– Собственно, никаких особых мотивов. Вы же знаете, что концепция растления принимается далеко не всеми. Понимаете, это практически не выгодно этак в лоб говорить, что надо растлевать детей ленью, обжорством, негой, сном, наркотическими средствами. В сознании народа живут старые традиции…
   – Правильно мыслите. Ребенок – взрослый человек – мудрые, оставшиеся в живых старики – народ – вот схема нашего всеобъемлющего нашествия на старорежимный примитивный мир.
   – Да, но такая открытая экспансия может дать отрицательный результат.
   – И прекрасно, – ответил Смолин, прохаживаясь, как очень важный чиновник, хотя он таким не был. – Нам нужен реализм целей, нужны конкретные средства для достижения реальных целей, и незачем скрывать от народа, чего мы хотим для него добиться. Поймите, наши идеологические скрытые противники цепляются за обветшавшие идеи духовного обновления через непосильный труд, через возрождение старых обывательских представлений о собственности. Они пытаются вновь срастить, сшить, спаять оборванную пуповину. Не позволим! Мы избавим человечество от страданий! От бремени забот! От горя и бед, которые порождаются конкуренцией, погоней за жизненными благами, борьбой за существование. Поймите, дорогой, сейчас как раз создаются реальные предпосылки для новой и счастливой жизни. Статистика нам дает реальные цифры того, как будет устроен наш новый растленный мир, наш восхитительный Паразитарий. Взгляните на эту таблицу. 0,006 населения человечества занимается промышленным трудом и почти столько же – сельскохозяйственным. Зато в сфере обслуживания – все 80%, из них в гурманной отрасли – 20%, в отрасли барского сибаритства – 30% и столько же в отраслях высокоэффективно-разлагающих наслаждений. Наш девиз: через растление и полное бездействие – к высшему счастью – это наша реальность, это то, во что мы верим и что составляет суть нашей творческой концепции.
   – С этим я согласен. Но зачем же призывать к смерти, когда мы могли бы в качестве цели выдвинуть счастье людей! Да, именно через растление счастье человека.
   – А, вот что вас смущает! Вы хотите изначально утверждать ложь. А вот этого как раз делать нельзя. Мы насытились по горло ложными идеалами. Затем нельзя подменять отдаленный идеал тактическими целями. Мы за открытую правду, а не ложь. Надо четко и ясно всем сказать, что такое Паразитарий, как в него попасть, кто окажется за его пределами, как его сохранить…
   – Навечно? – подсказал я.
   – И здесь вам недостает понимания, – улыбнулся Смолин. – Паразитарий выражает идею временного синтеза, который приведет к развитию нового основополагающего ТЕЗИСА, к всеобщей смерти, на основе которой только и может быть порождена новая жизнь.
   – Ходят слухи, что эта новая жизнь уже сейчас выдается или будет выдаваться для мерлеев.
   – Еще одно заблуждение. Теперь я понимаю, почему Мигунов так упорно намерен от вас избавиться.
   – Вы могли бы как-то повлиять на Мигунова? – спросил я напрямую.
   – Только не в этом вопросе. Мигунов заключил с нами трудовое соглашение на разработку программы по растлению детства и частично всех народов, исключая мерлеев. Вот если бы вы согласились участвовать в разработке какого-нибудь блока этой программы, тогда другое дело…
   – Но я не специалист по растлению. Там ведь все же своя специфика.
   – Специфику вы могли бы освоить.
   – А потом, я не понимаю чисто юридической стороны вашей фирмы.
   – Тут все очень просто. Мы – кооперативщики. Наша организация – совершенно уверенное социально-экономическое образование. Есть своя печать, счет в банке, лимиты, фонды и прочее. Заключаем договора как с предприятиями, так и с частным сектором. Все очень просто, как видите.
   – Ну а с этими ВРД, ВЗИ, РДС в каких вы отношениях?
   – В чисто деловых. Мы многих позиций наших компаньонов не разделяем. Например, у нас принципиально свой взгляд на демократию и на заморозку всяких там инициатив. Мы за более мобильные системы. РДС, реанимируя демократические свободы, фактически насаждает бюрократизм, создает новые бюрократические кормушки для ортодоксов и проходимцев. С этим мы будем бороться. Однако я вас не собираюсь агитировать. Вы подумайте. Нас интересует сейчас идея растления средствами утонченных форм бытия, как-то: хореография, искусство, дизайн. Вы, кажется, всем этим занимались?
   – Да, – ответил я. – Я подумаю.
   Смолин улыбнулся. Встал, давая понять, что беседа окончена. Я медлил с уходом. Он спросил:
   – Вас еще что-то интересует?
   – Да, меня давно уже мучает один вопрос. В каком отношении все эти свободно-кооперативные организации, в том числе и ваша, находятся с государством?
   – На этот вопрос мы, как правило, не даем ответов, но… я даже не знаю, что вам сказать, впрочем, – тут он обратился к Ривкину, – Максим, объясни ему, а я ухожу…
   Ривкин пристально смотрел вслед уходящему Смолину, а затем спросил у меня:
   – Что вас, собственно, интересует?
   – Непонятно мне то, как сосуществуют принципиально разные программы, государственная и кооперативная.
   – Почему разные? – несколько раздраженно спросил Ривкин.
   – Ну как, государство ратует за созидание, а вы за растление, оно призывает к равенству, а вы откровенно за расслоение общества, они выступают против спецльгот, а вы за новые льготы…
   – Сразу чувствуется, что вы диалектики не знаете. Великая мерлейская диалектика учит и всегда учила – противоположности сходятся. Мы работаем на государство, а оно на нас – вот и все.
   – Но цели же противоположные?
   – Ничего подобного. Цели одни и те же. Словесное оформление разное – это другой вопрос. Когда государственный чиновник говорит о том, что надо созидать, он требует растления и уничтожения, когда он говорит о необходимости уравнять всех, он настаивает на жестком разграничении прав, когда он ратует за демократию, это означает, что он требует жесткую авторитарность.
   – И это всегда так?
   – Что всегда?
   – Всегда надо понимать наоборот?
   – Я вас не могу понять. Вы что, совсем не знаете диалектики?
   – Знаю.
   – Основное правило диалектики состоит в том, что любое утверждение надо понимать в зависимости от конкретных условий. В одних случаях любое "да" может означать "нет" или наоборот.
   – А в каких случаях?
   – Нет, я, дорогой, решительно отказываюсь с вами беседовать…
   Ривкин пожал плечами и встал.
   – Но простите меня, – искренне прошептал я. – Конечно же, я все понимаю и теоретически подготовлен недурно, но я не могу принять этот механизм сцеплений относительных явлений, которые даже в мозгу моем не оседают как постоянные субстанции, они в движении, и я не могу уследить за их переливами…
   – Вот-вот, сейчас вы уже дело говорите, – улыбнулся Ривкин. – Не будем философствовать. Скажите, вы за растление? Только честно.
   Я не мог солгать. Я молчал.
   – Ага, молчите? Значит, сомневаетесь! Значит, правильно решается вопрос о вашей эксдермации. Видите, как складываются обстоятельства, вам даже собственная кожа недорога, а как я могу доверить вам целый блок нашей программы! Нет, извините я так и доложу руководству: неустойчив. Колеблется, хотя и не имеет порочащих данных.
   Я уходил из ведомства, и мне было больно как никогда. Я чувствовал: все пропало. Никто меня не восстановит на работе. И никогда я не смогу понять эту сложную диалектику перехода "да" в "нет" и наоборот. А раз так, то не миновать мне, наверное, участи тети Гришиного Петьки.

47

   – Зачем ты это сделал? – сказал я Ксавию, когда мы вышли из нашей Конторы.
   – Какая разница, одной подписью больше или меньше? А потом, у меня не было выхода.
   – Но ты предал меня. Твоя подпись стоит первой. Многие говорят, раз друг подписал, почему же мы должны оказать сопротивление.
   – Не накручивай. Пойдем лучше перекусим. У меня есть кое-что в сумке.
   Я плелся за Ксавием. Он шел впереди меня – сильный, крепкий, осторожно ступающий по мокрому тротуару. Изредка он оглядывался на меня, и я улавливал в нем едва скрываемое ликование: "Тебя уволили, а не меня".
   За ужином он мне сказал со слезами на глазах:
   – Пойми, не было выхода.
   – Почему?
   – Я пасынок в этой стране. Пасынок. Ты – сын, а я пасынок.
   – Почему? – спросил я, хотя отлично знал, почему он так говорит.
   – Я – мерлей, – сказал он. В голосе его, отделив горечь, я уловил и гордость. Он даже слегка расправил плечи. Я молчал. А он продолжал:
   – Я приговорен. Что бы я ни сделал, как бы я ни поступил, я все равно буду виноватым, потому что я пасынок.
   – Ты – пасынок, а все-таки уволили меня.
   – Убежден, что это к лучшему.
   – Ну и прекрасно.
   Он вопросительно поглядел на меня. Глаза навыкат, вот-вот вывалятся на стол. Жирные щеки у Ксавия всегда скверно пробриты, потому что прыщи. Да и лень ему бриться. Это я знаю. Он однажды сказал: "Для меня бритье все равно что для женщины эти самые… Ненавижу помазки, порезы, пены". И рассказал еще о том, как однажды он в бане по-черному мылся где-то в низовьях или в верховьях Печоры (всегда путал устье с губой, а может, это одно и то же). А губы у Ксавия точно тронутые обидой: напрасно ты мне не доверяешься, я весь твой, а ведь врет, рад тому, что меня выставили, и рад тому, что его приласкали за то, что он принципиально поступил, подписал мой приговор. Теперь ему нужно оправдаться. Доказать, что он самый порядочный. Он знает, что я не антимерлист. Знает, как я, рискуя своим положением, однажды взял его промашки на себя. Сказал мне: "Только ты мог так поступить. Побил ты меня своим благородством". А я тогда не думал о благородстве. Просто так вышло. А теперь он сидит напротив и сияет. Пасынок. Впрочем, так оно и есть. Сроду не смогу понять, как это люди изначально поделились на мерлеев и немерлеев. И я ему сказал:
   – Когда моя мама узнала, что ты мерлей, она сказала, что это большое несчастье – быть мерлеем.
   – Так мог сказать только очень хороший человек.
   – Ты очень тонко чувствуешь людей. Мне надо наведаться в один дом. Хочешь со мной?
   – С удовольствием.
   Ксавий любил все узнавать обо мне. Любил заглядывать в мою душу. В мои книги, в мои бумаги и даже в мои письма. Сколько раз я его предупреждал, вырывал из его рук свои тетради и даже дневники. Он смеялся:
   – А что тут такого?
   Мы взяли такси. Ехали с полчаса. Ксавий нервничал. Куда это мы, уже город кончился. А во мне зрела злость. Наконец мы остановились у дежурного магазина. Продавщица сказала:
   – Ничего нет. Уже два месяца как ничего нет. Ни крупы, ни масла, ни сахара.
   – А по талонам? У меня есть талоны.
   – Гражданин, я вам сказала: ничего нет. Вы что, с луны свалились?
   – Чем вы тогда торгуете?
   – У нас в ассортименте только турецкий чай и рогожные мочалки.
   – Послушайте, я еду к больным женщинам. Вот вам сотенная, заверните мне что-нибудь.
   Она пристально посмотрела на меня, бросила взгляд в сторону Ксавия, однако стольник взяла. Через секунду она вышла с пакетом:
   – Немного сыра, два пакета молока и пачка печенья.
   Я поблагодарил продавщицу. Ксавий смотрел на меня, как на умалишенного.
   – Ну хорошо, мы подохнем, ну а народ-то как жить будет?- говорил я Ксавию, запихивая в сумку пакет с продуктами.
   – Все образуется. Всегда так было в этой распроклятой стране.
   – Так уж распроклятой. Я другой такой страны не знаю… – пропел я, залезая в машину. – Я, Ксавий, люблю эту страну. У меня другой страны нету.
   – Из таких речей рождаются антимерлисты…

48

   Потом мы вошли в подъезд четырехэтажного дома, спустились в подвал, дверь была обита оборванным грязным дерматином. Торчали из-под него грязные комки ваты. Я постучал. Старая полуслепая старуха открыла дверь.
   В крохотной комнатке нечем было дышать. Запах гнили, стираных пеленок, отваренной лапши и тухлой рыбы был настолько удушающим, что Ксавий закашлялся. Он хотел было уйти, но я придержал его за локоть.
   – Как малыш? – спросил я у старухи.
   – Живой.
   Мы подошли к кроватке. Голое тельце распласталось на замасленной черной фуфайке. Фуфайка отдавала холодом. Животик и руки ребенка были покрыты струпьями. Глазенки были большими и грустными.
   – Топазик, – тихо и ласково сказал я, и он чуть-чуть улыбнулся.
   – Его так зовут? – спросил Ксавий.
   – Это я его так прозвал – видишь, у него зрачки – чистый топаз, причем не какой-нибудь, а дымчатый.
   Я взял малыша на руки, и кончики его губ поехали вниз. Ксавий скривился.
   – Отдай ребенка. – Я отдал малыша старухе. Ребенок замолк, однако не сводил с меня глаз.
   – Я приду еще, Топазик, – сказал я и потрепал его за плечико. – Обязательно приду.
   Я выложил на стол молоко, сыр и печенье и сказал старухе:
   – Мы пойдем.
   – Нюрка в ночь сегодня, – пояснила она. – Скажу я ей, что вы были.
   – Вот это пасынки, – сказал я Ксавию, когда мы вышли на улицу.
   – Где ты их откопал?
   – Видишь мост слева? Месяца два назад я переходил здесь дорогу, там тропа. Смотрю, женщина крутится с ребенком. Я сразу почувствовал что-то неладное. А тут товарняк. Я еле ее вытащил из-под колес.
   – Зачем?
   – Что зачем?
   – Зачем вытащил? – он смотрел на меня в упор. А потом смягчился. – Нет, ты скажи все же, что заставило тебя?
   Мы шли к электричке. Было темно, и под ногами то и дело хлюпала вода.
   – Послушай, ты за прогрессистов или за реакционеров? – спросил я.
   – Хочешь знать правду?
   – Хочу.
   – Я ни за тех, ни за других. Они для меня – один хрен. Каждый наживается на своем. И вообще все это игра в слова – левые, правые, государственники, кооперативщики, реакционеры, прогрессисты – все это слова.
   – А что не слова?
   – За всеми этими словами стоит только одно – кусок пирога и право на свою часть.
   – И ты получил свой кусман?
   – Хочу получить.
   – Любой ценой?
   – Реализм целей состоит в том, что для достижения успеха любой человек вправе использовать любые средства, исключая, разумеется, те, которые ведут к нарушению законности.
   – А моральный аспект?
   – Я не знаю, что такое мораль. И пора нам говорить правду и себе, и другим.
   – Степа! – окликнули меня вдруг. Я оглянулся и увидел Алису с хорошенькой подружкой, которую я видел впервые. – Не ко мне ли в гости?
   – Рад, очень рад тебя видеть! А это Ксавий. Знакомьтесь.
   Через десять минут мы были в гостях у Алисы. Ксавий часа два не умолкал: анекдоты, истории, притчи, остроты и даже песни. Потом он сказал:
   – А инструмент в доме есть?
   – Валторна, – с сожалением сказала Алиса.
   – Давайте.
   Даже я не знал, что Ксавий играет на столь редком инструменте. Ксавий изображал, танцевал, показывал фокусы, одним словом, понравился обеим девицам. А потом мы разошлись по комнатам.
   Часа в три ночи меня стал будить Ксавий. Алиса спала рядом.
   – Чего тебе?
   – Я ухожу.
   – Ты с ума сошел. Электричек нет.
   Я встал. Вышли в коридор.
   – Что стряслось? – спросил я снова.
   – Она сказала, что ненавидит мерлеев.
   – А ты что?
   – А я сказал, что с антимерлисткой не могу находиться ни секунды.
   – А ты же говорил, один черт, что левые, что правые. Непоследовательность. Иди спать и не мучайся дурью. Все антимерлисты. И ты тоже.
   – Что ты намерен завтра делать?
   – Ты знаешь Скобина? Литургиев переговорил с ним. Завтра он меня ждет. Ждет в своем родном ВОЭ. В ведомстве по откорму элиты.
   – Но ты ведь давно знаком со Скобиным?
   – Это было раньше. А то, что было раньше, не в счет. У меня жизнь либо начнется сначала, либо оборвется навсегда.

49

   В ВОЭ я попал на следующий день. В коридоре висели в этом месяце портреты на "М" – Маркс, Махно, Мичурин, Муссолини, Масарик, Макаренко, Мао Цзедун, Мобуту и другие. Мне бы не ходить в это ВОЭ. Мне бы не встречаться со Скобиным. Но выхода у меня не было. Я недолго прождал Скобина. Раньше он звался Скабеном. То есть фамилия у него была образована не от русского слова "скоба", а от какого-то французского существительного, которое означает вовсе не скобу, а совсем другое.
   Скобин был в темном пиджаке и в шерстяном коричневом свитере, горло у него было перевязано полосатым платком, он тут же сослался на свое легкое недомогание, добавил, что обстоятельства требуют находиться в присутствии, болеть некогда, время горячее. Он также сказал, что работает в ВОЭ исключительно на общественных началах и не знает, когда его работа кончится и он сможет заняться своим любимым делом.
   – Клубом? – спросил я неожиданно для самого себя.
   – Ну что вы? – воскликнул он тихо. – Клуб – это, знаете, такая неблагодарная штука, что я и вовсе им заниматься не намерен. Мое любимое занятие – философия. А клубами, то есть свободным общением, интересуются мой брат и его сын Феликс…
   Конечно же, я имел неосторожность назвать клуб фариситов любимым занятием Скобина. Помню не так уж далекие времена, когда страна жила по социальному курсу, когда время сильно ужесточилось и все клубы, особенно клуб фариситов, подверглись всяческим гонениям и сам Скобин был исполосован, как тогда говорили, нет же, не на плацу, как в древние времена, а на страницах прессы, что, однако, тоже привело к различного рода неприятностям – вот тогда-то я и помог Скобку бежать за пределы столицы. Я, конечно же, рисковал, когда под свою лавку в двухместном купе затолкал Скобина, а затем разместил его в своем одноместном гостиничном номере, предоставив ему полкровати, пол-одеяла и подушку целиком, мы спали валетом, до сих пор не выветрился из моих ноздрей отвратительный запах его сырых синеватых пальцев с рыжими волосами, ногти он вообще не подстригал, они загнулись и не производили впечатления острых, однако, когда он касался меня, я вскакивал, мне казалось, что ко мне подкрадывался динозавр. Я тогда сказал ему:
   – Надо бы подрезать ногти.
   Он улыбнулся и спросил:
   – А зачем?
   – Ну хотя бы, чтобы других не царапать.
   Он снова улыбнулся, точно соглашаясь со мной, и добавил:
   – Хорошо, я буду спать в носках.
   А это оказалось вообще невыносимым, потому что от носков шел удушающий запах, а мне было стыдно ему сказать: "Постирал бы ты носки, что ли".
   Помню, у меня был с ним и откровенный разговор. Я имел неґосторожность в лоб ему высказать свое недоумение относительно названия клуба. Он ответил:
   – Поймите меня правильно, обыватель привык к догмам. Героизм – это хорошо, а негероизм – это плохо. Мораль – это замечательно, а аморальность – это скверно. В то же время, заметьте, в жизни, так сказать в истории культуры, ценятся те люди, которые опрокидывали моральные догматы, выступали против морали, то есть поступали аморально. Я понимаю, почему вам не нравится сам термин "фариситы", дескать, отдает фарисейством, фарисеями. А кто задумывался над тем, кто такие фарисеи? Никто. К фарисеям еще почему-то приплюсовывают книжников! Позвольте, книжник – это тоже плохо? Книголюб – хорошо, а книжник плохо? На каком основании? Я себя считал и буду считать любителем книги. Книжник и философ в моем сознании синонимы. Что касается фарисеев, то это особая статья. Их учение крайне интересно, оно достаточно забыто, а сегодня представляет для нас огромный интерес. И для вас оно было бы весьма и весьма поучительным.
   – Почему?
   – А потому, что фарисеи всегда выражали интересы не богатых, не бедных, а средних слоев населения. Они были свободолюбивы и отделились от всех. Слово "фарисей" означает в переводе с греческого – отделившийся. В известном роде мы с вами фарисеи, потому что мы отделились и от старого социального курса, и от нынешнего вневременного направления.

50

   Он встал и подошел к умывальнику. У него были длинные-преґдлинные волосы. Он на ночь сооружал что-то вроде прически. Поверх уложенных волос он надевал сеточку, а поверх сетки белый платок. В этом странном облачении, худющий, с длинным носом, с клочковатыми усами, на тонких синеватых ногах, он производил впечатление настоящего фарисея… Что толкнуло тогда взять его с собой, я еле уцелел от той акции, благо удалось его переправить к каким-то его друзьям, но он меня благодарил потом, хотя я чувствовал, что в своей душе он все же считает меня круглым идиотом: с какой же стати нормальный человек этак запросто, без всякой на то выгоды станет рисковать, припрятывая у себя представителя гонимой секты, у которой, как говорили тогда, весьма и весьма сомнительные связи и занятия. С тех пор немало воды утекло, мы двадцать раз разминулись с ним, сталкивались и снова расходились, и про тот случай своего общения в гостиничных номерах я и позабыл, а вот встретившись с ним в ВОЭ, я вспомнил все и сказал:
   – Ну теперь-то все поменялось в нашей жизни. Вы теперь вон где!
   – Да Бог с вами, – замахал он длинными худыми своими дланями. – Ничего не изменилось. Никогда в этом мире ничего не меняется. Это я вам как на духу говорю.
   "Как всегда, фарисействует", – подумал я и решил действовать напролом:
   – Меня внесли в черные списки…
   Он улыбнулся:
   – А вы знаете, других списков нету. И вы, и я, и все наши друзья расписаны по этим самым черным спискам.
   – Да, но на меня уже подготовлен проект приказа. Должно состояться увольнение, а затем, как вам известно, следует эксдермация…
   – Слово-то какое гнусное. Надо же такое придумать. Было, кажется, что-то подобное. Да-да, эксгумация была, выкапывание мертвецов, а тут эксдермация. Дерьмовое словечко, надо сказать! Вы хотели бы от нас получить какую-нибудь бумаженцию? Я с удовольствием готов вам помочь, хотя я здесь ничего не решаю. Но я могу поговорить в Отделе или еще с кем-нибудь. А что послужило поводом для этого решения?
   – Мое выступление против элитарности…
   – Вам что, она мешала?
   – Право, я даже толком не знаю. Убеждения так сложились мои. Демократия – это хорошо, аристократия – это плохо. Народ – это справедливость, правители – это насилие…
   – Опять догмы, догмы, догмы! Ну неужто эти догмы стоят того, чтобы расстаться с собственной шкурой?! Простите меня, если правители еще хоть как-то ценят вас, а уж народ, он просто готов вас разорвать на части. Ну с какой стати народ должен вас содержать, пахать за вас землю, добывать руду, плавить сталь, строить дома, корабли, автомобили, чтобы вы безнаказанно могли читать книжки, мудрствовать над ними и писать свою демократическую белиберду! Вы и до сих пор-то жили безбедно, потому что нужны были этой самой элите, которой вы сегодня достаточно надоели, потому что вместо благодарности вы стали рубить ей, этой самой элите, корни!
   – Что же делать?
   – Я понимаю, вас интересует только один вопрос, как избежать увольнения и последующих обстоятельств. Так?
   – Ну примерно.
   – Теперь скажите, любой ли ценой вы готовы достичь цели?
   Я думал: капкан это или нет. Подлавливает он меня, чтобы потом использовать мои ответы, или просто наслаждается тем, что добивает меня?

51

   Он не смотрел в мою сторону. Он шагал по комнате, и его взгляд, должно быть, был направлен в собственную душу. Он что-то там вертел в своей душе, что-то с чем-то сверял, что-то подкручивал, что-то чем-то разбавлял, смешивал – и когда все подсчитал, посмотрел на меня с улыбкой, ожидая ответа. А я не знал, как и что я могу сказать на такой вопрос, я не мог себе установить цену собственной шкуры, никогда не приходилось ее оценивать, от одной мысли подобного рода по моей спине заиграли буйные мурашки, они, должно быть, прыгали друг через дружку, скользили по взмокшей спине, падали, визжали, щипая мои нервные окончания, надкусывая их и больно сдавливая. От этого еще сильнее взмокла моя спина, горло перехватило, в виске заломило, это остаточные явления моей недолеченной эпилепсии дали о себе знать, одним словом, я не знал, как ответить, я знал лишь одно – не могу сказать ему таких простых двух слов "любой ценой", ибо эти слова означали окончательную мою гибель. То есть если бы такая сделка состоялась, то практически уже для меня моя шкура ровным счетом ничего не значила, как не значила бы жизнь. Увидев мое некоторое замешательство, Скобин сказал:
   – Тогда я готов поставить вопрос в другой плоскости. Есть ли в вашей жизни что-то такое, во имя чего вы бы могли отдать свою жизнь?
   – Понимаете, если бы вы у меня спросили, дорога ли мне моя жизнь, я бы не знал, что ответить, но, очевидно, предпочел бы сказать неопределенно, скорее нет, чем дорога, то есть я приуготовлен к физической смерти, потому что верю в бессмертие души…
   – Вы верите в бессмертие души? Своей души?
   Господи, как же он вскочил, как разгневался, как затрясся, когда у меня слетели с уст эти мои предположительные слова. Его возбуждение означало не иначе как: "Кто вы такой, что верите в бессмертие своей души! Вам не дано, поймите, не дано, космос не во всякой душе заинтересован, вы не опекаемы высшей силой, вы не прорицатель, не приумножатель жизненных истоков, не носитель высших духовных начал, чтобы так возвышенно думать о себе! Вы никто, вы случайно поднялись на уровень общения с самим Скобиным, и эта случайность не дает вам права…" Одним словом, я был принижен, прижат к полу, отвергнут…