Ну и что! – даже кулаком хватил по столу Подметкин, выражая тем самым свое возмущение поповской изворотливостью.
   На стук показалась в дверях плоская рожа Исмаилки.
   – Вызывала?
   – Иди! – раздраженно махнул рукой Подметкин. – Чурка. Звонок есть для вызова – не знаешь, что ли? И будто бы мы тут в неведении сидим… Будто не знаем, как церковная почта работает! Чуть что, чуть где какое известие, событие, новость, и по вашей команде монашки, юродивые всякие шмыг-шмыг, – и, пальцами быстро перебирая по столешнице, он наглядно показал, как чернавки и нищие шустрыми крысами разбегаются по СССР, укрыв где-нибудь в башмаке тайные вести. – И в тюрьму, и в зону, и в ссылку лаз найдут… У меня таких посланий на целый том. Да вот, – он перелистал страницы дела, – хотя бы это… Посему, – с подвыванием прочел он, – подчинение противоканонической «патриархии»… а патриархию-то в кавычки поставили, – углядел Подметкин, – словно ее вовсе не существует, а если и есть, то исключительно инструмент Советской власти… а то мы не понимаем! и дальше: есть преступление перед Православной Церковью, как участие в ея поругании… В ея!.. – с издевкой произнес он. – Все за старое цепляемся, и пишем по-старому, и думаем по-старому, и пустому небу молимся, чтобы все стало, как при Николке, которого вы всем скопом мазали-мазали, да недомазали. Шиш вам от Советской власти, и от меня, и от вашего протухшего бога! – Он с воодушевлением покрутил перед каждым епископом фигурой из трех пальцев. – Ну… по совести… Кто этого антисоветского документа автор?
   Кириак осторожно откашлялся, но гримаса боли все равно появилась на его лице.
   – Не надо! – предостерег его Сергей Павлович. – Не говорите!
   Кириак сплюнул сгусток крови в грязный платок.
   – Да это он так… для забавы… как кот с мышами… Все там у него расписано – от кого, кому…
   – По совести, – повторил Подметкин вдруг полюбившееся ему слово. – Врем, запираемся, врагов скликаем, но в конце жизненного пути надо все ж таки и совести разок волю дать!
   – Мое это письмо, гражданин следователь, – покашливая, сказал Кириак.
   – Хвалю, – широко и даже как-то по-свойски улыбнулся Подметкин. – Совесть – она и у попа совесть. А писал кому? Кому инструкции давал?
   – Я такие письма многим людям писал, – покашлял в кулак епископ. – Да вы, верно, их похватали: и письма мои, и людей, которым я писал…
   – А священнику Боголюбову Петру ты писал?
   Сергей Павлович тут же взмок – будто и в самом деле сидел в жарком, нагретом азиатским солнцем кабинете местного НКВД с чинарой под окном, изнывающей от зноя и едва шелестящей тускло-зеленой листвой. Сейчас он скажет, что деду Петру писал, и город или деревню назовет, где Петр Иванович тогда жил… Кириак взглянул на него с укоризной.