– У меня так иногда тяжко становится на душе… Страх одолевает. Я боюсь…
   – И я, – безмятежно признался Сергей Павлович.
   – И ты?! – тревожно встрепенулась Аня.
   – А ты думала? – сказал он и, помолчав, добавил: – Твоей мамы я очень боюсь.
   – Ты шутишь, – с печалью в голосе откликнулась она. – А я ночью проснусь и Господа прошу: чашу эту мимо пронеси…
   – Какой страх? Какая чаша? Аня! – воскликнул он. – У нас с тобой впереди… Я не знаю, сколько у нас впереди, только потому, что не знаю сроков – моих и твоих. Но разве не будем мы с тобой счастливы? И детки наши разве не будут возрастать возле нас? Ты двоих хочешь? Троих?
   – Пусть будут мальчик и девочка. Петя и…
   – И Аня, – опередил ее Сергей Павлович. – Бабушку мою так звали. Ты – Анна вторая, а она будет Анечка третья.
   Тут белая пушистая кошка появилась на кухне и, выгнув спину, с громким мурлыканьем принялась тереться о ноги Сергея Павловича, а потом и вовсе прыгнула ему на колени.
   – Здрасте, – осторожно погладил он ее. – Ты, розовый носик, должно быть, Грета?
   – Она самая, – сказала Аня. – А вот и мама.
   С кошечкой на руках Сергей Павлович неловко поднялся навстречу даме в узких коричневых брюках и красной кофточке, сухопарой, высокой, со здоровым цветом лица, светлыми глазами и властной повадкой. Решительно ни в чем не была она похожа на дочь, а в дочери ни единой чертой не отразилась мать. Никогда в жизни не признал бы в ней родную Ане плоть. Никто бы не признал. Он вдруг с ужасом почувствовал, что под ее взглядом снова пьянеет. Нина Гавриловна ее зовут. Надо сказать: добрый вечер, Нина Гавриловна. Кровь бросилась в лицо Сергея Павловича, когда он, преодолевая оцепенение губ и тяжесть языка, слово за словом произносил:
   – Д-добрый… в-вечер, Нина… Г-гавриловна!
   Слава Богу. Его шатнуло, он переступил с ноги на ногу, что не укрылось от ее всевидящих глаз.
   – Н-да, – обронила она, садясь за стол.
   Сергей Павлович по-прежнему стоял столбом с Гретой, уютно примостившейся у него на руках.
   – Ты сядь, Сережа, – тихо промолвила Аня.
   – В самом деле, Сергей Павлович, вам лучше сесть, – согласилась с дочерью властная дама. – Вы, должно быть, устали? Я тоже, – не дожидаясь ответа, сообщила она. – Я рано встаю… у меня дважды в неделю бассейн в половине восьмого и еще два раза, и тоже утром, лечебная физкультура… И ложусь рано. По крайней мере, стараюсь, – подчеркнула свое стремление к здоровому образу жизни будущая теща доктора Боголюбова. – Бывает, знаете, кто-то возвращается домой заполночь, – бросила она мгновенный взгляд на дочь, ответившую ей примирительной улыбкой. – Я не сплю. Жду. Волнуюсь.
   Сергей Павлович глубокомысленно кивнул, что, однако, не спасло его от разящего укола.
   – Или сегодня…
   – Мама! – с укоризной воскликнула Аня.
   – …вас ждали к семи, а вы являетесь в половине десятого.
   – Мама!
   Никакого внимания.
   – Точность, Сергей Павлович, как известно, вежливость королей.
   – Пр-простите, – пролепетал он. – Обс-обс-тоятельства…
   Она не собиралась прощать. Закинув ногу на ногу, некоторое время она посвятила тщательному изучению облика доктора Боголюбова, после чего осведомилась, не страдает ли он заиканием. Нет? Понятно. Существует еще одна причина заторможенности речи, связанная с неумеренным потреблением алкоголя. Впрочем, если кому-нибудь из присутствующих угодно ее мнение, мнение ученого, много лет посвятившего проблеме патогенных изменений на клеточном уровне, умеренного потребления алкоголя не бывает. Капля водки равняется капле яда.
   Сергей Павлович поежился и открыл было рот, чтобы с достоинством высказать свою точку зрения. Как практикующий врач и как человек – не будем скрывать – иногда позволяющий себе… В разумных, само собой, пределах. От презрительного взгляда Нины Гавриловны он смешался и не проронил ни слова.
   Ее муж, Анин отец, – движением гладко причесанной головы и волевого подбородка властная дама указала на дочь – один только раз посмел явиться домой… подшофе, с невыразимым отвращением обронила она это словцо из своих чуть подкрашенных уст. На следующий день ему был предложен выбор: либо жена, либо… И она повела в воздухе кистью правой руки, обозначая безграничную свободу, которую она готова была предоставить супругу, если пагубное пристрастие примется мало-помалу разрушать в нем примерного мужа и доброго отца.
   – И… что? – словно завороженная обезьянка у питона Каа, спросил у будущей тещи Сергей Павлович.
   – Тридцать лет, – надменно отвечала она, – точнее, тридцать лет и два года, как стеклышко!
   – Здорово! – искренне восхитился доктор Боголюбов.
   Но пора было ему объявлять о главной цели своего визита.
   Он бережно спустил кошку на пол, глянул на Аню и вздохнув, как перед прыжком в воду, начал:
   – Дорогая Нина… – тут Сергей Павлович сосредоточился на безупречном произношении первой буквы ее отчества и, слава Всевышнему, ему это удалось, – Гавриловна… – он еще раз вздохнул перед трудным препятствием из двух следующих подряд согласных, – пр… – будь они прокляты, эти буквы! и гнусный водитель смеялся… – прошу руки…
   – Знаю, – перебила она его. – Моя дурочка мне сказала… Анна человек взрослый, решать ей, но я бы на ее месте… Вам следует трезво – если вы, разумеется, в состоянии – взглянуть на себя. Далеко не первой молодости, неудача в браке, брошенная дочь… Рядовой – таких пруд пруди – врач «Скорой помощи» с грошовой зарплатой. Своего жилья нет. Пьете. Какой из вас муж?
   Вместо того, чтобы вглядеться в себя и ужаснуться никчемно прожитой жизнью, Сергей Павлович полез в карман за папиросами и нарвался на новую оплеуху.
   – Здесь не курят, – ледяным голосом сказала Нина Гавриловна. – Но, Боже мой, сколько у вас вредных привычек!
   В совершенной растерянности он обратил взгляд к Ане. Пусть она разъяснит, в конце концов, чем вызвана враждебность будущей тещи. Исходящим от него запахом спиртного? Но «Джонни Уокер» не жжет кишки и не дает в послепитии такого выхлопа, как родная сорокаградусная. Крахом первого брака? Побойтесь Бога, госпожа теща! Не снились вам в дурных снах детство, отрочество и начало юности в казенном доме? опостылевшая койка с тумбочкой при ней в студенческом общежитии? воспаленные мечты о женщине, готовой по первому зову предоставить в полное твое распоряжение губы, груди и жаркую пропасть меж раскинутых ног? Ежу понятно, что его можно было брать голыми руками. И он влип. Нищенской зарплатой? Но сейчас только ловкие волчата из комсомола и матерые партийные волки зашибают большие деньги – а его некое, должно быть, врожденное чувство чистоплотности уберегло от комсомола и партии. Отсутствием мало-мальски заметного продвижения по служебной лестнице? Досточтимая леди! (В представлении Сергея Павловича она была похожа на англичанку, а также на состарившуюся скаковую лошадь, в память о былых ее победах оставленную при ипподроме на заслуженный отдых.) Перед вами – врач по призванию. Верьте на слово. Имеете дело с признанным матером диагноза, о чем свидетельствуют многочисленные отзывы благодарных сынов и дочерей человеческих, без его спасительного вмешательства угодивших бы в лодку Харона. Он так и сказал Нине Гавриловне:
   – У меня одна должность была, есть и будет – врач. Я хороший врач. И я буду вас лечить.
   – Избави Бог! – воскликнула она, как щит, выставляя перед собой две узкие ладони. – Этого еще не хватало.
   Умоляющим взглядом он снова призвал на помощь Аню. Она подошла к матери и встала за ее спиной, положив руки ей на плечи.
   – Мамочка! Я к тебе буду приезжать. Часто. Или – хочешь? – мы с Сережей какое-то время будем жить здесь. Мы тебя утомим, ты нас прогонишь, и мы уедем к его папе. А потом снова приедем…
   Сергей Павлович с изумлением наблюдал за скоротечным изменением облика властной дамы. Теперь была перед ним очень пожилая, можно даже сказать – совсем старая, с морщинистой шеей, запавшими щеками и потускневшим взглядом женщина, из последних сил бившаяся за дочь, близость которой скрашивала ее горькое одиночество. И какие же мрачные картины представали, должно быть, ее воображению! Какие тягостные предчувствия томили! Вот она внезапно застигнута болезнью, лежит пластом и тщетно взвывает о помощи, сострадании и любви, и слабый ее голос едва нарушает тишину квартиры, которой из дома суждено для нее превратиться в домовину. Вот она после бассейна или спортзала без чувств падает на улице, и, почти бездыханную, ее оставляют в коридоре переполненной неимущим и страждущим народом больницы, где она испускает дух, так и не увидев над собой залитого слезами милого лица. Вот, проснувшись глубокой темной зимней ночью и чувствуя смертную тяжесть на сердце, она зовет: «Аня!», но потом вспоминает, что осталась одна, и, не ожидая ответа, вышептывает в гнетущий мрак родное, бесценное имя. Аня! Анечка!
   – Анечка! – вздрагивающим голосом сказала она. – Ну зачем он тебе? Разве нам плохо здесь… вместе… вдвоем?
   Только в полночь Сергей Павлович покинул квартиру в Теплом Стане.
   Нине Гавриловне стало нехорошо, она легла. Скупые сетования старой леди на общую слабость поначалу показались доктору Боголюбову всего лишь уловкой, призванной помешать похищению ее единственного сокровища. Но утратившее здоровый румянец, побледневшее и даже пожелтевшее лицо будущей тещи встревожило его. Однако Нина Гавриловна решительно отвергла попытки Сергея Павловича сосчитать ее пульс и тем более – выслушать сердце (за неимением фонендоскопа на манер докторов старой школы прильнув ухом к ее груди) и пропальпировать живот. Поэтому он сидел, наподобие изваяния, молча наблюдая за тем, как Аня приносит матери рюмочку с валокордином, кладет грелку к ее ногам, поправляет подушку у нее под головой и поит с ложечки крепким сладким чаем. Изредка он ловил на себе мрачные взгляды Нины Гавриловны и сокрушенно вздыхал, размышляя о том, что навсегда попал к ней в немилость. И разве ожидал он, что она внезапно подзовет его к себе, цепко схватит за руку холодными пальцами и, боясь потревожить прикорнувшую в кресле Аню, едва слышно шепнет: «Ты береги ее. Она у меня золото».
   Он долго томился и курил на автобусной остановке, потом ехал в безлюдном в этот час метро, бежал на одну пересадку, потом на другую, и уже во втором часу ночи пешком двинулся домой. Пять остановок. Сергей Павлович шел медленным тяжелым шагом смертельно уставшего человека, опустив голову и бормоча: «Жених и невеста… жених и невеста…»
   – Анечка! – очутившись возле своего подъезда и глянув в темное, затянутое облаками небо, позвал он. – Ты меня слышишь? Ты обо мне думаешь? Ты меня любишь?!

Глава вторая
Архив

1

   Сказать ли, что более всего угнетало доктора Боголюбова в те минуты, когда он вышел из метро на площадь Дзержинского и потянул на себя тяжелую дверь дома, заморозившего Россию страхом и опутавшего ее колючей проволокой? (При этом, взявшись за латунную ручку, Сергей Павлович оглянулся и бросил мрачный взгляд на памятник, которому он так и не смог воздать плевком ненависти и презрения.) Казалось доктору, что прохожий народ прозревает в нем явного сотрудника или тайного осведомителя, оптом и в розницу продающего честных людей за неизменные тридцать сребреников. Но это бы еще ничего. В самом себе он ощущал какую-то подлую дрожь, animus servilis,[5] и таившийся в нем до поры и на пороге Лубянки поднявший рахитичную голову страх перед возмездием за совершенное им преступление против государства. Какое? Наивный вопрос. Можете безо всякой опаски поставить цветущий доллар против захиревшего рубля, что каждый (или почти каждый) советский гражданин преступал заповеди власти. Или не клял он ее, испохабившую Россию и развратившую народ, в тесном кругу собинных друзей и годами совместных возлияний проверенных собутыльников? Или не шептал после вялого совокупления в ухо законной супруге, что готов безо всякой корысти вверить душу сатане, а тело завещать анатомическому театру – исключительно ради того, чтобы не слышать их бесстыдного вранья и не видеть их мертвых физиономий? Или не сглатывал комок отвращения, проглядывая страницы ленинской «Правды»? Или не изнывал от презрения к самому себе, когда вместе со всем поднимал руку «за», в то время как каждая клеточка вопила: «против! против! против!»? Или не тащил со стройки – гвозди, с мясокомбината – колбасу, с завода – напильники, сверла, отвертки и прочий полезный инструмент?
   А вдруг у них при входе, будто силки для глупой птички, насторожен какой-нибудь секретный детектор лжи, способный уловить если не сами намерения Сергея Павловича, то порожденные ими флюиды, насыщенные враждой, ненавистью и жаждой отмщения? Специальный сотрудник там стоит на часах с взглядом, проникающим в душу? Анкету потребуют заполнить с простенькими на вид, но коварными вопросами, имеющими целью выявить истинное лицо гражданина и намерения, каковые побудили его добиваться допуска в архив? Например: предпочитаете ли вы мыться в домашней ванной или посещаете баню? Ответ: ванна означал бы склонность к индивидуализму, либерализм и стремление к частной собственности, тогда как баня свидетельствовала бы о свойственной нашему национальному характеру открытости, артельности (она же – колхозность, она же – общинность) и законопослушности, которую являет голый человек в идиотически-радостном сообществе голых же соотечественников. Из этого же разряда следующий вопрос: какой род (сорт, вид) банного жара и пара вам более по вкусу – влажный русский или сухой финский? Надо ли говорить, что, выбрав сауну, вы навлекли бы на себя подозрения в космополитизме, безродности и презрении к святым для всякого истинного патриота забавам пращуров, любивших париться до изнеможения, истязать себя вениками и полумертвыми вываливаться во двор, дабы охладившись, начать все заново. Сказано об этом в древнейшей летописи русской земли. И чем завершаете древнее наслаждение – стаканом водки или бутылкой пива? Отвечая, следует помнить, что водка – наше бездонное все, а пиво – приманка, призванная оторвать нас от почвы.
   Напрасны, однако, были тревоги доктора. И напрасно взволнованное воображение рисовало ему все эти неправдоподобные картины. Детектор, прорицатель и душевед, анкета – что за вздор, государи мои! Испортил – признаемся – советского человека самиздат вкупе с «Голосом Америки», «Свободой» и «Би-би-си»! Был на посту всего лишь прапорщик с бледным одутловатым лицом, носом уточкой и глазками цвета линялого голубого ситчика, которыми он в два приема с головы до ног обшарил Сергея Павловича, с особой тщательностью сверяя фотографию в паспорте с оригиналом. Твердым взглядом встречал его взгляд доктор Боголюбов и находил, что этот прапорщик весьма напоминает ему другого, в приемной на Кузнецком, того самого, от которого претерпел он позор и насилие и от которого остро воняло зверем. От этого пахло одеколоном «Шипр». Словом, все было в высшей степени буднично, можно даже сказать – с налетом неизбывной канцелярской скуки, с книгой учета, куда дешевенькой шариковой ручкой вписана была фамилия доктора, обшарпанным столом и телефоном древнее некуда. Не следовало, между тем, забывать, что нерадостен, брюзглив и скучен сам дьявол, но скука не мешает ему творить свое черное дело, чему подтверждения мы находим на всякой странице человеческой истории. И ежели он свил одно из бесчисленных гнезд в этом доме, то наверное же позаботился, чтобы все тут внушало пришельцу чувство глубочайшего уныния. Унылого можно брать голыми руками. Сергей Павлович вспомнил и велел себе взбодриться. Горькое счастье встречи с дедом Петром Ивановичем ожидало его.
   Тем временем, вызванный прапорщиком, явился молодой человек в сером костюме и, крепко пожав руку доктору, повел его за собой. Глядя в прямую спину своего поводыря, Сергей Павлович переступил невидимую границу, через которую некогда перешагнул Николай и стал Иудой и через которую проволокли деда Петра Ивановича, чтобы его мучить, а потом убить.
   Они прошли длинным коридором, спустились в подвал, оказались в коридоре поуже и покороче, где молодой человек распахнул одну из дверей и указал Сергею Павловичу стол в маленькой комнате с окошком под потолком, забранным в частую решетку.
   – Ваше рабочее место.
   Сергей Павлович кивнул и сел. Стул под ним скрипнул.
   – Старье кругом, – обронил два презрительных слова молодой человек, представившийся затем Сергеем Геннадиевичем Чесновым. Без буквы «т». Чеснов. Капитан.
   Он прав был, Чеснов (без буквы «т»), – стол, предназначенный доктору Боголюбову, служил безопасности государства из последних сил и пытался скрыть свои немощи под листом синей бумаги, четырьмя кнопками прикрепленным к столешнице. Лампа под абажуром зеленого стекла выглядела бессознательной попыткой завхоза здешних мест придать облику подвала нечто человеческое.
   – Ну-с, – на старый манер сказал молодой человек, – что будем читать?
   Сергей Павлович тотчас вручил ему список, накануне составленный им под диктовку о. Викентия.
   – А вам не кажется, – едва усмехнувшись, заметил капитан, – что вы несколько размахнулись? Двадцать один персонаж. И у многих в следственном деле – десятка два с лишним томов. При этом вы… Сергей Павлович, если не ошибаюсь? – доктор Боголюбов хмуро подтвердил: именно так его зовут. – …вы, Сергей Павлович, будете, я полагаю, не только читать, но для целей, нам совершенно не ведомых, еще и выписывать… так?
   – Я секрета не делаю! – запальчиво возразил Сергей Павлович. – Судьба моего деда мне нужна… Он был священник и со всеми, кто здесь, – он указал на список в руках молодого человека, – был знаком…
   (Так, с надлежащей твердостью велел ему отвечать о. Викентий на вопрос, с какой стати скорбящему внуку понадобились дела архиереев, под началом у которых никогда не служил священник Петр Боголюбов. Был знаком – и баста! В случае же, если будут настаивать, развернуть ответ указанием на прадеда, о. Иоанна, согласно семейному преданию с молодых ногтей знакомому с семинаристом Беллавиным, много лет состоявшим затем с ним в переписке, каковую по сугубо историко-церковным и богословским вопросам вел также с помянутыми епископами и о. Петр, средний сын и духовная опора старца Иоанна.)
   – Надо же! – совсем, казалось бы, искренне удивился Чеснов, если бы обостренный сильнейшим нервным напряжением слух Сергея Павловича не уловил где-то в самой глубине его голоса хорошо запрятанную издевку, а глаза не заметили пробежавшую по красивому лицу капитана насмешливую тень. – И с Патриархом на дружеской ноге. Весьма интересно. С виду – провинциальный священник, а на самом деле… заменим всего одну букву… пуп русского православия.
   В висках Сергея Павловича заломило от бешенства. Он перевел дыхание и скрипучим голосом (святой истинный крест, его слух отказывался признать его же собственный голос!) объявил, что словечко пуп оскорбительно по отношению к невинно казненному человеку. Или у всех, кто здесь служит, кастрировано чувство сострадания к жертвам безумного произвола? И нет ни малейшего сочувствия к их родным, по крупицам добывающим правду о близких, испустивших дух в смертельных объятиях великой Родины паровозов, радио и концентрационных лагерей? В серых (под стать костюму) глазах Сергея Геннадиевича играла усмешка. Не надо сердиться, Юпитер. Читайте, пишите, ищите. По распоряжению свыше архив к вашим услугам. Пока. Это словцо он со смыслом прибавил, а Сергей Павлович угрюмо кивнул. Авось, и отыщите то, что умастит елеем вашу измученную душу. Но по списку… Наметанным взглядом он еще раз скользнул по страничке из школьной тетради, где рукой доктора Боголюбова были тщательно выведены имена архиереев и священников, в делах которых могли быть сведения о Петре Ивановиче и – кто знает! – явные или скрытые указания схорона, в котором ожидало своего часа Завещание Патриарха. …Тихон, Сергий, Кириак, Дамаскин, Петр, еще Петр, Иустин, Виктор, Роман, Владимир, Онуфрий… так-так… Максим, Иосиф, Евлогий… ну-ну… Василий, Михаил, Николай, Федор, еще Николай, еще Михаил… где вы их откопали? …и Алексий…
   – Репа пухнет от вашего списка, – и в подтверждение своих слов Чеснов поскреб голову, употребив, однако, для этого – дабы не испортить прическу – всего лишь мизинец. – Где я вам все возьму? Тихона, если имеете в виду Патриарха, нет, читает сотрудник Московской Патриархии. Виктора нет. Вот этого Петра тоже нет, и Максима… Ладно. Тихон дня через два освободится, я вам принесу. А пока – что найду. Ждите.
   Оставшись в одиночестве, Сергей Павлович некоторое время сидел за столом, затем встал, вышел на середину комнатки и, задрав голову, глянул в окошко. За решеткой, его оберегавшей, за мутным стеклом иногда появлялись чьи-то ноги. Вот женщина прошла, тупо отметил доктор белые туфельки на высоких каблуках. В своем подземелье он скорее представил, чем услышал их быстрое постукивание по тротуару. Теперь, должно быть, старушка прошаркала в теплых старых ботах с палкой в руках. Не видно ни старушки, ни руки, но медленно и трудно прошли мимо окошка боты, и тяжело и бесшумно сопровождала их шаг деревянная палка с резиновой пяткой. Кроссовки мигом проскочили – белые с черными полосами и со спускающимися на них потрепанными обшлагами вытертых синих джинсов. Прихрамывали обутые в желтые сандалии босые ноги. После них неведомо почему наступил долгий перерыв. Именно здесь, в подвале, совсем нетрудно было вообразить себя зеком, имеющим вместо будущего десять лет без права переписки и с тоскливой жадностью с утра до вечера созерцающим ноги, кромкой окна обрубленные чуть выше ступней. Он признал, что в такого рода пристальном созерцании есть пусть однообразное, но все-таки развлечение, рассеяние от смертельной тоски стеснивших узника стен. Можно представить людей, беспечно проходящих мимо и не способных оценить счастья своей свободы, позволяющей им бродить где и с кем вздумается, часы напролет просиживать на скамейке в каком-нибудь из дивных московских уголков вроде Патриарших прудов, Нескучного сада или сада Александровского, а что еще лучше – пристроиться возле столика рюмочной (само собой, не для того, чтобы приняться за чтение «Анны Карениной» или «Мертвых душ») и, подперев голову руками, долго ласкать взором ее, голубушку, наполненную прозрачной влагой (не приведи вас Господь пить в рюмочных или где бы то ни было «Старку», «Лимонную», «Перцовку» или любую другую цветную водку – всенепременно выйдет неприятность вкусовых ощущений, а затем и страдания слизистой), и два бутерброда рядом с ней: один с засохшим сыром, другой с яйцом и килькой мобилизационного запаса и, наконец, поднять безмолвный тост за милосердное Провидение, уберегшее раба Божьего от тюрьмы и сумы. Тост второй в груди кое-что смыслящего в этой жизни человека прозвучал бы надгробным рыданием о призрачности всяческой свободы. Ибо пусть не обольщает нас кратковременное наше бытие, коего радости омрачаются присутствием впереди гроба и отверстой могилы. Но ведь и посреди жизни, в самом, выразимся так, ее расцвете, мы можем быть схвачены безжалостным руками и по облыжному приговору ранее всех отведенных нам единственным справедливым Судией сроков водворены в гроб, наподобие этой комнатки, только стократ гаже ее, с мокрицами по отсыревшим стенам и смердящей парашей в углу. И даже окошко под потолком – уж лучше бы его не было вовсе, в самом-то деле! Уж лучше бы оно не травило душу напоминаниями о мире, из которого мы были вырваны и брошены в темницу. Родные мои! Близкие мои! Возлюбленные мои! Заклинаю вас и вам посвящаю третий и последний тост: блюдите себя, ибо всегда рядом ищущий уловить вас враг.
   Дверь отворилась, и капитан Чеснов с облегчением свалил на стол груду дел разной толщины, но в одинаковых серых картонных папках.
   – Вот вам, – сказал он, отряхивая с пиджака пыль и мелкие соринки, – для повышения образования… и вообще. Ага, – отметил он вслед за тем задумчивый вид доктора Боголюбова, столбом вставшего посреди комнаты. – Примерили на себе рубище узника замка Иф?
   – Замок Иф? – переспросил Сергей Павлович. – Шутить изволите. Мне завещано рубище моего деда. А также, – указал он на серые папки, – слезы, стоны, последние слова… Мне завещана беззащитность жертвы и безжалостность палача. Мне завещаны, – задыхаясь, говорил доктор, – правда и ложь, надежда и отчаяние, добро и…
   – И зло, – в мгновение ока перехватил молодой человек с чересчур серьезным, однако, видом, что само по себе являлось насмешкой и заслуживало достойного отпора.
   Но Сергея Павловича уже тянуло к папкам с их скорбной немотой, с пропитавшей их страницы кровью, с окутавшей их тьмой забвения.
   – Да, – сказал он, садясь за стол и пододвигая к себе первую папку, – и зло… Когда никто не знает, где Кощеева игла, с Кощеем не совладать. Когда зло перестает быть тайной, оно теряет силу.
   – А! – радостно воскликнул капитан. – Поборник гласности! Чýдно. Приятно встретить человека, в зрелые годы мыслящего как восторженный юноша. Желаю удачи.
   Впустую, однако, старался он уязвить доктора Боголюбова. Сергей Павлович его попросту не слышал. Он уже открыл испещренную штампами обложку, с ледяной усмешкой отметив среди черных крупных литер: ГПУ, НКВД, КГБ – два слова, на долгие времена превратившие картонную папку в оцинкованный гроб: «совершенно секретно», и с первой же страницы, будто в пропасть, провалился в другую, неведомую, страшную жизнь. Поначалу он даже не мог понять, отчего таким ужасом веет на него от всех этих протоколов, справок, рапортов, доносов, постановлений с печатями и без оных, подписанных и безымянных, напечатанных на машинке и накорябанных малограмотным пером, на бумаге доброкачественной, плотной, с благородной желтизной и на вырванных из дешевых тетрадок мятых страничках в косую линейку. Немало времени пришлось ему провести в подвале, пока его не осенило: и ужасала, и отталкивала, и с невыразимой силой притягивала его снова и снова открывающаяся в неизменной своей последовательности картина страстей Господних, подвергшаяся, правда, умышленным искажениям. Грубой рукой были изъяты, к примеру, пусть слабые, но все же пережитые Понтием Пилатом муки совести, хотя кто, хотели бы мы знать, будет упорствовать в убеждении, что среди людей в форме не нашлось ни одного, у кого тяжким камнем не легло бы на сердце гнетущее чувство стыда, вины и бессильного раскаяния; о безжалостном бичевании не сказано было ни единого слова, меж тем как стоны узников, будто из-под надгробной плиты, глухо звучали в их показаниях, день ото дня все более отвечающих замыслам следствия; и распятие, вернее же говоря, расстрел совершался либо в подвале, отчасти, должно быть, напоминавшем тот, где, стиснув зубы, читал Сергей Павлович, либо в каком-нибудь укромном местечке, в густом лесу, в пустыне, поросшей скудной колючкой, в прибрежных зарослях, а то даже и в тире, сама обстановка которого побуждала к меткости, достойной «ворошиловского стрелка». В конце концов, за каждый патрон по исполнении следовало отчитаться. Случались, однако, казни вполне по образу той, какую претерпел наш Спаситель – на кресте деревянном, на крестообразно сложенных шпалах, на стене храма, среди икон с выколотыми у святых ликов очами. Были, кроме того, Голгофы, Иерусалиму неведомые, когда в морозный день нагого, как Адам, старика-священника усердно поливали водой, превращая его в мертвую ледяную статую; и в реках топили – с камнем на шее или на ногах, и на кострах жгли, с первобытным изумлением наблюдая за темно-серым дымом, каковым исходил к небесам еще час назад живой человек; до смерти кромсали тело штыками… Ах, Боже мой! Какую свирепость вечный враг Твой внушил Твоим – увы – созданиям! Что они творили на горемычной русской земле по его наущению и при Твоем, о Боже, попущении! И что это было с нами? Обморок? Обольщение? Помрачение разума и окаменение сердца? Или плеснула наружу копившаяся веками ненависть к Церкви и ее служителям? И молвит ли, наконец, пастырь добрый о скорбном сем русском веке простое и великое слово, которое обратит в прах нашу гордыню, отворит в нас слезы покаяния и преподаст нам нерушимое наставление истины, добра и милосердия? Но какая, о братья, скорбь! Какой ужас! И какое отчаяние…