И наконец: обращаться к себе он просил либо по его русскому имени – Максим Михайлович Генералов, либо в соответствии с архиепископским саном, которым его удостоила honoris causa[8] одна из поместных церквей.
   С изображением на панагии, с неведомой церковью, которая вопреки канонам посвятила его в епископское достоинство за заслуги в развитии Бог знает какой религии, с местом своего постоянного жительства и т. д. Максим Михайлович темнил, юлил и даже на пресс-конференциях ухитрялся заткнуть рты самым назойливым журналистам. Безмолвно они сидели – как рыбы. Но фуршеты потом закатывал Максим Михайлович невообразимые, лучше даже, чем Московская Патриархия в ресторане «Прага», – и в конечном счете заслужил любовь пишущей братии. Да что журналисты! На приемы, которые почти каждый вечер устраивал г-н Генералов, Максим Михайлович или – кому как угодно – его высокопреосвященство, сходилась вся Москва. Неоднократно замечен тут был вице-президент страны, малый безликий, но выпить не дурак, советники президента с одинаковым выражением туманного высокомерия во взорах, министр финансов – грузный человек средних лет со стриженой «ежиком» головой и трясущимися от постоянного пьянства руками, военные с большими звездами на погонах, телеведущие, за рюмкой превосходного коньяка и шашлычком из осетрины заключавшие негласное соглашение о праве, так сказать, первой ночи на эксклюзивное интервью с этой прелюбопытнейшей личностью и втайне прикидывавшие, каким манером обойти соперников и, поправ договоренность, заполучить Максима Михайловича на свой канал; бывали артисты, один популярней другого, звезды нашей эстрады Нелли Сигачева и Самуил Лобзон, которого хозяин вечера непременно просил спеть что-нибудь русское и патриотическое, что тот и делал, причем совершенно бесплатно. Перебывал на приемах весь дипкорпус. Со многими послами Максим Михайлович, ко всеобщему удивлению, знаком был лично и с каждым беседовал на языке его родины, что тотчас породило споры: кто больший полиглот – Генералов или Аверинцев? Большинство склонялось на сторону Максима Михайловича. Нельзя не отметить присутствие духовенства разных конфессий, поначалу в довольно скромном составе, но мало-помалу все расширявшееся и завершившееся прибытием самого Патриарха. Но об этом – особо.
   Что же до обстоятельств своего появления на свет, то, при всей щекотливости темы, при том, что после его откровений всякий недоброжелатель мог бросить ему в лицо презрительное: «bâtard!»,[9] Максим Михайлович был положительно бесстрашен в подробностях и вовсе не застенчив в словах. Его, к примеру, спрашивали, причем тоном высокого уважения и даже с некоторой печалью в лице, а кто, спрашивали, была ваша мама и каков был род ее занятий? Прошу заметить – вопрошающий ни единым намеком не выразил интереса к национальности мамы, хотя общая смуглость Максима Михайловича, черная с проседью бородка, черные, чуть волнистые волосы и черные же, слегка навыкате глаза волей-неволей вызывали сомнения в его славянском происхождении. Спрашивали и о папе – и точно так же с опасением переступить черту, за которой начиналась область сугубо личного и, может быть, даже болезненного.
   – Мама моя, – без тени смущения объявил Максим Михайлович, – была известная в определенных московских кругах блудница, красавица и еврейка.
   Зашумел от этих слов битком набитый зал Дома журналистов, шепоток запорхал между рядами, а кто-то (это был уже навестивший ресторан, где готовили фуршет, и хлебнувший там двести водки, отправив ей вслед большую ложку черной икры, корреспондент «Красной звезды» Витька Димитриев, выделявшийся среди прочих багровым лицом и как бы навсегда остекленевшими голубыми глазами) возьми да и брякни во весь голос: «Вот так мамочка!» Жуткая тут наступила тишина, ей-Богу. Ждали вспышки высокопреосвященнического гнева, ждали, что нанятые архиепископом помощники немедля удалят багроволицего корреспондента – причем не только из зала, на что бы он наплевал и забыл, но и со строжайшим запрещением и ныне, и впредь посещать лукулловы пиры Максима Михайловича. Вот это было бы ему прямо под дых. Ничего похожего.
   – Разве от матерей отрекаются? – с глубоким укором обратился Максим Михайлович к залу вообще и к представителю «Красной звезды» в особенности.
   Зал облегченно загудел, многие тотчас записали слова г-на Генералова, соображая, что отчет о пресс-конференции можно будет дать под броским заголовком: «От матерей не отрекаются!» Лицо корреспондента военной газеты побагровело, и он принялся обеими руками растягивать обхвативший обрюзгшую шею галстук и рвать пуговицы на воротнике рубашки.
   – Врача! Врача! – панически вскрикнула сидевшая с ним рядом сухопарая дама из «Советской культуры».
   Но не врач – сам архиепископ, юношески-быстро спустившись со сцены, протиснулся к уже теряющему сознание Витьке. Даже собравшаяся здесь искушенная публика, видавшая на своем веку и Крым, и Рим, бравшая интервью у премьеров, примадонн, королей, диктаторов, преступников, людей святой жизни вроде матушки Терезы или о. Василия из Васк-Нарвы, далеко прославившегося умением отчитывать бесноватых, – даже такая публика не смогла удержаться и в едином порыве встала с мест, чтобы как можно лучше видеть Максима Михайловича, возложившего левую руку на пылающее багровым пламенем чело страдальца, правую воздевшего вверх и произносившего нечто вроде молитвы на неизвестном залу языке, хотя среди собравшихся были, ей-ей, недурные мастера поболтать на всех европейских наречиях и даже на японском, которым в совершенстве владел сидевший неподалеку автор книги о цветущей сакуре. Натурально, со всех сторон засверкали вспышки фотоаппаратов, телеоператоры с камерами на плечах заметались в поисках лучшей точки, корреспонденты радио потянули свои микрофоны чуть ли не в рот Максиму Михайловичу – но у всех впоследствии вышел полный конфуз. Ничего не было – ни на пленках камер, ни на лентах магнитофонов. Белесые пятна в одном случае, шумы и шорохи зала – в другом. «Чертовщина какая-то», – поздно вечером сообщил по телефону своим собратьям фотокор Пашка Нестеров, работавший в ту пору на немецкий «Шпигель», парень лет двадцати пяти, наглый, обаятельный и бесстрашный. (Знал бы он, насколько точно было его определение этого странного казуса!) Словом, не осталось от происшествия в Доме журналистов ни снимков, ни телерепортажей, ни радиопередач – но люди, люди-то остались! И они согласно свидетельствовали о полном излечении военного корреспондента, последовавшем после молитвы (да! утверждали, что язык, на котором ее произнес Максим Михайлович, изобиловал гортанными звуками), быстрых движений рук возле головы журналиста и скользящих прикосновений ладоней архиепископа к его телу: от плеч до – что неимоверно всех поразило – ширинки, которая была оглажена особенно бережно. У дамы из «Советской культуры» бешено заколотилось сердце, когда, скосив глаза, она увидела, как быстро и зримо вздыбилась ширинка соседа и долго держалась небольшой, но крутой горкой.
   – Ну вот и все, – промолвил Максим Михайлович и отправился на сцену.
   – А что со мной было… доктор?! – ему вслед крикнул как-то молодцевато воспрявший корреспондент «Красной звезды».
   – Я не доктор, – весело отвечал ему со сцены г-н Генералов, – я только учусь… Небольшой скачок давления. Сегодня водки не пить. Три рюмки коньяка – ваша норма.
   – На всю жизнь?! – горестно ахнул Димитриев.
   – Сегодня, – отчеканил Максим Михайлович и вернулся к вопросу о своем происхождении.
   Мир – начал он свою первую речь в Москве – единожды обозначив нечто, с превеликим упорством держится потом за найденное слово, хотя зачастую оно далеко не исчерпывает сущность явления, предмета или понятия, так, что между ними и словом остается свободное от смысла пространство, каковое непросвещенный народ заполняет всяким вредным и недостойным вздором. Которое из трех определений, данных не далее часа назад моей усопшей матери, более всего поразило зал? Красавица? О, если б вы видели ее… Дело не в прелестных чертах лица, не в фигуре, словно изваянной Микеланджело, не в черных волосах, густой волной спадающих до пояса, – дело в каком-то поистине неземном огне, всегда пылавшем в ней и придававшем ей неизъяснимое очарование. А природный ум, острота речи, многообразие дарований, проявленных ею в музыке, живописи и поэзии! У нее есть стихотворение, посвященное Лилит… да, да, Лилит, подлинной праматери человеческого рода… какая Ева? вам заморочили голову сначала в школе, а потом на факультете журналистики, молодой человек! «Бесценная Лилит, – так оно звучит, – продли мне этот дар, продли блаженство, коим наградила. Всегда готова я в любовь и страсть – в пожар, который ты во мне до смерти вспламенила». Нет и не будет более таких женщин. При этих словах его высокопреосвященство грустно понурил голову. Но будем честны, с глубоким вздохом промолвил затем он, ведь не это вызвало нездоровое оживление в зале и восклицание, в котором, говоря по чести, любящий сын мог услышать и насмешку, и легкое презрение, что, в свою очередь, могло бы породить в нем ответные недобрые чувства и действия.
   – Смею вас уверить, господа, я умею отвечать на причиненные мне обиды, – тихо произнес Максим Михайлович, и не было среди присутствующих человека, который бы не вздрогнул от внезапной мысли, как чудовищно-страшна была бы месть его высокопреосвященства.
   – Простите… э-э… ваше… э-э… святейшество! – тут же принес покаяние Витька Димитриев.
   – Я пока еще не святейшество, – со смутной улыбкой отвечал г-н Генералов. – Но не волнуйтесь. Я пока ни на кого здесь не сержусь. – (После второго «пока» сидевший у двери благоразумный корреспондент журнала «Знание – сила» тихонечко выскользнул из зала). – Да, она была еврейкой. Быть может, именно это вызвало стихийный ропот зала? Быть может, среди собравшихся здесь просвещенных людей есть антисемиты? Быть может, сюда пожаловали те, кто верит в подлинность «Протоколов сионских мудрецов»?
   Как раз у Витьки Димитриева лежала в сумке только что купленная им в храме Вознесения у Никитских ворот книжка Нилуса с «Протоколами», в которых, по словам его ближайшего друга, полковника из журнала «Коммунист Вооруженных сил», открывалось чудовищное хитросплетение еврейского заговора ради захвата этим племенем окончательного мирового господства, что, собственно, и происходит на наших глазах, ибо вокруг одни евреи, выпившие море крови у русского народа. Памятуя предшествующее событие, едва не ставшее для Витьки катастрофой, пришлось признаваться.
   – У меня… ваше… свято… святопреосвященство! – как нашкодивший школьник перед строгим педелем, встал со своего места корреспондент «Красной Звезды». – Купил сегодня. Не читал и не буду.
   – Да читайте на здоровье! – небрежно махнул рукой Максим Михайлович. – Надеюсь, у вас хватит мозгов сообразить, где вранье, а где правда.
   По залу прокатился смешок.
   – Ну-ну, – умиротворяюще молвил архиепископ. – Где ваше корпоративное чувство? Но, – погрозил он публике пальцем с массивным золотым перстнем на нем, – не вздумайте писать, что я убежденный филосемит! Я филосемит, так сказать, наполовину – и не только исходя из соотношения составных частей текущей во мне крови. У меня к евреям особый счет… Как-нибудь скажу и об этом.
   Что ж, таким образом, отвергнув с вашего согласия две причины, остановимся на третьей. Блудница! Именно так она была названа, и именно в связи с этим вы произнесли над ней свой негласный и жестокий суд. Не осуждаем. Людям свойственно ошибаться – особенно в тех случаях, когда они более доверяют сложившемуся мнению, чем своей собственной способности к мышлению. Не осуждаем, но и не отрицаем, что у добропорядочных членов общества есть основания, мягко говоря, недолюбливать блудниц, в которых они, совершенно, кстати, напрасно, видят угрозу многолетним брачным узам. Заметим попутно, что не всякое законное сожительство приводит к достойным результатам. У законных деток мало огня, ибо в их зачатии было маловато страсти. Тайная же связь, вспышка опаляющей страсти, любовное безумие, утаенные от общества встречи – и человечество, как великую награду, получает гениального Наполеона, славного Искандера-Герцена, дивного Фета, да и самого Владимира Ильича, к производству которого добрейший г-н Ульянов не имел никакого отношения, о чем имеется справочка из сверхсекретных партийных архивов.
   Но что более всего желает всецело посвятившая себя семейному очагу женщина?
   Желание супруга как мужчины, как источника обоюдного наслаждения, как самца, со сладким и грозным рыком покрывающего самку, давно уже истлело в ней, превратилось в саван, одевший ее почившее чувство, пропахло запахами щей, детских пеленок и плохо залеченных зубов. Высшая степень ее желания – чтобы муж своевременно явился к приготовленному ею супу, не распылив по дороге крохи семейного бюджета. Суп вскипел – но страсть остыла. А супруг… Клянемся Венерой, одна лишь мысль о том, что приближается время исполнения супружеского долга, необходимость понуждать себя к ласкам, безо всякого трепета – все равно, как бы усаживаясь за рабочий стол, – взбираться на равнодушное тело жены и, совершив несколько обязательных телодвижений, с тоской сползать на свое место, дабы забыться тяжелым сном, – одна лишь мысль об этом навевает на него смертельное уныние. Ему необходимо потрясение, обморок, восторг, удар спасительным током, каким врачи приводят в движение вдруг остановившееся сердце, – и однажды вечером, решившись, он идет в храм – может быть, в храм Мина, или Астарты, или Афродиты, к его священным блудницам, изощренным в таинствах любви, страстным, бескорыстно ублажающим своих богов чередой пронзительных совокуплений. Он сам себя не узнает в объятиях одной из них. Если на брачном ложе он с превеликим трудом мог побудить себя к соитию, если уд его бывал подчас столь вял, что лишь ценой огромных усилий вставал на истинный путь и проникал туда, где определено было ему место ответственного служения, где для него все еще теплилась печь, где его ждала слава или бесчестье, молодецкий подвиг или жалкое бегство, венец победителя или колпак шута; если по завершению нерадостных трудов из него исторгалось нечто, похожее на бесчувственно повисшую на кране каплю воды, – то здесь!.. Архиепископ улыбнулся и – как показалось многим – со знанием дела. Одно лишь движение – и он округло повел рукой, одна всего лишь поза – и он опять и весьма зримо изобразил рукой сладострастнейшую из поз, которой многие мужья годами добиваются от своих жен, из ложной стыдливости отвечающих им на их притязания, что я тебе не шлюха какая-нибудь, чтобы так становиться! (Заметим, что тут дело именно в ложной стыдливости, ибо в глубине души они мечтают, чтобы их взяли именно так.) Одно лишь прикосновение тоненьких пальчиков с острыми ноготками, вдруг, будто маленькие кинжальчики, больно и сладко впивающихся в уже напрягшееся естество. Один лишь поцелуй с быстрыми, словно полет ласточки, движениями язычка, сначала в уста, а затем, как напутствие и ободрение, в снаряд, вмиг превратившийся из учебного в боевой, твердый, будто выточенный из куска мрамора, огненный, будто только что добытый из плавильного цеха, где его с изощренной прихотливостью, словно палицу, оснастили наростами, пульсирующий горячей кровью и готовый выстрелить в самые недра мощной жизнедающей струей.
   Народ внимал, тяжко сопя. Пашка Нестеров как бы невзначай положил руку на колено соседки – маленькой пухленькой блондинки из «Независимой газеты» и был вознагражден малозаметным, но обещающим движением ее ног, в подходящий момент и в подходящей обстановке готовых открыть ему дорогу к себе. Сухопарая дама, не глядя и даже отвернув голову в сторону, будто все происходящее не имеет к ней никакого отношения, потянулась к манящей горке Витьки Димитриева, но была остановлена его грубым шепотом:
   – Куда лезешь, «Культура»? Не по тебе кус.
   Ей, бедной, не повезло. Однако это был, пожалуй, один из немногих случаев нарушения воцарившейся в зале гармонии блуда. Разумеется, в куда более выгодном положении оказались те, кто сидел бок о бок с существом противоположного пола, тем паче – обладающим приятной наружностью и не таким хамом, как Димитриев, доведший свою соседку до слез стыда, отчаяния и позора. Но виновата ли она, что самозабвенно трудилась на ниве культуры, и ее лучшие годы бесследно перемолола беспощадная, алчная, ненасытная газета? Виновата ли она, что ее первый в жизни порыв к мужчине был остановлен столь бестактно? Виновата ли она, что доселе никто не пожелал покуситься на ее целомудрие, а теперь она сама решительно не знала, что с ним делать и как с ним жить дальше? Нет, господа, чуть позже в узком кругу разъяснял архиепископ, от всевидящего взора которого не укрылось это маленькое недоразумение. Виноваты мы, мужчины, не позаботившиеся о ней, как о бесценном цветке, коим, по сути, является всякая женщина. Ее надо было бы ibi de florare[10] лет этак в тринадцать-четырнадцать, и, клянусь гетерами Коринфа, мы бы увидели, как полез бы на нее этот осел из «Красной звезды».
   Однако, продолжал Максим Михайлович свою, безусловно, воспламеняющую речь, кто это совершил? Кто сотворил это чудо? Кто разбудил эту полудохлую плоть? И кто отправил супруга в родной дом с еще неостывшим жаром, которым он, презрев суп, немедля и щедро поделился с изумленной до глубины души и осчастливленной женой? Блудница, господа.
   Увы, нет ныне храмов, где бы вы могли совокупиться со священной… нет, не хочу говорить проституткой, ибо это слово тотчас внесет в нашу беседу грубый уличный тон… скажем лучше: со священной жрицей любви, необузданной в страстях телицей, истинной и сущей приснодевой, ибо всякий раз она отдается, словно в первый, с искренним трепетом незнания, с мучениями, и стоном, и будто бы внезапно для нее самой пробуждающимся желанием. Кое-кого в зале покоробило употребленное архиепископом слово «приснодева», для русского восприятия неразрывно связанное с сакральным образом Богоматери, – но его высокопреосвященство походя заметил, что традиция мешает нашему продвижению к истине. Он добавил, кроме того, что именно в блуднице с наибольшей полнотой воплощено то самое Ewig-Weibliche,[11] которое сводит с ума всякого мужчину, если он не кастрат, не импотент и не святоша. По мне, усмехнулся Максим Михайлович, лучше быть кастратом, чем святошей, – это честнее.
   Все сказанное имело самое непосредственное отношение к матери его высокопреосвященства, чья пятикомнатная квартира в Москве, на улице Горького, была посвящена Астарте, что в самых ранних, почти младенческих воспоминаниях Максима Михайловича отложилось пряными запахами, таинственными огнями и образом женщины в свободном хитоне с непременной папиросой в мундштуке либо в руке, либо в углу рта. По свидетельству знавших ее людей (мужчин, разумеется), одно лишь прикосновение к ней доставляло наслаждение, мало чем уступающее соитию. Мудрено ли, что не было таких безумств, которые герои и даже вовсе не герои, а вполне заурядные с виду мужички готовы были совершить ради нее!
   Максим Михайлович приблизился к самому краю сцены и доверительно сказал, что лично он плюнул бы на старых сморщенных анахоретов, всю жизнь продрожавших в своих дурно пахнущих пещерах от страха встретить настоящую женщину с полной грудью (он показал руками грудь настоящей женщины, невольно выдав свои предпочтения), пышным задом и костерком между ног и не устоять перед ее прелестями! Какое, в самом деле, право имеет пожелтевший, скорее всего, от рукоблудия старичок наставлять вас стороной обходить всякую женщину, а уж если не удастся избежать встречи, опускать глаза долу и страха ради адского пламени ни в коем случае на нее не смотреть! Вырвать око, глянувшее на прекрасную с вожделением! Но не в гробу вы лежите, чтобы с иным желанием смотреть на существо, созданное исключительно для наслаждения! Не мертвец вы, чтобы не пробудилось в вас стремление к утехам и радостям плоти! Не погребальным вы окутаны саваном, чтобы не воспылать желанием прильнуть к ней: уста к устам, грудь на грудь, нога к ноге, а всего тесней – тем, что ниже животов! Знавал я безумца, отсекшего себе и фалл, и ядра, и многих добрых и весьма основательно оснащенных людей увлекшего своим примером, достойным лечебницы для душевнобольных; знавал и монаха, пятнадцать лет томившего свою плоть и все эти годы посылавшего из обители некоей Екатерине письма столь сладостные, что между их строк и слепой легко бы прочел сокровенную мечту о вожделенном с нею совокуплении. Заклинаю, дайте правдивый ответ: лучше было бы вам пребывать в состоянии бесполого братца или нападать во всеоружии, терзать счастливую жертву, когтить птичку, впиваясь в нее налетевшим с клекотом кочетом? Лучше было бы вам долгими годами изнывать от сладострастия или приступить к помянутой Катьке, да не с письмом, а с открытым забралом, сиречь гульфиком, в коем видны были бы бесспорные доказательства ваших намерений? Лучше было бы вам заживо гнить в пещере или покоиться с устало смеженными веками на груди возлюбленной, ощущая губами солоноватый вкус ее кожи, увлажнившейся потом от совместных с вами сладостных трудов? Честно ответил архиепископу зал, что во всех трех случаях второй вариант куда предпочтительней первого.
   Чаще других домашний храм на улице Горького навещал один генерал, несмотря на сравнительно молодые годы весьма заслуженный и, главное, особенно желанный. На этот счет есть неопровержимые сведения. Есть также его портрет кисти Герасимова, где изображен такой, знаете, русский человек в расцвете лет и сил, Илья Муромец, богатырь, красавец, грудь в орденах… Именно от него был зачат, выношен, рожден и в совсем нежном возрасте передан надежным людям на воспитание сам Максим Михайлович, по имени отца получивший отчество, а по его воинскому званию фамилию Генералов, под которой он приехал в Россию, хотя этих имен и фамилий у него с добрый десяток, если не больше. В иных странах его величают Солнце, в других – Пресветлый, в третьих – Победитель… Испытывая застарелую неприязнь к его высокопреосвященству, некоторые нарекли Максима Михайловича Злой Вождь. Зато когда он появляется где-нибудь в Африке или в Ближней Азии, к нему сбегаются несметные ликующие толпы, крича ему: Благословенный, слава тебе!
   Поверьте, дорогие мои, мне вовсе не льстит моя известность, не выходящая, впрочем, за пределы земного шара. И все эти имена на разных языках, по-латыни, по-гречески – ко мне, вообразите, даже приклеили Маометис, то бишь Магомет, неведомо для чего превратив меня в пророка, к которому, если позволительно так выразиться, я издавна питаю самое искреннее уважение, далеко не достигающее, однако, степени безумной преданности, характерной вообще для миллионов его поклонников и почитателей, – и не только имена, но и цифры, какое-то невообразимое число, наиболее полно, как утверждают профаны, отображающее мою сущность, каковое число с величайшей подозрительностью высматривают везде: на номерах трамвайных билетов, пенсионных книжек и служебных удостоверений, и даже газеты, представьте себе, глядят на просвет, а нет ли там его, изображенного невидимыми с первого раза водяными знаками, – пусть, пусть шумят, как говорил высоко чтимый нами поэт, надменные витии! Моим природным, любимым, истинным именем остается наше русское – Максим Михайлович Генералов, и этим именем моим клянусь в чистоте моих помыслов и в искреннем стремлении покончить наконец с церковными раздорами, объединив всех под звездой любви, мира и согласия!
   Сия хитрейшая бестия, писал о. Викентий, – а как еще прикажете аттестовать волка, напялившего овечью шкуру и блеющего о блуде столь сладко, что очень многие после его богомерзких речей не раз и не два впали в грех прелюбодеяния, а законных своих жен под угрозой развода или физической расправы побуждали к развратным действиям, именуемым почему-то «французской любовью», и заставляли принимать унизительные для женского достоинства позы, о чем мне, монаху, дозволительно вести осуждающие (для мужчин) или наставительно-утешающие (для женского пола) беседы исключительно на исповеди, têt-a-têt, а ни в коем случае вслух, дабы не дать повод к соблазну испробовать новинку, хотя, сказать по чести, какая это по нашей оскверненной жизни новинка! что, в самом деле, может быть нового по части блуда в Содоме и Гоморре, в которых мы с вами живем согласно прописке! если уж Святая Церковь стараниями Максима Михайловича расцвела голубым цветом, и монастырские келии и епископские покои стали притонами безудержного пиянства, гнусного срамословия, разнузданных совокуплений и неестественного употребления мужеского пола… эх, други! перо мое льет слезы, не я; я давно уже и весь выплакался, взирая на грехи моих собратьев по священнослужению – так, продолжаю я, хитрейшая эта бестия и выкормыш врага рода человеческого от проповеди бесстыдного блуда словно бы крадучись перешел к заветной своей цели: все страны и народы собрать воедино, а в свои руки взять два меча двух высших над всеми властей: светской и духовной. Натурально, особо подробные и доверительные разговоры вел он по этому поводу среди духовенства, которое – как было помянуто выше – стекалось на его приемы все в большем числе и все в более и более высоких санах, да и сам он неоднократно заезжал в Чистый переулок, где для начала, как древний змий – Еву, обольстил Клавдию Феоктистовну Нарочницкую, даму с подсиненными буклями, крайне немолодых лет, служившую секретарем едва ли не при всех патриархах, несшую одновременно и вторую службу – сообщать что следует и куда следует, за что никто никогда ни разу ее не обличил не только страха ради иудейска, но также из чувства причастности к общему делу. Но было бы любопытно узнать, как толкуете вы совершенное г-ном Генераловым обольщение г-жи секретаря Нарочницкой? Неужто вы полагаете, что оное состоялось в прямом смысле, то бишь в согласии с его, г-на Генералова, архиепископа и Максима Михайловича, речениями о роли блуда в человеческой жизни и мировой истории? Неужто вы предерзостно и развратно могли даже вообразить пред своими очами весьма пожилую даму в страстных объятиях нашего гостя? Неужто вы допускаете кощунственную мысль, что место обитания священнослужителей высших, нет, наивысших санов, увешанных панагиями, крестами, орденами преподобного Филимона, святого Прокопия, младенца Гавриила, умученного известно кем, Дружбы народов, Трудового Красного Знамени и т. д. и т. п., могло быть осквернено – назовем вещи своими именами – старухой, без памяти отдающейся еще сравнительно молодому мужчине? Ошибаетесь. Максим Михайлович знал меру и другие средства. Лесть. Цветы – а букеты были, надо признать, роскошные! Конфеты «Красный Октябрь» в огромных коробках бордового цвета. Безделушки: перстенек с недурным бриллиантом, коралловое ожерелье и золотой медальон с буквами α (альфа) и ϖ (омега), составленными из кроваво-красных рубинов. Благосклонность Клавдии Феоктистовны мало-помалу преосуществилась в тайную мысль предоставить свою старую швабру в полное распоряжение его высокопреосвященства, от чего, однако, ее удержало смутное ощущение могущей возникнуть ужасной неловкости, когда соответствующее предложение будет рассмотрено, оценено и получит безукоризненно-вежливый, но решительный отказ. Но дружба дружбой, а служба, как известно, службой, и все сказанное вовсе не означает, что она не донесла о г-не Генералове, архиепископе, куда следует, откуда мужественный голос велел, с одной стороны, оказывать ему всяческое содействие в знакомствах, а с другой – не спускать с него глаз.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента