52

   А затем он успокоился и стал рассуждать:
   – Я провел анализ древнеиндийских, буддийских, китайских и средневеково-христианских подходов к проблемам единства души и тела, красоты и безобразия. Поразительное явление: жизнь и культура сохранялись и развивались лишь постольку, поскольку был культ тела, а следовательно, человеческой кожи. И здесь я приметил такую закономерность – жизнебоязнь всегда была связана с отречением от красоты человеческого тела и от счастья, разумеется, потому, что красота и счастье всецело зависят от страдания и боли. Будут доведены страдания до логического конца – исчезнет красота, исчезнет мир. А красота живет только в элите, которая взращивает подлинно прекрасное в своей телесной оболочке – белизна нежной кожи ребенка, розоватость девичьих рук, аромат женской груди, завершенность мужских мускулов, сильные бицепсы и красивые ноги, мощная грудь и крепкая шея, сплетение женских и мужских тел, вдохновенные взоры мужского и женского лица – не это ли составляет сущность искусства, культуры, мировоззрения?! А теперь прошу вас проследить за моей логикой. Один христианский монах выразился чрезвычайно метко, подчеркнув, что телесная красота всего лишь поверхностна. Он так и сказал: "Телесная красота заключается всего-навсего в коже. Ибо если бы мы увидели, что под нею, подобно тому, как беотийская рысь, как о том говорили, способна была видеть человека насквозь, – уже от одного взгляда на женщину нас бы стошнило. Привлекательность ее составляется из слизи и крови, из влаги и желчи. Попробуйте только помыслить о том, что у нее находится в глубине ноздрей, в гортани, в чреве: одни нечистоты. И как не станем мы руками касаться слизи и экскрементов, то неужто может у нас возникнуть желание заключить в объятия сие вместилище нечистот и отбросов?!"
   Итак, глубинной красотой является то, что отражается в душе человека, в его идеях, в его мировоззрении как совокупности мыслей человека о сущности окружающего мира. И главные вопросы здесь такие: "Кто мы в этом мире? Как развить или спасти этот мир? Что мы хотим видеть в нем? Что ждем от мира?" Эта, я бы сказал, этическая красота, заметьте, это не моя мысль, это и Платон со своими завирально-отчужденными идеями, это и приземленный Аристотель, и мученик Джордано Бруно, и Леонардо, и Шеллинг, и Фихте, и Швейцер, и ваш любимый Бердяев, и, конечно же, Достоевский, Платонов, Булгаков, – так вот, эта христианская, этическая красота была выращена, многократно спасалась от варваров определенным классом, который мы боимся называть элитой. Названные мною великие имена – это представители элиты разных эпох. Они развивали культуру, они приближали ее к человеку, они не просто создали систему идей, они создали Дух, Энергию, которые двигали человечество от одной эпохи к другой. И этот Дух, как это ни парадоксально, зафиксирован человеческой кожей, он светится сквозь покров человеческого лица, тела, проглядывает сквозь сухожилия загорелых крестьянских рук, таится в изгибах юного девичьего торса, прячется в зрелой знойности женского очарования. Чтобы увидеть и постичь этот великий Дух, необходимо определенным образом взращенное восприятие, необходим такой же силы Дух, какой заключен в образцах искусства, и только от столкновения этого Духа с Искусством и с тем прекрасным, что может быть в жизни, высекутся новые побудительные силы. Элита нужна человечеству для сохранения своего рода, и эту необходимость сохранения мы должны чувствовать кожей. Я бы перефразировал известную формулу так: надо идти к культуре через кожу, для кожи и в самой коже. Выращивая новые типы кожных покровов независимо пока что от цвета ее, узора, волосяных покрытий, мы выращиваем, или сохраняем, или развиваем новые типы культуры, новые варианты этической красоты. Именно для этой цели, для естественного отбора и создано ВОЭ – ведомство по откорму элиты. Конечно, название грубоватое, зато оно четко отражает реализм целей.
   – Но это же несправедливо и может губительно сказаться на развитии красоты, лишенной социальной справедливости и столь ограниченной социальными рамками.
   – А кто, собственно, ограничивал? Мы не знаем никаких ограничений. Если ценный генотипный материал обнаружил себя в самой запущенной социальной среде, так сказать, в отбросах общества, мы обязаны перенести его в надлежащие условия, чтобы стимулировать рост природных данных. Мы тут недавно оставили на откорм двести пятьдесят восемь особей разного пола из различных регионов страны – посмотрим, что получится. Иногда внешние данные столь обманчивы, что при введении самых эффективных средств можно получить самый нелепый результат. Вы не согласны со мной? Вас что-то смущает?
   – Как сказать… – пробормотал я.
   – Вас смущает необычная трактовка элитизма, который всегда почему-то воспринимался или трактовался как негативное явление? Или вы думаете о своих невзгодах? Это крайне опасный вариант – замкнуться на своих бедах. Боюсь, что эта гнусная эксдермация может заслонить вам все очарование наших с вами идей и подходов к развитию культуры.
   Нам говорил Шидчаншин, что у вас давно наметилась эта, я бы сказал, эгоцентристская тенденция. Вы поглядите на самого Шидчаншина. Он изнутри разлагается. Его кожа в метастазах, но он об этом и словом нигде не обмолвился. Он весь светится, потому что Дух его велик, а Вера крепка. Нам нужны именно такого рода образцы, чтобы по-настоящему двинулось наше Дело. Если вы пришли к нам, мы должны знать, с кем мы соединим наши усилия. Простите, что я с вами напрямую. Мы ведь с вами старые знакомцы, и нам нечего утаивать друг от друга…

53

   – Очевидно, вы с Шидчаншиным правы. Я слаб духом. Моя энергия гаснет с каждым днем. Моя душа поражена сомнениями и неверием. Очевидно, мне крышка… – это были искренние мои признания, и они на него подействовали. Он сказал:
   – Так нельзя. Вы должны заставить себя. Вы мужчина. Надо приложить усилия и заставить…
   – Но вера же – безнасильное свойство. Вера, как любовь. Недаром ее и ставят всегда рядом… – как только сказаны были мною эти слова, так все в моих глазах потемнело, а точнее, стало сиреневым, и Скобин вытянулся, касаясь почти потолка своей слипшейся перхотной шевелюрой, и он нахмурился, ибо увидел то, что мелькнуло перед моими глазами, увидел настоящую Веру, он называл ее Веркой, а я Верочкой, она впорхнула, как и тогда (много лет назад), в комнату совсем бесшумно, ибо была в легких туфельках и еще потому, что у нее была летяще-скользящая походка, нет, Верочки на сей раз не было, просто мысль о ней совершенно четко отпечаталась меж нами, как тут было не вспомнить о ней, когда я заговорил о вере, надежде и любви, а ведь фамилия Верочки – Надеждина, ее так и звали многие Вера, Надежда, Любовь, и эти три великие ценности жили в ней, полыхали ярким светом, и это пьянило много лет назад Скобина, потому он мне тогда, лет восемь назад, и сказал, когда мы повстречались с ним:
   – Вы не знаете, кто такая Вера, Надежда, Любовь?
   – Не знаю.
   – Сейчас узнаете. Раньше такого рода девиц называли хипарихами, нимфами и даже нимфетками, а теперь все названия исчезли, остался один сиреневый цвет. Это, знаете, такое бескостное существо абсолютно сиреневых оттенков, не от мира сего, что-то воздушное и волшебное…
   Он говорил о ней, как о своей собственности. Он был тогда на взлете, не считал деньги, однако не швырял их налево и направо, строго отмеривал ровно столько, чтобы дать понять всем, что он на взлете, и чтобы его не заподозрили в жадности, и чтобы все поняли, что этих бумажек у него в скором времени будет просто невпроворот. Даже его небрежные оценки, брошенные в адрес Верочки, свидетельствовали тогда о широком диапазоне его респектабельной деятельности, где он этак левой ногой раскрывал все нужные двери, жил всласть и, когда это нужно, прибегал к упоительным движениям юных нимф, отличавшихся, однако, полной свободой и самостоятельностью. Впрочем, я несколько не то говорю, а точнее, во мне говорит некоторая ревностность, а может быть, даже и злобность, злобность даже не против Скобина, а против его образа мышления, против всего того, что концентрируется в проклятой мною теории элитизма.

54

   Самое любопытное было то, что я Скобина воспринимал отнюдь не как представителя элиты, он выглядел, как натуральный запущенный плебей, мне как-то сказали, что высшая форма элитизма это как раз и есть падение до уровня плебейской запущенности, когда человек не меняет белья и спит в ботинках или пьет коньяк, запивая его квасом или заедая борщом вперемешку с вяленой килькой. Я всегда считал, что родители Скобина ну какие-нибудь портные или булочники, и никогда бы не мог подумать, что его отец пусть плохонький, но музыкант и даже с небольшим именем, никогда не бедствовавший, поскольку у него про запас было еще несколько доходных занятий, связанных с антиквариатом, о которых Скобин никогда не распространялся. Отец Скобина был наверняка честным человеком, потому и его сын считал себя абсолютно порядочной личностью, выражающей самые передовые настроения своего времени. Он, наверное, и был бы таким, если бы не его претензии на лидерство в этом гнусном элитарном брожении. Да Бог с ним, и с лидерством, и с брожением, дело не в этом. Я благодаря Скобину познакомился с Верочкой. Она впорхнула тогда в комнату, достаточно темную, поскольку все окна были зашторены. На ней была голубая маечка и пижонская серовато-голубая юбка, невероятно широкая, с блестящими металлическими пуговицами. Я сразу обратил внимание на ее будто загорелые тонкие руки, тонкую шею и довольно широкие для ее роста бедра. Как только ее кисть свернулась в крохотный живой рулончик в моей ладони, так что-то полилось от нее ко мне, и я долго не отпускал руку, держал ее кисть, приговаривая: "А вы ведь точь-в-точь, как вас только что описал ваш прекрасный друг". Думаю, и она не хотела отпускать мою руку и к ней что-то шло от меня, и ее глаза светились, она что-то бормотала несвязное, точно пребывая в неведомом ей мире. Сколько потом ни пытался Скобин рассказывать интересные вещи, сколько он ни тормошил меня и ее, а все равно было бесполезно, хоть наши руки и были теперь врозь, а все равно кожа моя чувствовала ее душевное пение и тайная сладость в открытую разливалась по моему телу, разливалась и даже брызгала в разные стороны, отчего все сильнее бледнел и бледнел бедный Скобин, пока это ему совсем не надоело, и он нахмурился и стал думать о чем-то своем, а она сказала, что бежит куда-то, и я сказал, что и мне пора, и мы вышли вдвоем и сразу вздохнули полной грудью, и было так хорошо, будто начавшееся лето было только для нас, только для нас был на свете этот прекрасный мир. Я боялся взять ее снова за руку, и она боялась взять меня за руку, и мы шли к ее дому, и я думал, что мы уже знаем друг друга совсем долго, и она сказала мне, что знает, о чем я думаю, и когда я спросил: "О чем?", она сказала все, как было на самом деле. Она даже не приостановилась у своего крыльца. Быстро вставила ключ, но он почему-то не поворачивался, я взял ее ключ вместе с ее рукой, одного мгновения было достаточно, чтобы у нас с нею закружились головы, она даже потом притопнула туфелькой: "Скорее же!", и я старался как мог, чтобы дверь открылась, и она действительно открылась, и я не стал закрывать дверь, а как только она захлопнулась, так она откинулась спиной к двери, и я прильнул к ней, забыв обо всем на свете. А потом я сказал:
   – Нехорошо.
   А она сказала:
   – Прекрасно, – и добавила: – Ты отбил меня, – и спросила, сверкая белыми зубами, – ты отбиватель?
   – Неловко перед ним.
   – Он обязательно тебе отомстит. И мне тоже. Он – мститель.

55

   Теперь Скобин стоял передо мною, важный и нетерпеливый.
   – Дело ведь не в вашей или моей коже, в конце концов, – говорил он сбивчиво, – а в более широкой масштабности. Частная индивидуальная кожа, как единичное явление, есть та дурная повторяемость, которая всего-навсего мгновение в потоке жизни, а вот определить пути развития нашего многомерного человеческого космоса – вот в чем секрет нашего бытия. Не подумайте, что я не забочусь о ваших личных делах, когда ратую за масштабность видения. Я как раз на первое место ставлю именно ваше положение. Только на масштабном полигоне, добиваясь целостного всеобъемлющего охвата проблемы, можно успешно решать и частные задачи. Поэтому я вам рекомендую полностью перестроить структуру своей личности, чтобы преодолеть в себе в том числе и биологические привязанности, а они, по-моему, в вас превалируют… – И тут он ехидно улыбнулся. Это, я так понял, и была его та тончайшая месть, о которой говорила Верочка восемь или шесть лет тому назад. И именно в тот момент, когда Скобин ехидно улыбнулся, вошел к нему Ривкин. Он с места в карьер включился в наш разговор. Создавалось такое впечатление, что он до этого стоял за дверью.
   – Хотите, я откровенно вам скажу? – начал он задиристо. – Если товарищ Скобин проделал всесторонний анализ по вопросу единства души и тела, то я, ничего не отрицая, вслед за ним и по его методологии даю исторический анализ развития этой проблемы. Вы видели когда-нибудь статую богини Деметры? Да, владычица нив и цветов, печальная зимой, потому что ее дочь в это время находилась у Аида, в преисподней, и воскресающая вместе с ликующей природой весной, летом и осенью, она пришла к людям в маленький греческий городок Элевсин, пообещала жителям города и земное благополучие, и вечное блаженство, бессмертие. Тогда-то в Греции и родились мистерии, таинственные священнодействия, созерцание которых приобщало простых смертных к высшим силам. Любой человек, если он не преступник, не варвар, мог участвовать в мистериях Деметры. Деметра приобщала к Богу богатых и бедных, рабов и их хозяев. Таинство посвящения было строгим и величественным: факелы, клятвы, песнопения, ночные шествия с призраками, с молниями, с фигурами чудовищ. Так изображались мытарства человеческой души, проходящей очищение. Обряды Деметры назывались "теаматами" – зрелищами. Эти обряды, по сути дела, были священным театром, который совершал катарсис. Величию театра преклонялись такие умы, как Платон и Эсхил, Эврипид и Аристофан, Цицерон и Менандр. Могу сказать, что идею мистерий Деметры использовали широко не только в средние века, но и в двадцатом веке. Факельные шествия фашистов сильно воздействовали на душу простого человека. Он становился участником гигантского театра, его душа возносилась к небу, и процесс мнимого очищения охватывал всех без исключения.
   – К чему вы это ведете? – спросил я. – Зачем мне эта ерунда?…
   – А это вовсе не ерунда! – вспылил Ривкин. – Это то, в чем нуждается сегодняшний обыватель. Нужны современные мистерии. Мистерии, захватывающие человека всецело. Должен признаться, что сегодня мы на грани великих магических открытий, когда дух вселенский подскажет каждому: "Отдай свою жизнь Небу – во сто крат окупится твой подвиг!" В семнадцатом веке русские христиане сжигали себя в срубах. Горели целыми семьями и даже деревнями. Это… – Ривкин подбирал слова, и Скобин пришел к нему на помощь:
   – Нерентабельно… Малоэффективно…
   – Нет, нет, это слишком грубо. Но по смыслу именно так. Настоящая смерть, смерть во служение человечеству и Богу, должна быть примером для всех. Это должно быть грандиозным зрелищем. Все станции мира должны отразить существо происходящей трагедии.
   – Оптимистической трагедии, – подсказал Скобин.
   – Всякое очищение – явление оптимистическое. Оптимизм не есть только радость. Формы оптимизма многообразны. Оптимизм Деметры – в обещании спасения в загробном мире, в религиозно-нравственном пафосе приобщения к Богу.
   – Я предпочитаю дионисизм, если говорить о религиях античности, – сказал я. – Полное слияние с природой, вакхическое безумие Вакха, исступленные пляски с прекрасными вакханками, кто кого сгреб, тот того и полюбил, – космический разум, космические страсти, космические ощущения пульса жизни, вакханки издают ошеломительные крики, оглушают тишину вакхическим стоном, стоном любви, страдания и всей высоты плоти, неистовый оргийный водоворот, упоение бытием – все это потом тысячу раз повторилось на Востоке, на Западе, на Севере, на Юге, в России, в Италии, в Румынии, в Польше.
   – Вы это серьезно? – спросил Скобин. – Нет, вы серьезно? Мы и не знали, что у вас такой заряд оргийности.
   – Я гляжу на все эти вещи проще. Оргиастическая мистика Диониса родилась потому, что человек стал искать спасение в Природе. И это ужасно как современно! Мы погубили Природу, и она нам отплатит смертью, но если нам удастся ее спасти, мы не только выживем, но еще и возликуем в вакхическом безудержном беге к истинно человеческому счастью.
   Обратите внимание, как в мире чередовались разного накала религиозные учения. Вся олимповская камарилья – это войны, герои, склоки, убийства, предательства, порабощения. Богам нет дела до смертных. Разве что Прометей, который выкрал огонь и отдал людям, за что и был наказан. Но уже в седьмом веке в Спарте и в Афинах люди будто хватились: мы их выдумали, а им и дела до нас нет. Нет, так, господа олимпийские боги, не выйдет. Давайте очеловечиваться, ближе к нашим нуждам, господа боги! И боги стали снисходить. Олимп снизошел к смертным. Люди стали не только больше уважать и чтить богов, но и жестоко карать тех, кто оскорбляет божье имя. Известно, что за пренебрежительное отношение к богам были в древние времена сурово наказаны Анаксагор, Протагор, Сократ и Аристотель.
   – Скажите-ка, как интересно, – промычал Скобин, раздумывая о чем-то своем. А затем добавил: – Я знаю, что вы занимались историей развития паразитарных систем. В каком состоянии сейчас ваша работа?
   Я не хотел отвечать на этот вопрос, и он это понял. Не стал допрашивать. А я сделал попытку перевести разговор на другую тему.
   – Сейчас все занимаются историей, особенно античной.
   – Я хотел бы еще вам задать один деликатный вопрос, – он долго оговаривался, ходил вокруг да около, а затем подвел меня к вопросу о том, как я отношусь к Прахову-старшему и к Прахову-младшему.
   – Вы же знаете, как я отношусь, – нервно сказал я. – Раз спрашиваете, значит, знаете. Что ж, могу пояснить. При всех его отрицательных сторонах у Прахова-старшего много достоинств. Он стремится сохранить империю, и я считаю, что это единственный способ выжить. Я недавно занимался историей создания американских штатов. Они выжили потому, что сделали ставку на империю, на союз, на целостное государство. Что касается команды Хобота, к которой, как мне известно, принадлежит и ваше ВОЭ, то я просто здесь еще до конца не разобрался… – Несмотря на то что я смягчил свой вывод, он все же понял, что рассчитывать на мои услуги вряд ли целесообразно.
   – Ну что ж, – сказал он, – по крайней мере это ваше честное признание. Единственное, что мне непонятно… Как вы, умный человек, можете так по-доброму относиться к явным мошенникам и подлецам…
   – Но то же самое можно сказать и о Хоботе, и о других…

56

   Павел Николаевич Прахов считал себя так же, как и отец, прогрессистом, гуманистом, демократом и даже многократно страдавшим за правду. Его страдания в общем-то сводились к тому, что его продвижение вверх по служебной лестнице тормозилось по двум причинам. Слухи о его приверженности к Бахусу все же проникали в высшие сферы. И второе, все хорошо помнили, как в молодые годы он, будучи в абсолютно трезвом состоянии, пребывая в единственном числе в лифте, дважды скверно подумал о предстоящих переменах в стране. Говорили: если бы он плохое сказал о каком-нибудь одном лице, а то ведь осквернил систему, всю Иерархию. Его взяли на учет. Потом после многократных перемен и перестроек, хотя учетные документы, в которых он значился как склонный к диссидентству, были сожжены, он все равно в умах коллег, продвинувшихся по службе и, разумеется, обогнавших его, значился как нелояльный. Нельзя сказать, чтобы он из этого не извлекал определенной пользы. Умеренная нелояльность высоко ценилась в неформальной сфере. Больше того, такого рода нелояльность была своего рода клапаном, отдушиной, благодаря которой высшая Иерархия выпускала лишние злокачественные образования, благодаря чему жила и здравствовала. Эту нелояльность, в общем-то никому вреда не приносящую, меж собой высшие чиновники называли кухонным прогрессизмом или подштанниковым гуманизмом. Говорят, что второе наименование придумал в свое время сам Павел Прахов. Почему в качестве первой части определения было использовано нижнее белье, мне неведомо, а спросить у Прахова об этом я не решался. Не решался, чтобы не прослыть невежественным. Да и некогда было. Дело в том, когда я оказывался в неформальной свите Прахова, все шло так стремительно, что я едва успевал лавировать между двух потоков. Первый поток был винным, а точнее винно-водочным, берущим начало из многочисленных бутылок и сосудов и заканчивающимся водопадами в праховском чреве. А второй состоял из слов, поносящих некоторых именитых людей Иерархии. Прахов, держа стакан в одной руке, а во второй какую-нибудь закуску, рычал в адрес знати:
   – Кровопийцы! Тупицы! Слепни!
   Мне очень нравилось смотреть, как он изображал последних. Они же ничего не видят в этой жизни. Они по нюху определяют, куда им лететь, чтобы впиться в чужое тело. "Падкие на падаль", – подсказывал я. А Прахов поправлял. Нет, нет. Их трупы не устраивают. Потенциальные мертвецы, они впиваются в живое, предпочитают нежное тело и свежайшую кровь.
   Однажды я его позабавил, сказав, что готов прочитать ему мое сочинение, написанное по мотивам высказываний Прахова. Я даже сделал небольшое посвящение Прахову, указав в начале сочинения праховские инициалы. Мой труд так и назывался "Слепни и другие кровососущие". Вначале давалась краткая справка о структуре всего Паразитария, во главе которого стояли слепни. "Кровососущие паразиты, – читал я текст своего манускрипта, – слепни, иксодовые клещи, вши, власоеды, москиты, оводы, различные мухи (далее следовало около двухсот наименований) образуют сложно структурируемую Олигархию, сущность которой развертывается в двух направлениях. Первое – создание для себя, для всей паразитирующей системы оптимальных условий, то есть определенного количества живых существ (люди, бараны, овцы, свиньи, летучие и нелетучие мыши, быки, лошади, медведи, дикие кабаны, верблюды и т.д.), способных вырабатывать свежие кровяные тельца; второе направление требовало хорошей подготовки всех кровососущих, обладающих достаточной натренированностью, чтобы присасываться к живым объектам в любом положении: лежа, сидя, позиция на боку, стоя, в согнутом состоянии, в полусогнутом, в сгорбленном, в выпуклом, в вогнутом, в темноте, на свету, в жару, в холод, ночью и днем, и ранним утром, в воде, в снегу, в болоте, на высоте, в яме, за закрытыми дверями, на свежем воздухе, – одним словом, всюду, где только могут пребывать два столь противоположных живых существа – кровопийца и жертва. И здесь-то как раз и подчеркивалась великая мерлейская диалектика, когда все менялось местами, когда Олигархия обращалась в Неволю, а Неволя – в Олигархию. С точки зрения паразитологии, под хозяином всегда подразумевалась жертва, носящая на себе кровопийцу. А с точки зрения Олигархии, каковым был Паразитарий, истинным хозяином был паразит, который беспощадно впивался в свою жертву, иногда заедая ее до смерти, что, впрочем, никогда не одобрялось Системой, именуемой Шайтан-Стихией. Надо отдать должное мудрости Шариата, в котором излагались основные законы и правила развития Паразитария. Во главе Стихии стоял Шайтан-Паг, своеобразный демократический Совет, распределявший зоны влияния между основными кровопийцами. Руководил Шайтан-Пагом Шайтан-Шах, а его помощниками были имперские советники от разных видов: на первом месте пребывало семейство Оводов, затем шла династия Клещевых, а уж после – мухи, клопы и прочие кровососущие. В период полного расцвета Шайтан-Пага властвовал Слепень Сизокрылый восемнадцатый, отличавшийся дивной красотой, но малой подвижностью. Слепень XVIII обладал прозрачными крыльями (мраморными), серебристыми шпорами с золотой окантовкой. Лобный треугольник блестяще-желтый, а глаза, разделенные лобными долями, ярко-синие, ярко-зеленые и ярко-коричневые. Глаза покрыты волосками, именуемыми у людей ресницами. Глазковый бугорок на темени отсутствует. Брюшко с развитыми коричневыми пятнами по бокам. Щупальца сильные, серые, концевой членик утолщен".
   Я прервал чтение:
   – Скучно?
   – Нет, нет, читай, – ответил Прахов. – Я думаю. Думаю над тем, имманентно тебе присуща эта злобность или это все наносное. Сейчас многие занимаются сочинительством. Многие склонны к чертовщине, но у тебя эта линия особенно выпирает. У тебя все в этом мире гнусно, убийственно жутко, отвратительно. А ведь не так. Ты посмотри, как прекрасен мир. Как восхитительны эта трава, эти деревья, эти птицы и эти кони на лугу. – Прахов жестикулировал и не заметил, как его живот сполз с пенька, на который мы его с трудом устроили. – Ну-ка, помоги мне…
   Я попытался поддеть снизу, чтобы живот занял свое покойное место на пеньке, но у меня ничего не получилось. Брюхо ускальзывало, как ртуть. Тогда я зацепил край веревки за сучок дерева, взяв повыше, а другой конец пропустил под его брюхо. Прахов, поддерживая веревку, чтобы она не сползла, смеялся, приговаривая: