– Обокрали?! – вскрикнула Кира.
   Вторя ей, звонко пролаяла Бася.
   – Но я их найду… Из-под земли достану! В Амуре их головы плавать будут!
   – А чего так далеко? – зевнул Сергей Павлович. – Клязьма рядом. Яуза. Завтра… – поднимаясь, велел он Кире, – …какое, к черту, завтра! Пять утра. Сегодня ты его не корми. Ему целый день чай пить и сухари грызть. Авось поумнеет.
   – Сержик, – окликнул его Бертольд.
   Сергей Павлович остановился в дверях.
   – Сержик… Ты думаешь… Может, «Скорую» вызвать?
   Доктор Боголюбов пожал плечами.
   – Вызывай.
   Шагнув из квартиры в квартиру, он вернулся в свою комнату, лег, натянул на голову одеяло и закрыл глаза. Спать. До десяти. Благодарение Богу, нынче день воскресный. И еще раз благодарение Создателю, что доктора Боголюбова в сей день миновало дежурство. Чашу эту мимо пронесло. Проснувшись, галопом по магазинам: в «Диету» на Ленинский, в продовольственный возле «Профсоюзной» и, может быть, еще в одну «Диету», на Севастопольском. Более всего надежд сулил магазин на Ленинском, где за прилавком мясного отдела трудилась некая Валентина Михайловна, чей муж доктором Макарцевым был извлечен из пучины алкоголизма и довольно-таки поблекшим, но с признаками еще не вполне пропитого разума возвращен в лоно семьи. «Иди, – напутствовал друга Макарцев, – тебе там святая святых отворят». На крайний случай предполагалось посещение Черемушкинского рынка, что требовало, однако, незаурядной стойкости ввиду безумного разгула тамошних цен. Вся эта была глубоко чуждая Сергею Павловичу и крайне унизительная для него суета. В самом деле: каково порядочному человеку, врачу и, между прочим, скоро уже с двадцатилетним стажем, вымаливать у Валентины Михайловны кусок нежирной и, желательно, не перемороженной свинины? сокращать единственную и неповторимую свою жизнь томлением в длинных очередях? убеждать лицо кавказской национальности с черными сросшимися бровями, глазами глупой коровы и покрытыми трехдневной щетиной красными щеками, что за два пучка петрушки, пучок укропа, схваченный ниточками жалкий кустик редиски, лук и что там еще? – пару морковок ни по законам человеческим, ни тем более – Божеским доктор «Скорой помощи» не должен выкладывать немалую часть своей зарплаты, и без того на одну треть истощенную исполнительным листом? И выслушивать в ответ оскорбительные в сути своей слова: «А нэ хочэшь – иды сэбэ»? Да пропади оно все пропадом! Или человек не хозяин своему желудку? Да. Хозяин. Вот тебе шницель из камня или сарделька из бумаги – и будь довольно, ненасытное чрево. Зачем сытое брюхо честному гражданину Отечества?
   – А кто тут смеет именовать себя честным гражданином? Кто отверзает сквернейшие и нечестивейшие уста и дерзает вымолвить святое слово: «Отечество»? Ты? – с крайним презрением остановил рысью бегущего в магазин Сергея Павловича некто в длиннополом черном одеянии, имеющий в деснице меч, а в шуйце – крест. – Первейший подлец, наиглавнейший мерзавец, жалкий пропойца и подлый потаскун… Несчастно дитя, зачатое тобой без любви, а токмо благодаря пожравшей тебя похоти. Ответствуй немедля, како глаголет заповедь седьмая?
   – «Не прелюбы сотвори», – вспыхнув маковым цветом, шепнул застигнутый врасплох Сергей Павлович.
   – Краснеешь, ибо бессчетно ее преступал. И ныне в похотливой алчбе опять жаждешь ее нарушить и в сокровенных помыслах лелеешь блудную мечту вниде, яко тать в нощи, к девице именем Анна, сиречь благодать. О, змий прельстительный! Желаешь ублажить сию девицу зело вкусными брашнами, опоить вином, смутить ее разум любовными речами, дабы она, утопив во хмелю свое благонравие, взошла на твое грязное ложе и легла с тобой.
   – Ничего подобного! – вскричал Сергей Павлович. – То есть, если я и думаю о нашей близости, то исключительно как о начале супружеской с Анной жизни.
   – Нечестивец! – взмахнул мечом черный человек. – Заповедь десятую и последнюю молви в слух всего мира.
   – «Не пожелай жены искренняго твоего…» – со вздохом начал Сергей Павлович.
   – Довольно! Вот грех, который будет грызть твою душу articulo mortis.[1] Напомнить?
   – Не надо, – угрюмо отвечал Сергей Павлович.
   – Должно мне стократ нагибать выю грешника и, аки пса смердящего, тыкать в блевотину его. Явись, блудодейка!
   И перед мрачным доктором Боголюбовым тотчас возникла распутная бабенка лет тридцати, курносая, зеленоглазая, с ярко-красным ртом, и бесстыдными жестами принялась приманивать его к себе.
   – Ну иди же, иди меня еть. Смотри, какая у меня, – и она распахивала легонький халатик.
   – Не гляди. Пропадешь! – предостерег сверху дед Петр Иванович.
   Но внук не стерпел. С жадностью уставившись на рыжий треугольник между ее белых ног и тотчас припомнив, каков он был под его неотступной ладонью: поверху жесткий, а в преисподней своей глубине истекающий влагой, Сергей Павлович с помутившейся головой шагнул к ней.
   – А у меня еще и это, – дразнила она его грудью нагой, но уже, правда, порядком обвисшей. – Иди меня потискай.
   – Лучше тебе будет, если вырвешь ввергающее тебя в грех окаянное око твое, – услышал он и, преисполнившись праведной решимости, большим пальцем правой руки принялся с силой давить на правый глаз.
   От боли в нем он проснулся и обнаружил, что лежит ничком, уткнувшись лицом в тощую подушку, подвернувшийся угол которой уперся ему в глаз.
   Какова жизнь, таковы и насылаемые ею сны.
   – Боже, – с отчаянием воскликнул он, – милостив бýди мне, грешному!
   – Сергей! – встал на пороге папа. – Тебе не пора ли?
   – Пора! – бросив взгляд на часы, отозвался сын и малое время спустя ехал в пустом троллейбусе к метро «Профсоюзная».
   Видел справа недавно построенный здоровенный кирпичный дом, за свою величину прозванный народом «Бастилией», фабрику без окон, фабрику с окнами, институт… Теплый ветер кружил над улицей метель тополиного пуха. Видел людей, выстроившихся у дверей магазинов в покорные очереди. И у желтой бочки с квасом. Стой, терпеливое племя.
   Но сквозь уличный шум, сизую гарь и вызывающий мучительную аллергию пух босыми ногами вдруг неслышно пройдет и возникнет перед тобой нездешнего вида пустынножитель в одежде из верблюжьего волоса и поясом кожаным на чреслах своих. Дивный муж! Из рожденных женами доселе не являлось больше его. Покайтесь, возопит он и грянет посохом по нагревшемуся асфальту. Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное! А ты кто такой, чтобы нам перед тобой каяться? – вразнобой послышатся дерзкие голоса. Или неведомо вам, чада греха? – сверкнет он пламенными очами. Я глас вопиющего в пустыне, каковую, по чести, представляет собой ваш град, несмотря на девять с половиной миллионов проживающего в нем народа, как с пропиской, так и вовсе без оной. Покайся, суетный муравейник, ибо я пришел приготовить путь Тому, Которому я недостоин, наклонившись, развязать ремень обуви.
   Ах, воскорбит тут Сергей Павлович, намеревающийся сию минуту совершить первый, самый трудный шаг к покаянию, не к месту и времени затронул он обувную тему. Как в воду доктор смотрел. Страшно взревут очереди у магазина и бочки с квасом. Ты не сыпь нам соль на наши раны! «Парижской Коммуны» – и той не достать! «Буревестника» нигде нет! Тебе хорошо, ты босой, а мы по городу в таком виде шляться не можем.
   Порождения ехиднины! Так, исполнившись гнева, обратится к народу пустынножитель. Ужель не ведаете ничего о секире, подле корней дерев наготове лежащей? И не знаете об участи всякого дерева, доброго плода не приносящего? Срубают его и бросают в огонь! И слышит чуткое ухо поднявшийся в ответ ропот: тополя бы эти к чертовой матери срубить и сжечь. Какой их дурак посадил. И стыд, и боль, и раскаяние, и благоговение – все сразу обымет душу доктора Боголюбова, и еще память о белом старичке на болоте, Симеоне преподобном и всехвальном, и деде Петре Ивановиче, и он – единственный – рухнет на колени и возопит громким голосом: «О, славный пророк, проповедник, вкупе и Крестителе Иоанне! Даждь десницу мне, на земли лежащему, Предтече, – руку свою правую, грешную, как нищий за подаянием, протянет Сергей Павлович к имущему власть разрешать и крестить, – иже десницу простер, омыл еси водами Несквернаго… Избави мя скверны телесныя, всего мя очищай покаянием и спаси мя! И людие сия, в граде сем и во всяком граде живущия, преклони к покаянию, иже в нем едином спасение душ наших. Аминь». – «Крещу тебя в воде покаяния, – речет Предтеча и на склоненную главу его выльет из кувшина струю иорданскую. – Давайте, граждане, в очередь. На всех Иордана хватит». Сергей Павлович обратит назад мокрую голову, – а за ним и впрямь выстроился народ, утирающий льющиеся из очес слезы, стыдящийся непотребного своего образа и чающий разрешения от бремени многих своих грехов.
   «Если бы», – пробормотал он, спрыгивая с подножки троллейбуса и быстрым шагом устремляясь к спуску в метро. Вперед, вперед, в «Диету», на Ленинский.
   Глубоко ошибется, однако, тот, кто решит, что исключительно позывы тоскующего чрева отправили Сергея Павловича в ненавистный поход. Нет, не они заставили его с вымученной улыбкой шепнуть через стеклянный прилавок дородной, но миловидной Валентине три словца заветных: «Доктор Макарцев прислал»; не они погнали его вслед за ней в сказочные закрома, где она, с благоговейным трепетом произнося святое в их семействе имя Виктора Романовича, самолично, по одной лишь ей ведомым признакам выбрала свиную тушу и указала давно нетрезвой личности в красной вязаной шапочке и с топором в руках (Сергей Павлович вздрогнул, вспомнив свои блуждания в лесу и повстречавшегося ему на тропе злодея в точно такой же красной лыжной шапочке и с топором), какую именно часть отхватить для друга несравненного доктора, искуснейшего целителя душ и телес, за которого я неустанно Бога молю, ангела-спасителя и проч. и проч. а также может вам еще чего кроме свининки? телятинку поутру привезли прямо с комбината и печеночка свеженькая вам ее супруга с лучком пожарит да так чтоб с кровью и вы пальчики ваши оближите а вы кто будете? ах и вы тоже доктор как Виктор Романович? и работаете с ним вместе? золотой он человек и сердечный и участливый и все выслушает и все ну прямо в точности все опишет и что нам бедным людям неученым делать скажет с неба он нам посланный и вы значит с ним вместе и запои тоже по вашей части? нет? а что? сердце? и желудок? ой а у меня сердце-то как колет! кольнет кольнет ну вроде бы кто иголкой мое сердечко протыкает! вы телефончик ваш оставьте я вам позвоню в долгу не останусь сейчас ведь доктора хорошего не шарлатана какого пыль нам в глаза пускать да говорит у вас положим в матке воспаление а он эту матку и где она извиняйте меня находится он отродясь не знал и не видел а если и знал то как бы это сказать на ощупь а как это всем известно знающего доктора я говорю сейчас днем с огнем не сыскать а вы Виктора Романовича друг а по женской части вы не можете? а то у меня знаете месячные ну прямо скачут иногда ждешь-ждешь и уже мысли самые черные ну думаю попала девка и мужика своего на чем свет он у меня Виктору Романовичу великое наше спасибо сейчас стал даже стыдно сказать какой неуемный телефончик значит оставьте и к нам сюда доктор за милую душу чем богаты тем и рады от чистого сердца я вам сейчас сочту да вы не волнуйтесь я вам вместо вырезки рубец напишу а еще что желаете?
   И не они, томленья несытого брюха, подвигли его в виду скатерти-самобранки, расстеленной перед ним хотя несколько излишне полной, но все равно весьма привлекательной Валентиной, робко обмолвится о коробочке, может быть, конфет или печенья, но именно в коробке, а не в пакете или бумажной пачке, не соответствующей духу события, ради которого, собственно, он и позволил себе воспользоваться славным именем и помощью своего ближайшего друга и коллеги, после чего в наикратчайшее время получил полное удовлетворение своих запросов, а также встречное предложение бутылочки красного но не грузинского я вам его ни за какие коврижки один сейчас обман с этим грузинским не то что раньше было раньше покупаешь и не думаешь что тебе вместо вина за твои же кровные какую-нибудь дрянь всучили а теперь доктор на каждом шагу такой обман я прямо диву даюсь как еще мы живем и какой еще у нас народ терпеливый а молдавского у них пока все без обмана и водочки замечательной никаких сомнений заводская двойной очистки мы ее дома не держим по известным наверное вам причинам а здесь на работе с подругами иногда рюмочку-другую пока отдыхают намаявшиеся за день ноги ой у меня еще и вены доктор а тут что делать? в Первую Градскую? доктор милый у вас там связи? друзья? Христа ради за меня словечко а уж я и от всей души вас поздравляю и вас и супругу вашу дай Бог ей здоровья и деток послушных а уж супруг у нее лучше не бывает.
   Таким образом, обласканный сердечной Валентиной, нагруженный свининкой, телятинкой и даже печеночкой (не устоял перед внезапным слюноотделением, каковое возникло у него при слабом воспоминании о вкусе только что зажаренной печенки, которой иногда поощряла его Людмила Донатовна), роскошной коробкой конфет в целлофановой упаковке и сияющим из-под нее царственным видом Кремля, молдавским вином и даже на вид вызывающей полное доверие водкой, Сергей Павлович двинулся в обратный путь, вознося непрестанную осанну другу Макарцеву и дивясь его дарованию обретать благодарных пациентов в самонужнейших областях нашей жизни. Черемушкинского рынка он, однако, не миновал. Вбежав под его тусклые стеклянные своды, он после недолгого размышления махнул рукой и купил пять чудесных роз, девственно белых, но с красноватой каймой по верху лепестков и яркой красной полосой у основания бутона. Были еще там, на рынке, приобретены зелень-мелень, три огурчика, три помидорчика, желтый и сочный перец, на чем и была поставлена окончательная точка в безумных тратах Сергея Павловича, а заодно и в его денежных средствах.
   Силы Небесные! Зачем потребовалось ему пускаться во все тяжкие и пренебрегать золотым правилом по одежке протягивать ножки – правилом, худо-бедно, но позволявшим сводить концы с концами? Неужто им ни с того ни с сего овладел дух разгула, терпимый и, между нами, даже желанный в компании замордованных службой скоропомощных докторов, которым сам Бог велел изредка погружаться в алкоголическую нирвану, но совершенно недопустимый в домашнем быту, тем более в обществе папы, злостного бытового пьяницы? Отчего холодный разум не произнес голосом повелительным и уж ни в коем случае не терпящим прекословий: «Баста!»? Сергей Павлович усмехнулся с некоторым высокомерием. В высшей степени неуместные вопросы. Дух разгула, говорите вы? Вытянутые по бедной одежке тощие ножки? Запреты бесстрастного разума? Оставим это. Кто был влюблен, тот все поймет. Когда бы вам пришлось готовиться к первому посещению вашего дома девой возлюбленной, прекрасной, почитаемой, добронравной, превосходной из превосходнейших, желанной из желаннейших, той единственной, которая одна только может составить счастье, усладу и украшение остатка вашей печальной жизни, то волнами накатывающая на вас тахикардия будет лишь физиологическим отражением владеющего вами глубокого чувства. Какие деньги? Какой расчет? Какое, да будет оно проклято, положительное сальдо? Все к черту. Будь на то моя воля (и деньги), она вошла бы в папину квартирку по ковру из этих роз. Он открыл дверь и был встречен папой, уже выбритым, благоухающим, но еще в халате и рваных тапочках на босу ногу.
   – Сергей! – не скрывая волнения, обратился Павел Петрович к сыну. – На тебе, дураке, волки, что ли, в лес ездили? Когда я успею все приготовить?
   – Я тебе помогу, – робко промолвил Сергей Павлович.
   – Он поможет! – яростно загремел сковородками папа. – Кусок мяса ты зажаришь, не спорю. Но как?!
   Сергей Павлович пожал плечами.
   – Нормально.
   – Ах, нормально! Превратить мясо в подошву солдатского сапога – это все, на что ты способен.
   – Какая подошва…
   Властным мановением руки Павел Петрович прервал сына.
   – Приходилось мне ломать о нее последние зубы. Нет, сын мой возлюбленный. Хотя в тебе и есть мое благоволение, – тут папа не удержался и хихикнул, – но вырезку я тебе не доверю.
   При слове вырезка папино лицо просияло. Вырезка сочная, вырезка благоухающая, вырезка, приносящая блаженство, тающая во рту, не отягощающая чрево, вырезка, открывающая путь к сердцу (и, как верный сообщник, Павел Петрович подмигнул сыну карим, в красных прожилках глазом, на что Сергей Павлович ответил окаменевшим выражением лица), утешение нашей плоти, слава тебе! Таковы были со стороны папы изъявления неподдельной любви к идолу, тщательно промытому под краном и теперь возлежавшему на разделочной доске и радовавшему взор свежим розовым цветом, а также совершенным отсутствием жира.
   – Постненькая, – приступая, засвидетельствовал старший Боголюбов. – Кое-где жилочки… Жилочки мы отсечем. Мы не можем допустить, чтобы нашей даме вдруг попалось нечто непережевываемое… Мы подносим ей жертву священную… не агнца – а где его взять в эти грешные дни, агнца непорочного? но свинку, весьма, правда, достойную…
   – Папа!
   – Ну-ну, – бормотал Павел Петрович, сноровисто орудуя ножом. – Уважаю и умолкаю, несмотря на свободу атеистического слова, еще пока не задушенного хваткими поповскими руками. Она, кстати, разделяет твое мракобесие?
   – Разделяет, – сухо сказал Сергей Павлович. – И я тебя очень прошу…
   – Ну-ну, – успокаивающе приговаривал папа, хищно вглядываясь в розовую свиную плоть. – Еще жилочка… Благовоспитанная девушка… надеюсь, она не вульгарна? и – ты меня прости великодушно, друг мой, – не выпивает вприхлебку бутылку водки, как делала одна нам с тобой хорошо известная особа?..
   – Папа, – взмолился Сергей Павлович, – зачем ты?
   – …не должна по нашей вине страдать ни физически, имея во рту комочек, который невозможно разжевать и страшно проглотить, ни тем более нравственно – от неведения, как с ним расстаться… Выложить на всеобщее обозрение на край тарелки? Фи! – Павел Петрович возмущенно потряс головой. – Никогда… слышишь? никогда не имей дело с девушками, способными на столь неэстетичный поступок… Бог знает, что от них можно ожидать в дальнейшем. Плюнуть в салфетку? Не исключаю, как поступок отчаяния и со всей предосторожностью, дабы находящийся бок о бок или визави избранник не узрел и не охладел… Иногда, сын мой, сущий пустяк, мелочь, пустое словцо, глупость какая-нибудь, ну совершенно не стоящая внимания, и вообще, – папа пошевелил пальцами, изображая, надо полагать, нечто неосязаемое, неуловимое и невещественное, – а последствия, между тем, самые катастрофические! Клянусь! Вы с ней уже душа в душу и тело, так сказать, в самое тело… что ты кривишься, как девственник или кастрат?.. а тут этакое, представь, короткое замыкание, и все к чертовой матери! – Папа победно взмахнул ножом. – У меня именно такой был случай…
   И Павел Петрович, благословляющим жестом посыпая вырезку специями из четырех Бог весть откуда взявшихся дома пакетиков, принялся за волнующую повесть о любви, пережитой им в молодые годы, когда он служил на заводе токарем и выполнял и даже перевыполнял план на станке, чье название состояло из трех букв и звучало подобно команде, которую дают собаке: ДИП! Означало: «догнать и перегнать». Кого догнать? Кого перегнать? Ясно кого: Америку, всегда раздражавшую дядюшку Джо своим мелькающим далеко впереди звездно-полосатым задом. Папа отвлекся. Был в ту же примерно пору велосипед и завод, его выпускавший, и тоже с трехбуквенным названием, а именно ХВЗ. Харьковский велосипедный завод. И как же переиначил это название великий народ с его неистребимой склонностью к похабным филологическим упражнениям? «Х» – ну никто в России ни на секунду не усомнится, что сия буква означает. «В» растолковано было как «возьми». А «З» – тут проще некуда. «Задаром»! Вот так. Приходи и бери «Х» даром. Я тебе его дарю. На добрую память. Бери сей «Х» и помни обо мне.
   – Очень интересно, – пренебрежительно отозвался Сергей Павлович.
   – История, мой милый, – поучительно заметил папа, – подлинная, неприглаженная, непридуманная нанятыми вралями вроде… именем его не оскорблю уста мои! Велика-де Россия, а отступать некуда, Москва позади! Так в опере поют, а не в окопе, да еще зимой лютой, когда вши на тебе – и те замерзают… Она бесценна не столько даже как верное изложение событий… без всякой этой клюквы развесистой… сколько как честное стремление передать состояние духа народа, вконец измочаленного, изголодавшегося, измаявшегося… И без этого самого ХВЗ в площадном его прочтении она лишится чего-то страшно существенного, какого-то нерва своего, своей боли, отчаяния… – Так рассуждая, папа со второй попытки зажег духовку и в черную ее глубину с голубоватыми огоньками по краям вдвинул сковороду, на которой в меру посоленная, приправленная сухими травками, поперченная и, как младенец, любовно спеленутая серебристой фольгой, лежала добытая Сергеем Павловичем вырезка. – И все увидят, как это будет хорошо! – благостно вздохнул он. – Право, Сережка, в такие минуты истинно ощущаешь себя творцом неба и земли… А за столом! Да еще под чару наибелейшего вина! – Предвкушение скорого блаженства выразили даже синие мешочки под глазами Павла Петровича. – Кстати… Ты принес?
   – Принес. Но я тебя заклинаю…
   – Ни слова! – защищаясь от вопиющей бестактности младшего Боголюбова, папа выставил перед собой обе ладони. – Мне?! Предупреждение?! И кто? Порождение моей плоти и крови! Сын! Ужасный век! Ужасные сердца! Или я не знаком с правилами хорошего тона? Или не вращался в приличном обществе? Или не ухаживал за прекраснейшими из прекрасных, в сонме которых самой прекрасной была незабвенная моя Ниночка…
   «В кабаках ты вращался, – безжалостно подумал Сергей Павлович. – Лучше бы могилку мамину сохранил». Такую жестокую, но вполне справедливую мысль допустил Сергей Павлович – однако, дабы она, не дай Боже, вдруг не вырвалась наружу и не погубила на корню дорогой ему замысел ужина, прообразующего совместную с Аней жизнь, он наглухо замкнул рот.
   Папа, между тем, был сегодня в отменном расположении духа. Добывая из недр шкафа с провисшей дверцей единственное в их доме коричневое керамическое блюдо, выкладывая на него петрушку, разрезанные каждый на четыре части огурцы, разделенные пополам помидоры, чудесно размножившийся на симпатичные желтые дольки перец и, подобно только что оторвавшемуся от полотна художнику, любуясь созданным им натюрмортом, он обратился наконец к опалившей его молодое сердце любви. Подруга… ах, как же ее звали? ДИП помню, ХВЗ помню, а имени возлюбленной моей, чьи щечки были, как две половинки граната, а груди… о, эти два холма! ласкал я жадною рукой… вся она была прекрасна, милка моя… надо же! вспомнил! ее Милой и звали, как твою прежнюю, Людочка Борзова, наша кладовщица, и лет ей тогда было то ли девятнадцать, то ли двадцать, и вся она цвела, будто майский цвет. После смены в кладовой были наши с ней встречи на покрытой кумачом ветоши, не считая в клубе танцевобжиманцев. Фокстрот. Я ковал тебя железно-ою подково-ою, я коляску чистым лаком покрыва-ал… Но в минуту страсти нежной случился однажды казус. Будучи уже близок к седьмому небу, пребывая в огне и шепча в ушко с позолоченной серьгой сладостные слова, каковые нечего даже и повторять, ибо всякий олень человеческой породы шепчет их, пусть и на свой лад, но в общем-то достаточно единообразно, он услышал в ответ звук, в происхождении которого не могло быть ни малейших сомнений. Именно, именно, мой друг! Она пукнула – и с высот заоблачных в тот же миг папа был повержен на землю. Чресла его ослабли, страсть иссякла, любовь кончилась. Ибо какая любовь без страсти?
   Казалось, однако, что было отвратного в том протяжном и довольно мелодичном звуке, который вполне могла бы издать, например, флейта или, допустим, фагот? Нет, фагот в данном случае чересчур, так сказать, брутален, и в качестве более уместного сравнения тут скорее подошел бы какой-нибудь кларнет или валторн, а впрочем, черт их разберет, и не в этом, в сущности, дело. А дело в том, что после того прискорбного случая папа, как ни старался, не мог возжечь в себе прежний огонь. Милочка стала казаться ему грубо раскрашенной матрешкой, излишне румяной, чрезмерно грудастой, и ее прежде восторгавший папу зад теперь внушал ему тоску, возникающую при созерцании какого-нибудь допущенного природой промаха. Бедная! Она пыталась объяснить, что причиной происшедшего было вовсе не отсутствие в ней сердечного влечения, без которого она никогда в жизни никому не даст, ни в виде пьяном, ни тем более – в трезвом. Проклятая шрапнель всему виной, перловая каша, в количестве двух порций поглощенная ею в обеденный перерыв в столовой. Внутренний голос подсказывал ей: не ешь кашу, потеряешь Пашу. Зачем она пренебрегла предостережением свыше, понадеявшись на молодой организм?! Ее отчаяние не трогало папу. Он охладел навеки. Как раз в эти дни он прощался с цехом, уходил в многотиражку, под опеку Натана Григорьевича Финкельштейна, о нем же, мне помнится, я тебе однажды рассказывал, собирался в пединститут, на филфак, куда и поступил с наилучшей характеристикой от парткома и завкома. С кладовщицей Милой все равно пришлось бы проститься. Но чтобы таким образом?!
   – Поучительная история, – процедил Сергей Павлович.
   – Тебе не нравится? Ну не Дафнис и Хлоя… Хотя с какой стороны взглянуть. Но, во всяком случае…