– Будет тебе, – остановил Павла Петровича сын и мягко снял его руку со своего плеча.
   – И даже если ты его найдешь и опубликуешь – все, как было, так и дальше будет, мне тут никакой Ванды не надо, я и без нее знаю. А у тебя Аня, девушка очень даже… Сочетайтесь и живите в свое удовольствие, и я возле вас… Ремонт сделаем. Она, кстати, звонила, спрашивала, в каких это, говорит, лесах мой милый заплутал? Истину, я говорю, чает обрести, а сам того не знает, что главная у него истина – это вы.
   – Она тараканов боится, – невпопад отозвался Сергей Павлович.
   – Выведем! – воскликнул папа. – Истребим как класс!

3

   Будто дурной сон овладел с того дня Сергеем Павловичем, и он жил в совершенно другом, безжалостном и страшном мире. Мрачная тоска душила его все сильней. В извлеченных им из подвала свидетельствах страданий, скорби, веры, насилия и лжи он угадывал будущую нерадостную судьбу – и свою, и Ани, и деток, если Бог даст потомство ему и его голубице, и всех людей, и молодых, и старых, не ведающих сострадания, не внемлющих подземным стонам неоплаканных отцов, не знающих бессонных ночей и тайных слез о погубленном Отечестве и о гневе, которым все более и более накаляются негодующие Небеса.
   Кириака и с ним еще двух епископов, Иустина и Евлогия, расстреляли по приговору «тройки» во главе с капитаном ГБ Каплиным. От ненависти и собственного бессилия доктор Боголюбов предрекал ему неизбывные адские муки, в числе которых непременно должна была быть превратившаяся в тонкую и прочную бечевку и захлестнувшая шею капитана его собственноручная подпись красным карандашом с длинным, затейливым росчерком в конце. В огонь, в огонь! – хриплым сорванным голосом кричал Сергей Павлович, указывая на Каплина, Подметкина, палача Исмаилку и с особенным мстительным чувством – на Николая-Иуду, растоптавшего свое священство и, должно быть, по-братски, как Каин – Авеля, погубившего Петра Ивановича. Ну что ты кричишь, урезонивал его Кириак и кашлял и выхаркивал кровавые сгустки в грязный платок. Или думаешь, без тебя не разберутся, кому в огонь, а кому – на вечное покаяние? Всем в огонь, в геенну негасимую, в пламень беспощадный – как и они были беспощадны к тебе, деду Петру Ивановичу, Иустину, Евлогию, Максиму, Евгению, прочих же имена Ты, Господи, веси. В огонь, кричал, надсаживаясь, Сергей Павлович, на муку, из них никто жалости не достоин! В огонь, пусть он нутро им прожжет, как выжгли они лучшее, что было в России, – ее незлобивое сердце. В огонь, будь они прокляты, семя дьявольское, нелюди, упыри, каты, убийцы, лжецы, наушники, предатели, блюдолизы, прихвостни, кровопийцы, гады, изверги… Он задохнулся.
   – Дурачок! – легонько шлепнул его ладонью по лбу Кири-ак. – Ты своей ненавистью сам себя спалишь. Твой прадед, священник Иоанн Маркович Боголюбов благословение преподал палачам, его расстрелявшим.
   – Как! – простонал Сергей Павлович, и в груди у него будто лопнула туго натянутая струна. – И его?! Где?! За что?!
   – Дурачок, – улыбнулся высохшими губами Кириак. – Что спрашиваешь – за что? Сам не знаешь? А Спаситель наш за что крестную муку претерпел? Не помнишь разве, что будете ненавидимы всеми за имя Мое?
   – И ты… – винясь, шепнул Сергей Павлович. – И тебя они убили…
   – В подвале, – кивнул Кириак. – И отца Петра Боголюбова в подвале застрелили. А отца Иоанна возле Сотникова, в Юмашевой роще… Ты еще успеть должен крест над его могилкой поставить.
   – Отчего же это я могу не успеть? – с тревожным недоумением хотел спросить у него Сергей Павлович, но вошел капитан Чеснов и объявил, что рабочий день окончен.
   Но мало было ему почерпнутых из бездонного колодца страданий, хотя в иные минуты он бросал перо (шариковую ручку), закрывал лицо ладонями и глухо бормотал: довольно! не могу больше! Мало ему было всякий раз открывать очередной том с таким чувством, будто он входит в комнату к умирающему и, глядя в пол, объявляет толпящимся вокруг и ожидающим чуда родственникам, что часы его сочтены! И мало было ему вписывать в тетрадь все новые и новые имена обреченных либо на долгие лагерные муки, либо на смерть людей, а по воскресеньям, в церкви, подавать заупокойные записочки, приводя ими в изумление ушлую тетку за свечным ящиком, приговаривающую: «И где ты набрал столько покойников?»!
   Вдобавок ко всему он ощущал теперь за собой неотступную, жадную, тайную и непрерывную охоту. Псы его гнали, а он, зверек городской, со всех ног бежал от них, нырял в подземные переходы, и еще глубже – в метро, перепрыгивал из вагона в вагон, кидался из одного поезда в другой, снова поднимался наверх, к небу и солнцу, без сил падал на первую попавшуюся скамейку и сидел, втянув голову в плечи. Чужое горячее дыхание чувствовал он хребтом и шеей и, преисполнившись храбрости, вдруг оборачивался и вызывающим взором окидывал граждан, либо поспешающих ему вслед, либо сидящих наискосок или напротив в вагоне метро, либо с ленивым любопытством прильнувших к стеклу соседнего вагона, либо томящихся в одной с ним очереди за простейшими продуктами питания: хлебом, маслом, чаем, а при счастливом стечении обстоятельств – и за колбасой. Но все в ответ пустыми глазами равнодушно смотрели мимо. Не исключено, что в громадном большинстве случаев это была всего лишь лихорадочная игра воображения, дрожь расшатанных нервов, возникающая средь бела дня тень мнимой опасности. В конце концов, даже для страха необходимы веские основания. Имелись ли, однако, таковые у доктора Боголюбова? Задерживался ли его напряженный взгляд на лицах, особенно безразличных и в связи с этим внушающих сугубое опасение? Поздними вечерами возвращаясь домой из Теплого Стана, слышал ли он позади себя крадущуюся поступь приставленного к нему агента, который завтра поутру положит на стол начальства докладную с точным указанием улиц, домов и квартир, где накануне побывал Сергей Павлович? Боже милосердный, молил он, открой мне глаза на врагов моих! Призри на меня и помилуй меня; ибо я одинок и угнетен. Поставь меня перед преследующим меня, дабы я мог спросить его – не совестно ли ему гнать невинного?
   Сергей Павлович. Савл, Савл, что ты ходишь за мной, как хвост за собакой?
   Топтун (с возмущением). Какой я тебе Савл! Скажешь тоже… Я что – еврей? Я русский… Володей зовут. Агентурное имя – Кудрявый. (Он еще довольно молод, но уже почти лыс, с близко поставленными у тонкой переносицы быстрыми голубенькими глазками, выступающей нижней челюстью и резко обозначенными скулами, что обличает в его пра-пра-пра-родителях двух шимпанзе, имевших обыкновение после короткой страстной обезьяньей любви нежно выкусывать друг у друга расплодившихся в густом подшерстке насекомых.) Велели мне за тобой следить – я и слежу. Ничего личного. Служба.
   Сергей Павлович (гневно). Разве это служба! Срам! Бегаешь за мной как привязанный, а потом доносишь… Ты бы лучше в грузчики, что ли, пошел. Честный хлеб.
   Топтун (с усмешкой). Честный хлеб! Да чтоб ты знал, я с высшим образованием, юрфак МГУ, красный диплом, я мог бы в адвокатуру и грести там лопатой. Но я не рожден мамоне кланяться. Я государственник, понял? Я человек империи, ее солдат. Меня позвали охранять государство… да ты не криви нос, не морщься! Сто раз прав был Владимир Ильич, когда про вашего брата интеллигента говаривал, что это не мозг нации, а говно… и я охраняю. Ты доктор, вот и занимайся своим делом, лечи больных, у нас их видимо-невидимо… А ты куда полез? Документик ищешь. А давай вот так – честно, без лукавства, без всяких там задних мыслей: для чего он тебе? Какое твое собачье дело, что там написано?
   Сергей Павлович (с вызовом). По-твоему, человек не должен стремиться к правде?
   Топтун (с глубоким сожалением). А ты еще и дурак. У нас и без того вокруг разброд и шатание, а тебе неймется новую смуту раздуть. Правда! Да кому она нужна, твоя правда?!
   Сергей Павлович (тихо, но твердо). Правда угодна Богу.
   Топтун (с презрением). Богу?! Какому? Иегове? Христу? Аллаху? Будде? Ты еще глупее, чем я думал. А может (с прищуром взглядывая на доктора Боголюбова), ты ваньку валяешь? А сам спишь и видишь, чтобы документик толкнуть и повыгодней? Какому-нибудь Джону, или Пьеру, или другому какому-нибудь американскому засранцу… Угадал я?
   Сергей Павлович (с презрением). Это твое и твоих хозяев глубочайшее заблуждение, что всякому человеку истинная цена – тридцать сребреников. У вас ничего священного нет. Я вот тебе скажу сейчас, что мне мой дед, в тридцать седьмом году убитый…
   Топтун (подозрительно). А ты откуда знаешь, что убитый? Умер от воспаления легких.
   Сергей Павлович (с горечью). Будет тебе… Какое воспаление! От этого воспаления пол-России в могилу сошло. И дед мой… если можешь понять, почувствовать и поверить – он желает, чтобы я Завещание нашел и чтобы всему миру правда наконец открылась. Вам правда не нужна – и эта, и всякая. Вам надо, чтобы мы ложь из ваших рук принимали, да вам за нее еще бы и кланялись.
   Топтун (с металлом в голосе). Давай, давай… Рой. Трудись. Но запомни! Каждый твой шаг! Каждая встреча! Каждый разговор! Все будем знать. Я уеду – меня, между прочим, в Германию, на повышение… Когда-нибудь даже гордиться будешь, что именно я тебя пас.
   Сергей Павлович (удрученно). С какой стати мне гордиться, что ты меня выслеживал?
   Топтун (с некоторым даже высокомерием). Моей маме вещая старушка много чего предсказала, и все сбылось. Точь-в-точь по ее словам. А про меня шепнула, что быть мне в России самым главным человеком.
   Сергей Павлович (осенив себя крестным знамением). Господи, помилуй! Царем, что ли?
   Топтун (небрежно). Там видно будет.
   Сергей Павлович (вздыхая). Вот повезет.
   Топтун (не обращая внимания на прозвучавшую в голосе и словах доктора Боголюбова горестную насмешку). Меня в России не будет – мои товарищи за тобой пойдут следом. И ты хоть как заяц петляй – от нас не уйдешь.
   Сергей Павлович поднял голову и затуманенным взором оглядел почти пустой в этот поздний час вагон метро. Прямо против него сидела, переплетя руки, влюбленная парочка, чуть подальше дремал, открыв рот, мужичок в кроссовках отечественного производства, а вот еще дальше, рядом с двумя молодыми женщинами, одна из которой сообщала другой, шепча ей в ухо, какую-то сокровенную тайну, на что ее подруга глубоко вздыхала (Сергей Павлович видел, как вздымалась и опускалась ее полная грудь под легким летним платьем) и то закрывала, то открывала глаза, – так вот, рядом с ними примостился пренеприятнейшего вида человек с острым, как лезвие ножа, лицом, устремленным именно в сторону доктора Боголюбова. Сергей Павлович ответил ему испепеляющим взглядом. На остром лице мелькнула пренебрежительная усмешка. Вслед за тем – так, по крайней мере, показалось Сергею Павловичу – тот подмигнул узким глазом, но явно не доктору Боголюбову, а кому-то другому, кто сидел в конце вагона, был его напарником и вместе с ним неотступно и тайно следовал по пятам за доктором: из дома – в архив, из архива (как сегодня) – к Ане (где Нина Гавриловна мало-помалу свыкалась с мыслью, что этот чужой мрачный человек будет мужем ее дочери и ее, таким образом, родственником) и уже из Теплого Стана – в папину квартирку, у порога которой они сдадут вахту паре таких же неутомимых и рьяных, как гончие, топтунов. На сей раз более всего оскорбила Сергея Павловича мысль, что им доподлинно известны его отношения с Аней. Рассудим здраво, призывая на помощь известные из жизни и литературы многочисленные случаи их проникновения в жилища граждан под видом водопроводчиков, электромонтеров, страховых агентов, сотрудников собеса, агитаторов, работников санэпидемстанции, Мосэнерго или почтальонов с телеграммой двусмысленного содержания: «Не забуду последней встречи томлюсь еду встречай в 7 Казанском миллион поцелуев твоя Кися». И напрасно будете вы убеждать почтальона, шаг за шагом теснящего вас в глубину квартиры, что тут явная ошибка, что телеграмма предназначена не вам хотя бы потому, что никакой Киси вы в жизни не видели и тем более – не целовали; все равно, вас заставят расписаться в получении, и пока вы будете бегать в мучительных поисках как всегда невесть куда подевавшейся ручки, тут вам его и прилепят…
   Ах, господа мои, ежели им взбредет в голову преступная мысль взять вас под колпак – будьте уверены, что так оно и будет. И кто может поручиться, что папина квартирка, равно как и квартирка Нины Гавриловны, уже не утыкана так называемыми жучками, которые исправно передают на крутящуюся магнитную ленту не только, положим, разговоры с папой или с будущей тещей, но и звук их с Аней поцелуев, их обращенные друг к другу нежные слова, их горячечный шепот и, как внезапный обвал, вдруг настигающее их обоюдное пронзительное молчание… Что с помощью жучков они вызнали истинную цель поисков Сергей Павловича – это его почему-то почти не трогало. Знают – и черт с ними. Иуда-Николай сразу догадался. Но бесстыдное проникновение совершенно чужих, отвратительных и, должно быть, похотливых людей в тайну, на которую во всей Вселенной имеют право только два человека – он, Сергей Павлович Боголюбов, и возлюбленная его подруга, его горлица, его жена и, если будет на то милость Божия, мать его дитяти, вызывало в нем какую-то первобытную ярость. Скоты! Они подсматривают за ними, как в замочную скважину! Можно представить, что они при этом говорят своими гнусными языками!
   Будь что будет. Сергей Павлович встал и решительно двинулся в сторону человека с острым лицом и пренебрежительным взглядом, в коем он безошибочно распознал приставленного к нему топтуна. Приблизившись, он ухватился руками за блестящий металлический поручень и крикнул, пересиливая грохот разогнавшегося между двумя станциями поезда:
   – Ну что… топтун! не натоптался?!
   Две миловидные женщины, одна из которых исповедовала некие сокровенные тайны, а другая всем сердцем им внимала, устремив на доктора Боголюбова испуганные взоры, поднялись и молча встали у дверей. Обвиненный же Сергеем Павловичем человек переспросил совершенно невозмутимо, но отчего-то по складам, будто слово это было произнесено на неведомом ему языке.
   – Что есть – топ-тун? Плохо понимайт русски. Do you speak English? Schprechen Sie Deitsch? Parlez vouz français? Испаниш? Португеза? Пожалуста. Спасибо.
   – Топтун, – доктор Боголюбов повис на поручне и почти вплотную склонился к незнакомцу, чуть отпрянувшему от его разгневанного лика, – это тот, кто сначала следит, а потом доносит. Агент кагебе. И не валяй дурака, что не знаешь. Плохо понимайт русски! – злобно передразнил он. – Ду ю спик ин-глиш?
   – О! – слабо вскрикнул незнакомец, неотрывно глядя на Сергея Павловича снизу вверх и, надо признать, скорее со страхом, чем с каким бы то ни было пренебрежением. – Yes! I speak English!
   – Ты, может, и выучился по-английски в вашей шпионской школе, – продолжал Сергей Павлович, не ощущая, однако, в себе прежней ярости и вскользь уже подумывая, а не закралась ли в его действия ошибочка и не обознался ли он, приняв невинного туриста за пиявку-топтуна. Вместе с тем никак нельзя было сбрасывать со счетов наверняка преподанное им умение прибегать к мимикрии и прямо на глазах превращаться из хищника, питающегося сырым мясом, в овечку, мирно пощипывающую луговую травку. – И английскому, и прочим гадостям… А топчешься за мной, как слон в посудной лавке. Я тебя раскрыл, ты понял? Нет, ты меня понял?!
   – Yes, – на всякий случай пробормотал разоблаченный Сергеем Павловичем топтун (или турист, черт бы побрал его страсть к путешествиям в экзотические страны, среди каковых одно из первых мест занимает возлюбленное Отечество наше, ибо где еще можно наблюдать сумасшедший дом размером в шестую часть мира?) и вжался в спинку сидения.
   Он? Или?.. Доктор Боголюбов грозно на него посмотрел.
   – Не дай тебе твой бог, чтобы я тебя снова увидел, – процедил, наконец, он. – И напарника твоего…
   Он глянул направо, в дальний конец вагона. Никакого напарника не было и в помине. Поезд стоял у платформы с настежь распахнутыми дверями.
   – Боже! – простонал Сергей Павлович, стремглав кинулся к выходу и едва проскочил меж смыкающихся створок. Кроме того, он успел обернуться и увидеть в окне все быстрее и быстрее уплывающего вагона острое лицо с обращенным к нему пренебрежительным взглядом.
   Когда красные хвостовые огни поезда исчезли в тоннеле, Сергей Павлович с невыразимо мерзостным ощущением на душе побрел к выходу.
   Опять-таки, вяло размышлял он, обратимся к здравому смыслу, остатки которого, несмотря на все потрясения последнего времени, иссушающую тоску и глубокую усталость, должны, тем не менее, сохраниться в нем. Итак. Разве два мужичка в подворотне не оказались ищейками, посланными по его следу? Представляя собой малоприятное событие в одной, отдельно взятой жизни, этот факт, с другой стороны, ничуть не выпадает из общей картины нашего житья-бытья, более того – является естественной и неотъемлемой ее частью. Следует ли, однако, из этого, что отныне всякий встречный и поперечный должен быть непременно связан с отряженными вызнать всю подноготную Сергея Павловича порученцами сыска? Экий вздор, сударь вы мой! Спокойно шествуйте избранным вами путем. Но вместе с тем пребывайте в постоянном трезвении и не обольщайтесь мыслию, что мир преизбыточно населен честными людьми. Да, таковы были, без сомнения, первоначальные намерения Творца, отчего-то – увы – не пожелавшего воспрепятствовать губительным действиям сатаны. Почему? Не отвечаем. Соблазнительно и опасно стремление непременно получить ответы на все вопросы, так или иначе затрагивающие Сущего и Его непредсказуемый нрав! Надлежит нам довольствоваться убеждением, что сие есть одна из тайн Божественного домостроительства и с тем большей готовностью встречать уготованные нам провидением сердечные потрясения, горести и печали. Оле, заблуждение помысла! Оле, слепота разума! Оле, безмерная доверчивость! Разве, сын мой, не приходилось тебе до горьких слез разочаровываться в самых близких, возлюбленных высокой любовью дружбы и единомыслия и всегда обладавших постоянным местом у твоего сердца? Как письмена, до поры начертанные невидимыми чернилами, вдруг проступали и становились воочию видны их двуличие, мелочность, тщеславие, их предательство, по странной закономерности ранящее тебя в самое время твоих упований на дружеское участие! Разве не случалось страдать от незаслуженных оскорблений? И разве не уязвляла клевета из уст, еще вчера братским поцелуем лобызавшими тебя, и напавшая, как замысливший твою погибель полнощный разбойник?
   Было, было, шептал Сергей Павлович, медленно вышагивая по направлению к дому. Укажите мне на счастливчика, прожившего жизнь и не узнавшего вероломства друзей. Кто первым позарился на твою подругу, невесту, жену? Кто томился наичернейшей завистью к твоим скромным достоинствам, не тобой, а твоим окружением превознесенным до небес? Кто поспешил схватиться за камень, едва раздались против тебя облыжные обвинения, поношения и хулы? Друг. Друзья. Самые близкие. Преданные. Любимые. Тополя тихо шелестели над ним, осыпая его голову редкими каплями недавно пролившегося дождя. От влажных газонов пахло травой. На ходу он коснулся рукой шершавой мокрой коры тополя. Вот в ком воистину нет обмана. Чисто дерево и непорочна трава. Полной грудью Сергей Павлович вдохнул свежий воздух. Будто слетевшее с темных небес невыразимое блаженство вдруг наполнило его душу. Боже мой, что он мятется? Ведь он счастлив как, может быть, ни один человек на свете – он любит и он любим, он ищет правду о деде Петре Ивановиче и о сохраненном им Завещании и чувствует, что она где-то рядом, близко, что она уже опаляет его своим беспощадным огнем; счастлив папой, изъявившим радостную готовность принять Аню в свой дом; счастлив другом Макарцевым, в чьей дружбе никогда не было изъяна. Всех он отпускал с миром – топтунов, изменников, клеветников, завистников, всех прощал и любил, как научил Сергея Павловича на краю болота светлый старец, святой Симеон, пришедый спасти его, грешного, по слезной просьбе деда Петра Ивановича. Он поднял голову к небу. В разрывах облаков на темной глади слабо мерцали звезды. И мир верхний, звездный, недостижимый и вечный, на который невозможно взирать без трепета в сердце, и мир нижний, земной, исполненный щемящей печали о невозвратимых потерях, тихой скорби о том, что с каждым днем человек приближается к пределам отпущенного ему срока, мир юдоли нашей, хранящий тайну жизни и смерти, но вместе с тем дарящий нас мгновениями высшего восторга, ликования и силы – оба они соединились в душе Сергея Павловича, с благодарными слезами поклонившегося и небу, и земле. Ты, мать, примешь меня к себе, а ты, отец, приютишь душу мою, снисходя к ее грехам и, может быть, приголубив, несмотря на позднее прозрение.
   Чьи-то шаги вдруг послышались позади. Сдерживая дыхание и прислушиваясь, он прошел еще метров пятьдесят. Звук шагов то исчезал, то появлялся вновь. Теперь уже не до неба стало Сергею Павловичу, не до тополей, стоявших в ряд по правую руку, и не до чудесных влажных запахов, которые источала трава. Он весь обратился в слух, ловя невдалеке, за спиной, крадущуюся поступь, время от времени сбивающуюся на отчетливый и громкий в ночной тишине топот. Пьяный какой-нибудь неверными ногами бредет домой, где супруга, с воспаленными, но уже высохшими глазами, уготовила ему заслуженное воздаяние за пропитые денежки и потрепанные нервы. Так Сергей Павлович пытался успокоить себя, прибавляя, что не всякий, следующий за ним, принадлежит к ордену щита и меча. Но помимо воли вспомнились два сукиных сына в подворотне, у каждого из которых оказалось в запасе по пиджаку, а у одного еще и кепарь заграничного фасона, и мнимый иностранец в метро, чей прощальный взгляд не сулил Сергею Павловичу ничего хорошего. И отчего-то Прошибякин вживе предстал перед ним, со смоляного цвета челкой, косо падающей на узкий лоб, и цепкими черными глазками. Следят! Его обдало жаркой – до пота – волной. Днем и ночью следят! Ускоренное продвижение к дому в данном случае являлось наилучшим способом проверить – действительно ли к нему прицепился хвост, или он, как пуганая ворона, боится любого куста, чему даже с медицинской точки зрения есть оправдание, если подумать о выпавших ему в последнее время сильнейших душевных потрясениях. Разве встретившая ответное сильное чувство любовь Сергея Павловича к Ане не перевернула всю его жизнь? Разве открывшиеся в подвале страдания не легли тяжким камнем ему на сердце? Разве фотография деда Петра Ивановича не потрясла его скорбным выражением лица до смерти замученного человека? Наконец, разве не следили за ним, что подтверждено наблюдениями Зиновия Германовича, наверняка, кстати, взятого гадами на заметку?
   Он шел теперь быстро, почти бежал. Пьяный бы давно от него отстал, но шаги позади зачастили и все чаще сбивались в громкий топот.
   – Кто там?! – обернувшись, отчаянно крикнул Сергей Павлович в темноту.
   Откуда-то из-за тополей, со скамейки у подъезда пятиэтажного дома, с игривым смешком ответил ему девичий голос:
   – Свои!
   – У тебя, Людка, все свои, – осудил легкомысленную деву хриплый юношеский басок, после чего от ловкого и сильного щелчка недокуренная сигарета, рдея ярко-красным огоньком, пролетела меж двух деревьев и упала у ног Сергея Павловича.
   Тотчас ему нестерпимо захотелось курить. Он машинально похлопал себя по карманам пиджака, нашарил пачку, вытащил папиросу, но закурить не успел: шаги приближались. Он дернулся, пробежал несколько метров с незажженной папиросой во рту, но затем резко остановился. В конце концов, сами по себе шаги еще ничего не означали. Пусть даже это был топтун, который хотел бы следовать за своей жертвой с мягкостью крадущейся к мыши кошки, однако то и дело сбивался на армейскую поступь, – и что? Топтун – не убийца. В мрачной конторе Николая-Иуды наверняка есть управление убийств, куда когда-нибудь поступит указание о ликвидации доктора Боголюбова как человека, пытающегося возмутить спокойствие и без того шатающегося государства.
   Господи, спаси и сохрани! Храни меня, как зеницу ока; в тени крыл Твоих укрой меня от лица нечестивых, нападающих на меня, от врагов души моей, окружающих меня.
   А если все-таки не топтун? Если они изощренным своим нюхом почуяли, что он вот-вот наткнется на тайну Завещания, и, предупреждая огласку и связанные с ней непредсказуемые осложнения, на тайном своем синклите решили доктора Боголюбова убрать? Представшая мысленному взору Сергея Павловича картина изображала отчего-то исключительно старцев возраста Николая Ивановича, но гораздо суше, морщинистей и, можно сказать, дряхлее его; нет, нет, он истинный богатырь был в кругу своих соратников! и одеты, надобно заметить, все были на один манер: костюмы черного добротного сукна, какое, кстати, сейчас не сыщешь ни в одном магазине, белоснежные, крепко накрахмаленные сорочки и галстуки преимущественно темно-красных тонов; лишь у Николая Ивановича вместо галстука красовалась бабочка, словно он был не Иуда, а народный артист СССР. (Впрочем, мы располагаем неопровержимыми сведениями о нескольких, точнее – трех современных Иудах, один из которых обходится вовсе без галстука, да, правду говоря, при его малом росте и квадратных очертаниях фигуры голова у него сидит почти на плечах и шея столь коротка, что места на ней хватит только для веревки, на которой означенный Иуда покончит счеты с жизнью собственноручно или препоручит свою казнь опытному палачу; другой же весьма искусно наловчился повязывать галстук, в среде особо верующего народа давным-давно заклейменный как «иудина удавка», а третий недавно появился в Большом театре в смокинге, бабочке, с моноклем в правом глазу и занял место во втором ряду, чтобы полнее насладиться прыжками, пробежками и вращениями своей любовницы из кордебалета.) Решая судьбу доктора Боголюбова, старцы поочередно опускали вниз большой палец правой руки. Сей жест императоров-язычников и грубой римской толпы последним повторил Николай-Иуда, заметив, что безопасность Отечества для него всегда была выше родственных связей.