– Ну и умелец ты.
   А я тем временем закинул второй конец веревки через седловину старого дуба, уперся в дерево ногами и стал тащить веревку, подымая праховское брюхо.
   – Гляди не отпускай, а то шмякнется животина, – проговорил Прахов, и я опять подумал о том, что ему все же свойственно народное начало, тяготеет он к народной речи, к самой народности. Он точно учуял мои мысли, спросил:
   – А что такое народность? Чепуха какая-то?
   – Народность – это народность, – ответил я. – По-другому не скажешь, у меня дальше об этом пойдет речь.
   – Ну давай еще маненько почитай свою белиберду.

57

   Я стал читать. "Стаи двукрылых тучами налетали на парнокопытных и жалили их с такой силой, что некоторые животные тут же падали замертво. Кто видел тогда глаза ужаленных животных, тот никогда больше не спрашивал: 'Что есть добро?' или 'Что есть всепрощение?' В глазах не было ни мольбы, ни страдания, ни возмущения, ни страха. Это были глаза живых существ, идущих на казнь, глаза приговоренных, сумевших простить своим врагам все обиды. Слепни чаще всего появлялись в пойме реки, их действия были строго рассчитаны: молниеносное нападение, жестокая расправа, ошеломление и подавление воли своих жертв. Слепень
   XVIII разработал специальную теорию, согласно которой всегда надо выбирать жертву покрупнее, почувствительнее и немедленно ее уничтожать на глазах менее крупных парнокопытных. Особенно чувствительными к слепням были верблюды, этакое невинное гигантище, воплощение доброты и порядочности. На глазах у овец, коров и быков слепни заедали одного, двух, а то и десятки верблюдов, последние покрывались струйками крови, вытекающими из ранок, наносимых слепнями. Согласно теории слепенидов за слепнями следовали оводы и рои мух-жигалок. Цель зверских атак мух и оводов – усилить мучения животных. Они садились на раны, на глаза и другие части тела и доставляли парнокопытным невыносимые страдания. У слепней было еще одно оружие, о котором животные лишь догадывались. Слепни заражали верблюдов и других животных страшной болезнью, именуемой в народе 'су-ауру', или 'сурра'.
   Беспощадны были слепни и к лошадям. Их укусы приводили к тому, что лошадь покрывалась болезненными 'шишками', опухолями различной величины, – от горошины до грецкого ореха. Шишки наощупь, как правило, болезненны, лошадь реагирует даже на слабое прощупывание. Иногда на месте шишек образуются фурункулы. Когда количество укусов достигает тысячи на каждую живую особь, начинается как бы второй этап развития паразитарных отношений. С одной стороны, происходит стабилизация: выявляются лидеры и их прихлебаи, создаются парламенты и согласительные комиссии, армии и внутренние войска. Укреплению власти способствуют локальные войны, подавление местных восстаний, разоблачение провокаций и, конечно же, массовые грабежи, убийства и репрессии. Для окончательного налаживания правопорядка и организации демократических свобод после оводов и мух-жигалок на социальные просторы выходят клещи. С появлением клещей начинается третий этап развития демократических свобод. Появление клещей – это Весна всех живых существ! Именно клещи формируют новое мышление и новое сознание. Клещевой Верховный так убеждал своих сожителей:
   – Массы вовлечены сегодня в политические рассуждения, ссоры, распри. Нас всех волнует только один вопрос: будет диктатура или нет. Все клещи за то, чтобы уйти от конфронтаций и навязывания амбиций. Не надо искать 'врагов-паразитов и их хозяев'. Это уже было. Надо пахать и сеять. Рожать детей и строить дома. Мы нашли и обосновали единственно верный метод современной демократизации, который назвали заклещиванием.
   Дальше в прессе широко разъяснялась прогрессивная роль нового метода: заклещивание парнокопытных сопровождается вкладыванием яиц, из которых рождаются нимфы. Заклещивание овец происходит и зимой, когда скот загоняют в 'куры', то есть в примитивные загоны. Клещи выполняют особую работу: они ослабляют животных. Пораженные овцы обычно лежат и жалобно глядят на мир. Они не могут встать, ноги их не держат. Иногда у овец замечается легкое дрожание и всегда имеются признаки сильно угнетенного состояния.
   – В паразитарном демократическом устройстве, – объявил Верховный, – дрожащие овцы выполняют роль так называемой интеллигенции. Их активное блеяние и дрожание создают равновесие во всех сферах паразитарной жизни, а жалостливые взгляды томных страдальческих глаз придают демократии подлинно гуманистический характер. Говорят, некоторым овцам удавалось, напялив на себя волчьи шкуры, бежать за кордон, но их тут же обозвали отщепенцами и уже ни в какие паразитарии не принимали. В чужих краях они создали свои колонии, пытались оттуда лаять, чтобы скрыть, разумеется, свою овечью сущность, но лая, как такового, не получилось. А кому в наше время нужны подделки и суррогаты?!
   Нужно сказать, что в Паразитарии повели активную борьбу со всякими отклонениями, и в этой связи клещи были особенно безжалостны. Они нередко доводили свои жертвы до смерти. В результате опроса установили, что особой безжалостностью отличается муха Вольфарта. Она поражает и человека, откладывая личинки в естественные отверстия – уши, нос, рот, глаза, открытые раны и язвы. Личинки очень подвижны и сильны. Упав на землю, они тут же прячутся и уходят вглубь. Подобно мухе Вольфарта особо страшны полостные оводы, откладывающие в черепе, в желудке, в легких животных смертоносные яйца-личинки. Животное, пораженное личинками, начинает тяжело дышать, сопеть, фыркать, находится в постоянно угнетенном состоянии, сильно худеет".
   – А уж когда наступает ночь, – продолжал я читать, – на жертвы налетают новые крохотные чудовища – комары и москиты…
   – Нет, дружище, хватит, – сказал Прахов. – Я вижу, ты активно проводишь аналогии…
   – Это ты первый начал проводить аналогии, назвав высшую бюрократию кровососущими слепнями…
   – И кто же у тебя есть кто? Кто я?
   – Ты? Ты – слепень.
   – Может быть, я верблюд или овца?
   – Нет, ты скорее овод.
   – А Шубкин?
   – Шубкин – типичный москит.
   – А Скобин?
   – Это слепень-жрец. Есть такая особая порода паразитариев.
   – А Надеждина? Неужто Вольфрамовая муха?
   – Вольфарта, – поправил я. – Нет. Она – личинка… Может быть, нимфа.
   – Ну а себя ты куда определил?
   – Я приговорен, – ответил я. – Куда уж меня определять?
   – Все еще обойдется, – сказал по-доброму Прахов. – А Шубкин – типичный москит. Схватил и полетел дальше. А вот Субботина – вот уж кто настоящая муха Вольфарта.
   – Пожалуй, – улыбнулся я. Мне стало так грустно, будто я увидел сотни лошадей, овец, верблюдов и других загнанных животных, кровоточащих и ожидающих смерти.
   – А, между прочим, у меня есть одна особа. И представь себе – удивительное совпадение. Ее фамилия Вольфартова. Да, Вольфартова Лиза. Женщина-нимфа, женщина-змея, женщина – сама нежность.
   – Мне не нужны женщины.
   – Не скажи. Она не только красавица. Она еще мудра. А служит она в знаменитой нашей газете "Рабочее полено". У Колдобина. Ты, наверное, и Колдобина знаешь?
   – Колдобина немного знаю, поскольку напились с ним в одном доме и вслух читали "Медного всадника". У него родинка с трехкопеечную монету на левой щеке.
   – Все верно. Так вот, у этого беса служит прекрасная женщина. Представь себе, я убежден, она не только тебе поможет, но и полюбит.
   – Почему ты так решил?
   – Потому что знаю жизнь и знаю эту женщину. Хочешь вместе поедем?
   Не спрашивая моего согласия, он набрал телефончик и через несколько минут уже мурлыкал, периодически повторяя:
   – Ах, Лиза, Лиза, Лизавета, у меня потрясающий для вашего неґугомонного тщеславия клиент. Ну да, приговорен. Нет, интеллигент до мозга костей. Честен, как честен вол. Глаза голубые, как ты угадала. Нежен, как тысяча голубок. Ходит, роняя слезы. Да нет, не плакса. Романтик. Возвышенный и утонченный. Конечно, приедем. Сейчас заказываю транспорт и едем. – Он тут же по другому телефону набрал номерок из двух цифр и крикнул: "Тетя Женя, к подъезду самосвал. Едем в чертово 'Полено'", – и мне: "Аллюр в три креста. Не терять ни минуты. Промедление смерти подобно".

58

   В те мгновения я любил Прахова, любил Шидчаншина, который, кстати, тоже хорошо знал Лизу Вольфартову, любил весь этот мир, который подозревал в недобром отношении к себе, любил и надеялся на лучшее, на спасение.
   То, что произошло в редакции "Рабочего полена", превзошло все мои ожидания. Как только я увидел Лизу, так в глазах моих все поплыло. А когда я услышал ее голос, мне почудилось, что моя крохотная Анжела сошла с небес и коснулась своей рукой моей головы. Да, это был ее голос. И моя эйфорическая приподнятость поднялась еще выше, ринулась к крайней высоте последнего Поднебесья и там затерялась в космосе. Я не знал, о чем она говорила, я стоял перед нею, как истукан, а перед моими глазами была она, Анжела, и был крохотный младенец. Голое тельце распласталось на замасленной черной фуфайке. Фуфайка отдавала холодом. Животик и руки ребенка были покрыты струпьями. А личико его было совершенным. Ребеночек открыл глаза, и несказанно чудные серо-черные топазики обдали меня счастливым теплом. Как же было прекрасно это божественное дитя!
   Рядом с ребеночком сидела – нет, не Лиза Вольфартова, сидела моя Анжела.
   – Это наш с тобой ребеночек, – говорила она почти шепотом, и ее сухие губы были обветренны: должно быть, когда спускалась с последнего Поднебесья, космическим жаром обдало. – Я надеюсь, ты его никогда не покинешь? Нет?
   – Нет, нет! – прошептал я, боясь, что видение мое исчезнет. – Я виноват уже в том, что позабыл вас, ибо занят своей треклятой шкурой. Я сегодня же отправлюсь туда, к желдорполотну, и если не брошусь от тоски под электричку, то обязательно сделаю все, чтобы ребеночек выжил.
   – Если он умрет, погибнет все, – снова прошептала она тихим голосом, и две огромные слезы скатились по ее бледным щекам. – Не верь никому, будто есть другие ценности, кроме вот этого живого существа. Все самые прекрасные вселенские истины, все разговоры о правде и добре не стоят его одного малюсенького ноготка. Ты посмотри, какие у него пальчики. – Она приподняла ручонки и коснулась его пальчиками моей руки, и тут снова произошло чудо: комната наполнилась необыкновенным струящимся светом.
   – Что это? – воскликнул я.
   – Это и есть гармония, – ответила Анжела. Она и раньше любила это слово.
   – Какой ты смысл вкладываешь в это? – спросил я.
   – Гармония – это не красота и сила, как считали Аполлон и его мать, божественная Летона. Гармония – это любовь и добро. Она не терпит власти, ибо безнасильна, и в этом ее величие. Мы с Достоевским лишь подступались к пониманию высшей гармонии. Ему она открылась еще на каторге, а потом его открытия заменились мармеладовскими и прочими богопротивными мистериями. Не верь им! Единственная божественная сила на этой земле пока что в крохотных детках. Это печально, но и прекрасно… Да возьми же его на руки. Не бойся…
   Я взял ребенка и задрожал, как в страшной лихорадке.
   – Да что с вами? – раздался голос, но это был голос уже не Анжелы. Это был голос Лизы Вольфартовой. – Ваш рассказ так интересен, что я прямо-таки забылась. Вы так хорошо знаете античность, и самое интересное то, что она у вас как бы преломляется через сегодняшний и даже завтрашний день. Ваши греческие боги проводят пленумы, референдумы, конгрессы, они освоились с современной техникой и просто замечательные люди… А эта история с Топазиком и Анжелой – шедевр! И об этом напиш'ите…
   – Смогу ли? – улыбнулся я печальной, должно быть, улыбкой, потому что Лиза тут же спросила еще раз:
   – Да что с вами творится?
   – Мне показалось, что здесь еще кто-то был.
   – Да что вы! Никого здесь не было. Прахов ушел к Колдобину, а мы с вами вдвоем, и у меня созрело решение. Пока вы не напишите мне большую статеечку про античность и сегодняшние людские мытарства, я вас никому не отдам! Я знаю о ваших приговорах и ваших бедах. Я попытаюсь отсрочить вашу казнь. У меня есть кое-какие ходы. Поверьте женщине, я угадываю истинный ход событий в этой жизни. Да и вам, кажется, отпущено природой такого рода провидчество…
   – Я не знаю, о чем вы говорите. О какой античности я должен рассказать?
   – О двух ее видах: о паразитарной и божественной. Вы же мистический и художественный историк. То, что вы мне только что рассказали о Первом и Втором Поднебесье, – это же превосходно. Народ устал от избирательных кампаний, митингов и демонстраций. Он соскучился по подлинной мифологии. Причем, заметьте, люди нуждаются в такой мифологии, в какой сами могли бы слегка поучаствовать. Каждый хотел бы быть немножко Богом. И в этом ничего нет дурного, по крайней мере с точки зрения нынешнего гуманизированного и раскрепощенного православия. И о Топазике не забудьте.
   – Значит, я вам и о нем рассказывал?
   – Да не мистифицируйте меня. Сколько вам дней понадобится на то, чтобы написать историю паразитаризма? Разумеется, в живой художественной форме?
   – Месяц, – выпалил я. – Если, разумеется, вам удастся точно отсрочить мои беды…
   – Это я улажу и сегодня же дам вам документ о броне…
   – Как это?
   – Вы не знаете, что такое бронь? Бронь – это документ, согласно которому вы становитесь на указанное время неприкосновенной фигурой.
   – А нельзя ли продлить бронь? – обрадованно вскрикнул я.
   – Погодите, миленький, дайте срок. Дайте получить эту первую отсрочку…
   Бронь мне была выдана в этот же день. Я напоил Прахова на радостях до такой степени, что он проспал сорок шесть часов.
   Я караулил бренное распластавшееся тело Прахова, а сам думал о Лизе Вольфартовой. Что это? Еще один капкан? Или избавление? И все-таки было в ней что-то необыкновенное, в ней – хрупкой и нежной. От нее шел непонятный чарующий запах – не то персика, не то дыни – удивительный аромат чего-то переспелого, интимного и маслянисто-вязко-скользящего…

59

   Я несколько дней перечитывал древности Эллады, Иудеи, Рима. Молился. Сил не было верить в счастливое избавление. И немного было сил, чтобы тихо просить у Всевышнего о помощи. Я человек без роду, без племени. Изгнанник. В моих жилах течет и греческая, и скифская кровь. Я уже не ищу истину, потому что все пусто стало для меня. Пусто и открыто. Открыто потому, что все прояснилось. Я должен был родиться гонимым. Должен умереть растоптанным. Это несправедливо, но у меня нет сил, чтобы опровергать эту несправедливость. Я умру, а столетние сосны напротив моего жилища будут стоять, а солнышко так же ласково будет светить людям. Иногда бывают минуты, когда мне хочется быстрее умереть.

60

   Каково было мое удивление, когда я увидел на своем пороге Шидчаншина.
   – Я пришел тебя навестить.
   – Как твое здоровье? – спросил я.
   Он улыбнулся, и лицо его сияло такой счастливой улыбкой, что я подумал: должно быть, ему сказали, что он вылечился. Но он тихо проговорил:
   – Обнаружили у меня еще одну опухоль. Уже скоро – и улыбнулся.
   – Что придает тебе силы?
   – Вера. Я ухожу в лучший мир.
   – Провсс, ты пришел за моей душой?
   – Помилуй Бог. У тебя книги любопытные. Античность. Первые христиане. – Я понял, он специально переводит разговор на другую тему.
   – Я хотел бы придать своему исследованию паразитарных систем исторический характер. Я обнаружил удивительное противоречие в истории человеческих верований. Греки упоминаются в Евангелии несколько раз. Вселенская Церковь возникла на почве античной культуры. Кто-то назвал Гомера, Сократа, Платона, Аристотеля, Анаксогора, Эсхила "христианами до Христа". Святой мученик Юстин еще во втором веке нашей эры писал: "Когда мы говорим, что все устроено и сотворено Богом, то окажется, что мы высказываем учение Платоново; когда утверждаем, что мир сгорит, то говорим согласно мнению стоиков, и когда учим, что души злодеев и по смерти будут наказаны, а души добрых людей, свободные от наказания, будут жить в блаженстве, то мы говорим то же, что и греко-римские философы". Как иудейские праведники, так и эллинские мудрецы были причастны к истинно религиозной вере. Я говорю кощунственные вещи?
   – Нет, – ответил Шидчаншин. – Я тоже так думаю. Бог един, и он был во всех религиях до Христа. Только по крупицам. А Христос вобрал в себя все то лучшее, что накопилось в человеческой божественности. Человек не мог быть удовлетворен тем, что ему давали, скажем, боги Олимпа. Кстати, Эллада – это не только красота, свобода, заря человеческая, жизнерадостность, недосягаемый образец, это и "античный ужас", это и трагизм неверия, драма духа, вопль несовершенства человеческой природы, это великое обращение к неразумной природе, которая, по мнению многих античных мудрецов, выше ее Творца! Греки ждали пришествия Мессии, как и все другие народы.
   – Значит, нет противоречия между античной и христианской культурой?
   – Какое же может быть противоречие, если все Божье? – улыбнулся Шидчаншин.
   Мне очень хотелось спросить у него: "Провсс, ты не боишься умереть?", но не решался, а все равно подмывало, и я сказал:
   – Я, наверное, скоро умру.
   – Ты давно не причащался?
   – Я никогда не причащался.
   – Я рассказал о тебе моему знакомому, отцу Валентину. Он придет…
   – Провсс, я плохо раньше думал о тебе. Прости меня.
   – Я знаю. Мы все виноваты и друг перед другом, и перед Всевышним.
   – Провсс, и еще у меня один кощунственный вопрос: как отнесся Аполлон к рождению Христа?
   Я не слышал ответа Шидчаншина: дикая головная боль сковала мои виски. Шидчаншин поднял руку и стал тихонько водить ею над моей головой. Легкое дуновение окаймило виски: пришло облегчение, и я уснул. Когда проснулся, Шидчаншина не было. Не было и головной боли. Мне показалось, что я знал, что надо делать. Я не стал ждать отца Валентина, я собрал все имеющиеся у меня деньги, сначала часть из них думал отослать Сонечке, а потом решил: нельзя терять ни секунды.

61

   Я думал: вся наша жизнь – отсрочка от приближающейся смерти. Одни не думают об отсрочке, другие считают месяцы, как считают последние гроши. Моя советологша Альбина Давыдовна часто говорила: дни уходят, как песок меж пальцев. Такое впечатление, что уже ничего не осталось.
   – Зачерпните еще одну пригоршню, – пошутил я однажды.
   – Песок нам не подвластен. Это дар Божий.
   – Надо сомкнуть потуже пальчики.
   – Вот над этим я и думаю…
   Я мчался к младенцу, и мои пальцы были намертво сомкнуты. Ни песчинки земле, пока не совершу то, что должен был сделать раньше.
   Я вошел в сырой подъезд четырехэтажного дома и спустился в подвал. Дверь была сорвана с петель, а на полу валялся оборванный дерматин с комками грязной ваты. Из нутра квартиры раздавалось всхлипывание, и полупьяный мужской голос орал:
   – Нет, ты скажи, чей это ублюдок?! С кем путалась, скажи?…
   – Оставь ты ее в покое, – это старухин голос.
   – А ты, старая, заткнись. Не давал тебе слова. Ты не в парламенте, падла!
   – Я милицию вызову, – это голос Анки.
   – Пока не скажешь, чей ублюдок, никуда отсюда не выйдешь.
   – Ты ответишь, окаянный, за погром. Никому не дано права двери с петель срывать! – это опять старуха.
   – Права теперь сами берут. Кто смел, тот этими правами так обзапасся, что на всю жизнь под завязку. Грю, признавайся, не дури, с кем спала?
   Я не знал, как мне быть. Первую мысль – идти в милицию – я тут же отбросил. Правды в этом мире не найти. И вторую мысль – кинуться умолять, одаривать, подкупать – я тут же выкинул: подонки не терпят слабых. И тут дерзкое решение полоснуло мой мозг, зажгло мою глотку, из которой выкатился такой чудесный бас, что я сам был ошарашен:
   – Я тут недолго, братцы. Через полчаса подкатите сюда фургон с Прошиным. Браслеты мне не нужны! Не младенцев же иду пеленать!
   Воспользовавшись паузой и притихшим всхлипыванием, я буквально вбежал в квартиру, выхватил из своего нагрудного карманчика красное удостоверение из НИИ лишения жизни, помахал им перед старухиным носом, нарочито им шлепнул по носу полупьяного подонка и тут же заявил:
   – Прокурорский надзор. Капитан Сечкин. А вы кто будете, молодой человек?
   Небритый детина лет тридцати с затекшим лицом ответил:
   – Муж я.
   – Документы. – Детина нехотя протянул мне паспорт. – Здесь нет штампа о регистрации брака. Нет и прописки, товарищ Кончиков Александр Саввич. К нам поступил сигнал о дебоширствах, учиненных по адресу проживания гражданки Анны Дмитриевны Сутулиной. Это вы сломали дверь?
   – Он, он, барбос пьяный, – сказала старуха.
   – Кем он вам приходится, Анна Дмитриевна? – спросил я у Нюры, кивая на Кончикова. У Нюры не было выхода. Она включилась в игру:
   – Никем.
   – Она жила со мной. Я на этой койке с нею спал…
   – Когда это было? Пять годов тому назад! – прокричала старуха. – Чего воду-то мутить вздумал, окаянный. Кроме зла, ничего себе не выхлопотаешь!
   – Ну и что, что пять годов! Нюрка ко мне и в колонию приезжала. Что, скажешь не приезжала?
   – В первый год приезжала. А теперь жалею…
   – А кто докажет, что ты и потом не приезжала?
   – Товарищ Кончиков. Я вынужден составить протокол и задержать вас.
   – А я не ломал дверей! А кто докажет? Кто вам права дал? Как что, так протокол! Я к депутату пойду.
   – Отлично, мой дорогой, и к депутату пойдете, и сами заявление напишите, вам сейчас бумаги дать?
   Благо я захватил с собой сумку, в которой всегда были ручки, карандаши и бумага. В две минуты я набросал протокол и сказал:
   – Потерпевшие, прошу вот тут расписаться. Отлично. А теперь вы, товарищ Кончиков. Не желаете? Прекрасно. Законодательством предусмотрено и это. Так и отметим: Кончиков от подписи отказался. А у нас есть еще свидетели – некие Брюзжаловы, жильцы этого дома, они-то нам и просигналили. Как малышка? Спит?
   – Наорался и уснул, бедный, – простонала старуха, тут же всхлипнула и затем навзрыд, видать, долго сдерживалась бабуся, да потом как запричитала, бедная: – Да за что же он нас, окаянный? Да кто ему права дал так обижать людей?
   – Вот что наделали, товарищ Кончиков, а небось в колонии сами осуждали возвращенцев, кричали: "Позор рецидивистам!", а сами-то не успели и воли-то хлебнуть, как опять совершили преступление. Ну что, в наручниках поедем или по-доброму сами в фургончик сядем?
   – Да не трогайте беса проклятого! Отпустите его, окаянного! – это старуха завопила. Нюра молчала. И вдруг что-то стряслось с Кончиковым:
   – Гражданин начальник, Христом Богом прошу, отпустите меня, век буду помнить. Ноги моей здесь никогда не будет. Никаких прав у меня на Нюрку и на младенца нету. Обидно мне стало: вышел из колонии, и никому нет дела до меня, и нет, где приткнуться, поддал на базаре и притопал сюда, а куда еще, когда ни дома, ни угла, ни жены…
   Он еще о чем-то рассказывал, и мне жалко было Кончикова, и хотелось ему даже отвалить из тех моих денег, какие сюда привез, этому подонку сказать хотелось: "Иди с миром и помни, что на свете есть добро", но тогда бы игра нарушилась и узнал бы он, что я никакого отношения к прокурорскому надзору не имею, и чем бы все это закончилось – не знаю. И я строго сказал:
   – Дверь навесь, сукин сын, и чтобы духу твоего не было здесь. А документик мы все же припрячем. Впрочем, давай так договоримся. Ты все-таки подпись свою поставь под протоколом.
   Я надписал: "По окончании предварительного допроса Кончиков свою вину признал", и Кончиков весьма и весьма нехотя расписался. Когда его не стало и все облегченно вздохнули, я сказал:
   – Вы уж меня извините, что я выступил перед вами в роли прокурорского надзора.
   – А мы думали, и вправду вы прокурор, – улыбнулась Нюра.
   – Это вас сам Господь послал, – прошамкала старуха.

62

   Я подошел к коляске. Мне показалось, что ребенок не дышит.
   – Послушайте, давно он у вас спит?
   – А как после обеда Сашка заявился, так он, бедный, наорался и заснул.
   Подошла мать ребенка. Наклонилась к нему:
   – Спит, сыночка моя. Спит.
   Как же хорошо мне стало, когда ребенок открыл глаза и безнадежно грустно, а может быть, и безразлично поглядел вокруг. Глаза у него были, как два дымчатых топаза, с сероватым отливом, и великолепен рот. Нижняя губка оттопырена, кончики губ чуть-чуть опущены: вот-вот выразит свое недовольство этим миром. Диатеза сейчас не было, кожа была на редкость чистой, розоватой и светящейся.
   – Дайте мне его подержать.
   Я взял ребенка на руки, и он тут же заплакал. Мать сунула ему грудь, он вцепился в нее двумя ручонками, а один свой дымчатый топаз на меня нацелил: "Чего тебе от нас нужно?"
   – Послушайте, – сказал я неожиданно для себя, – а не хотели бы переехать в мои апартаменты?
   – Это чего еще? – насторожилась старуха.
   – Ну посудите сами, как можно ребенка в такой сырости держать?
   – А вам-то что? – старуха нахмурилась. – Вы хороший человек, но не надо над нами смеяться.
   – А я не смеюсь. У меня великолепная двухкомнатная квартира в центре города, все удобства, телефон, лифт, застекленная лоджия, кухня – двенадцать метров. Жить будете по-человечески.