– Вот тебе стольничек, мой дорогой, только ты уж помоги, дружище.
   Шубкин погладил меня по плечу, потрепал по шее, поправил карманчик у себя на груди, а я ему возьми да и скажи:
   – Ты проверь, да не потеряй, гляди…
   – У меня таких проколов не бывает.
   Вошел Прахов. Он перед принятием новой дозы всегда умывался, смачивал волосы и причесывался. Он и теперь вошел приглаженный и румяный.
   – Ну как? Справился с поручением? – спросил он.
   – Брависсимо! – сказал Шубкин, приглашая к столу.
   Та стремительность, с которой Шубкин и Прахов уничтожили все принесенное, поразила меня. Раньше как-то разговаривали, не торопились, а тут как с цепи сорвались. Я сказал об этом. Шубкин расхохотался. Рассмеялся, придерживая рот и задирая голову, Прахов. Сказал:
   – Некогда лясы точить. С бумагой у тебя все будет в порядке. Возразим со всей ответственностью.
   – А за сколько дней состоится возражение? – робко спросил я.
   – Ну ты уж многого хочешь. Погоди. Пусть бумага оклемается в наших пенатах. Бумага – это, брат, живой человек. Личность, можно сказать. Чтобы ей дать ход, надо не только лапки приделать, но и душу в нее вдохнуть. У меня Кузьма Федорович так и спрашивает всегда: "Это живая бумага или труп?" С трупами никто не желает иметь дела. Я недавно читал про Молотова. Он так и говорил: "Вы мне жалобы этих репрессированных не присылайте и не отмечайте их нигде, сразу в печь – и концы в воду". Так и поступали, потому и порядок был в государстве.
   – Все будет в ажуре, – успокоил меня Шубкин, поглаживая свой нагрудный карман.

20

   Как же хорошо мне дышалось в тот день, и на следующий день, и еще через два дня. Меня на моей службе прямо-таки не узнавали. Я ходил, как петух, и мои сослуживцы недоумевали: "С чего бы это?" Даже руководство насторожилось, на всякий случай не торопилось с окончательным оформлением приказа. Лежит проект, ну и пусть отлеживается. Так продолжалось еще два дня, а на пятый день меня пригласили в отдел кадров.
   – Вот тут распишитесь в получении копии приказа и трудовой книжки, – сказал мне Пуговкин, кадровик, полковник в отставке, ходивший с орденскими планками на груди и в войлочных тапочках.
   – Не может быть этого! – возразил я.
   – Как это не может быть? Вот приказ, а вот книжка.
   Я ринулся к Мигунову, моему начальнику. Мигунов не принял. Секретарша сказала:
   – Занят и завтра будет занят. – И на ухо мне: – Велел вас вообще не принимать.
   Разъяренный, я кинулся к телефонам. Прахов, услыхав мой голос, сказал:
   – Что там у тебя?
   – Приказ подписан.
   – Прекрасно.
   – Как прекрасно? Меня уволили.
   – Да, я знаю. Снял возражение Кузьма Федорович.
   Я прибежал в учреждение. Прахова не было. Шубкин прошел мимо меня, не поздоровавшись. Я влетел все же к нему.
   – Закройте дверь с той стороны, гражданин Сечкин.
   – Да что с тобой, Олег?
   – Я прошу вас закрыть дверь с той стороны, – строго проговорил Шубкин, и из глаз его шли зеленые искры. Эти искры описывали на стенах и на потолке фантастические дуги, стрелы, параболы, точно он подавал знаки инопланетянам.
   – Что случилось? Что произошло? – спросил я, едва не плача. – Я же прежний Степа Сечкин. Ваш друг и товарищ.
   – Ты что, издеваться надо мной решил? – спросил Шубкин. – Сейчас вызову легионеров, если не освободишь помещение. Кстати, возьми и вот это, – он протянул мне мой лотерейный билет. И я все понял, вместо стольника я ему сунул черт знает что.
   – Прости, – сказал я. – Недоразумение произошло. Вот тебе два стольника. Две сотенные. Из моих мебельных…
   Шубкин смягчился. Сказал по-доброму:
   – Ладно, мне и одной хватит. А вторую ты в дело пусти. Вот тебе моя сумка. Прахов будет через полтора часа. Успеешь?
   – Как не успеть! Успею, – сказал я и опрометью выбежал покупать очередь.

21

   Я помню Прахова с детства. Помню еще тогда, когда меня с мамой вышвырнули из нашего прекрасного дома, а Праховы вселились в нашу квартиру. Я потом сказал молодому Прахову:
   – Когда нас выселили, я оплевал все стены. Так что ты живешь в оплеванной квартире.
   Прахов накинулся на меня, и мне очень трудно было его повалить, так как Паша Прахов был очень толстый. Позже мы помирились, и он иной раз угощал меня вырезкой. Прахов никогда не давал мне большого куска. Он говорил:
   – Это все я сам съем. Смотри сколько. Все, что есть на столе, все съем. – А на столе красовалась душистая вырезка, которую только что вытащила из духовки праховская домработница. В этой вырезке было килограмма три, а Прахов уминал ее за один присест. И как только у него челюсти работали! Он тут же, при мне съедал два десятка яиц, полведра помидоров и столько же яблок, два пирога, выпивал два кувшина компота, вылизывал напоследок три мороженых, непременно с вареньем или шоколадом. Прахов любил отщипывать от еды кусочки и швырять мне так, чтобы я ловил пищу на лету. Иногда я не успевал схватывать брошенный кусок, и Прахов смеялся, катался по полу, и из его красной пасти вываливалась хорошо пережеванная пища.
   К двадцати годам Прахов весил сто пятнадцать килограммов, мог выпить два ведра пива, шесть бутылок крепкого напитка и после этого идти на танцы, где группа его собутыльников дежурила на танцплощадке, крутила музыку и проверяла, чтобы все девицы приходили в надлежащем виде. Методику отбора девиц для танцевальных и других дел разработал сам Паша Прахов. В эту методику он внес достаточно тайных движений, полунамеков, выразительных взглядов и кивков. Он наслаждался, когда, стоя у входных дверей, молниеносным жестом проводил своей округлой ладонью по девичьим спинкам, с точностью до микрона определяя мгновенно, нет ли под платьем посторонних "предметов", как-то: колготок, трусиков или купальных костюмов. Тайная, скрытая от всех обнаженность была паролем прохождения на танцевальную площадку. Прахов был предельно галантным кавалером и после каждого тура вальса или танго тащил девицу в кусты, где с легкостью какого-нибудь пинчера справлял свою ликующую нужду, давая затем девице отряхнуться и как ни в чем не бывало возвратиться на танцплощадку. На третий год любовных похождений Прахов сбился со счета, и в его записной книжке последняя запись была такой: "Семь тысяч шестьсот первая оказалась беременной и настаивала, что я являюсь отцом ее ублюдка. Она не вернулась на танцплощадку. Она никогда не вернется на танцплощадку и никогда и никого не будет обвинять в своей беременности". Говорят, девицу закопали живой и Прахов на собственной машине проехал по ее могиле. Поставил печать!
   Еще говорят, что от Прахова забеременело более шестисот девиц, из них четыреста удачно вышли замуж, поскольку узнали о своей беременности на втором месяце. Праховские дети бегали по городу, как две капли воды похожие друг на друга, и Прахов по этому поводу говорил:
   – Если они будут жрать так же, как их отец, то непременно разорят своих родителей.
   Павел Прахов не мог бы разорить своих родителей, поскольку у них было столько награбленного добра, что его хватило бы ровно на двадцать шесть поколений, однако при условии, что в каждом поколении было бы не более шестнадцати детей.
   А потом Прахову надоели любовные успехи и он кинулся в науку и в идеологию, а затем стал благодаря своему всемогущему отцу одним из руководителей УУУПРа.

22

   Я хорошо помню Пашу Прахова во время войны, когда мне было одиннадцать лет, а ему двенадцать.
   – Пойдем грабить, – сказал он мне тогда, и я пошел. И мы оказались в бегущем потоке толпы. Толпа то вытягивалась змеей, то собиралась в пучок, то рассасывалась и снова собиралась и неслась. Неслась, как единое целое, с выпученными глазами, руки вперед, волосы растрепаны, изредка взвывая, рыча и охая; то и дело раздавался стон или вопль: кто-то упал, и по нему пробежали сотни ног. Мы оказались у овощного склада и видели, как в чаны с томатной пастой полетели шесть человек и две собаки.
   – Во потеха! – орал Прахов, и мы снова бежали дальше, откуда раздавались взрывы: склады были заминированы, но это никого не останавливало. Истинно паразитарные силы вырвались на волю, и бешеная стихия опустошала умирающий город. Прахов-старший рыл котлован, чтобы спрятать награбленное. Прахов-младший складывал награбленное в своем тайнике: тысяча карандашей, пять тысяч ручек, восемь тысяч блокнотов, шестьсот горнов и столько же барабанов, по шесть тысяч мягких, жестких, механических и электрических игрушек, сорок тысяч значков и прочей дребедени.
   – Это все даст мне подняться на ноги, – пояснил Прахов.
   – А разве ты не на ногах?
   – Болван! Хочешь посмотреть, как в субботу будут евреев убивать?
   – Как это – убивать?
   – Очень просто. Из пулемета. Та-та-та-та. И готово. Мой отец будет там.
   – А зачем их убивать?
   – Они вредные, от них житья нет никому.
   Я вспомнил тогда, как к нам пришла бабушка Мария. Пришла с узелком, подарила маме маленькую свою фотокарточку и сказала:
   – Теперь конец.
   – Ну почему вы так, бабушка Мария?
   – Я знаю. – Она не плакала, напротив, глаза ее даже будто бы улыбались. Она поцеловала маму, а потом меня. Я любил бабушку Марию. Она жила рядом, и я к ней иногда заходил, и она меня чем-нибудь угощала. У нее были старые бронзовые часы. Через каждые полчаса они играли марш. Я всегда ждал, когда они заиграют. А когда музыка заканчивалась, я уходил. Я спросил у мамы:
   – А почему евреев нужно убивать?
   – Кто тебе сказал такую гадость? Никогда не говори такое!
   Так мама и не объяснила, почему евреев нужно убивать. А Прахов рассказывал:
   – Всех шпокнули! Та-та-та-та – и капут всем! Теперь будет хорошо.
   – А почему хорошо?
   – Потому что евреев не будет. Пойдем с нами курочить жидовские хаты.
   Впереди шел Прахов, за ним Шубкин, а за Шубкиным плелся и я. Когда мы подошли к домику, где жила баба Мария, я почему-то заревел.
   – Ты что? – набросился на меня Прахов и крепко выругался матом.
   – А он, наверное, сам еврей, – сказал Шубкин.
   – А это можно проверить, – сказал Прахов, вышибая дверь.
   – Как? – удивился Шубкин.
   – Евреи все обрезаны, – ответил Прахов, и в это мгновение часы заиграли марш. Они переглянулись и вдвоем набросились на меня. Повалили и стали расстегивать мои штаны.
   Мне удалось схватить лежавшую на полу вилку и вонзить ее в праховскую задницу. Он взревел. Отпустил меня, и я убежал.
   Потом, когда я стану пассивным антисемитом, я никогда не вспомню о бабушке Марии, не вспомню о ее бронзовых часах, которые до сих пор стоят в одной из комнат Прахова-младшего. Мне никогда и в голову не придет, что руки мои в крови, не столь большой крови, как у обоих Праховых и обоих Шубкиных, но в крови, и если хорошо присмотреться, то эта кровь видна, видны запекшиеся капли, краплаковые, почти черные, видны розоватые потеки, особенно между пальцев и на тыльной стороне ладони.
   Этими руками я беру хлеб, наливаю вино, обнимаю женщин, пишу основы паразитаризма. Этими руками, сжатыми в кулак, я угрожаю тем евреям, с помощью и даже при активном содействии которых я приговорен к эксдермации.
   Однажды я поделился такого рода мыслями с Праховым. Он возмутился:
   – Что за ерунда! Ты не чувствуешь вины перед миллионами погибших русских, татар, пегих, ингушей, греков, немцев, литовцев, а тут одна бабка – и ты готов лупить себя в грудь и каяться почем зря! – а потом добавил, будто вслушиваясь в бой часов, хотя никакого боя и не было, поскольку сидели мы в его УУУПРе. – А может быть, ты и прав. За каждым народом значится своя духовная нагрузка. Евреи – это та лакмусовая бумажка, которая выявляет нравственный потенциал личности.
   – Отношение к евреям, – поправил я.
   – Разумеется.
   И так мы иной раз беседовали до бесконечности, любуясь своим благородством, широтой взглядов и чистотой помыслов – и было в наших беседах столько фальши и столько самообмана, что мне и по сей день стыдно за наш блуд на крови…

23

   После трех революций, двух войн, четырех восстаний и шести реакций самой почетной среди интеллигентных должностей была должность нотариуса. А самым важным из нотариальных дел было наследственное, когда незаконно приобретенное оформлялось самым законным образом. Шубкин Андрей Иванович, отец моего приятеля, как раз и был таким нотариусом, оформлявшим именно незаконные наследства. Так, наш великолепный кирпичный домик, домик с двумя верандами, одной мансардой, обитыми вагонкой сверху донизу, и даже потолок тоже был обит вагонкой, с садиком и огородом, погребом и водопроводом, двумя сараями и одним надворным туалетом – все это построил отец еще до первой революции. После второй революции отобрали одну веранду и мансарду. Нашу часть домика, где было четыре комнаты и одна веранда, превратили в кооперативную собственность, а затем, уже после следующей революции, дом обобществили и передали на безвозмездное пользование Прахову, тогда он был начальником Хайловской милиции. Прахову удалось вскоре выселить жильцов и из второй половины нашего дома, поскольку владельцы второй половины были репрессированы: они, как отмечалось в газетах, брали взятки, ошкуривали напропалую деревья, собак и кошек, выдавая последних за кроликов.
   Николай Ильич Прахов явился к Шубкину со всеми надлежащими документами. Шубкин их просмотрел, снял очки и сказал, ласково щурясь:
   – Придется сдать весь дом государству.
   – А я хочу оформить не на себя, а на жену.
   – Это тоже незаконно, поскольку за вами значатся еще два дома и три участка.
   – У меня есть справка, что эти дома не значатся за мной.
   – Эта справка недействительна, поскольку в книгах движимой и недвижимой собственности за вами значатся шесть домов и восемь участков.
   – Не может быть этого.
   – Взгляните. Триста первая страница, второй абзац.
   – Вы заранее готовились к моему визиту?
   – Я эту цифирь наизусть знаю.
   – Сделать надо! В долгу не останусь.
   – Не об этом речь, – тяжело вздохнул Шубкин, давая понять, что для него важнее всего вовсе не взятка, а дело. – Законности не хватает. Справки у вас липовые.
   – Помогите достать настоящие, – взмолился Прахов.
   – Придите недельки через две, – улыбнулся, щурясь, Шубкин.
   Через две недели Прахов пришел. Пришел не один, а с двумя лейтенантами.
   – Это вы напрасно, – сказал Шубкин. – У нас, у нотариусов, существует незыблемый закон – помогать собрату по оружию. Мы люди маленькие, но без нас никто не может обойтись. Если хоть что-нибудь со мной случится, все нотариусы повсюду разошлют вот этот текст. – Шубкин протянул Прахову листок бумаги, в котором говорилось о том, что Шубкин никогда не станет оформлять незаконных дел, даже если его вздернут на одной из перекладин нотариальной конторы.
   – Какой же выход?
   – Придите недельки через две.
   Снова через пару недель явился Прахов и с места в карьер начал:
   – А вы знаете, что я обнаружил? Мой старенький домик по адресу Васькиной улицы, семь, действительно у меня лишний. Давайте мы его куда-нибудь сбагрим. Отдадим какой-нибудь богадельне, что ли?
   – Зачем же богадельне?
   – Ну детдому или какой-нибудь старой пенсионерке.
   – Что же, это мысль. Напишите заявление, что вы отказываетесь от этого домовладения с участком. А еще лучше давайте оформим дарственную. Я вам найду добрую пенсионерку.
   Через десять дней Прахов написал дарственную на некую Костомарову Елизавету Петровну. Старуха через два месяца умерла, однако успев сделать завещание, в котором одаривала своего внучатого племянника Шубкина Олега участком и домовладением по Васькиной улице, семь. Разумеется, Шубкин оформил все праховские владения, как надо. В истинно правовом государстве все должно быть законным.

24

   Уже в студенческие годы Прахов получил прозвище – Гаргантюа. Позднее, когда я занялся исследованием паразитарных систем, мною был сделан вывод, что раблезианское описание паразитаризма весьма двусмысленно. И должен сказать, что друзья Прахова, в частности Шубкин и Хобот, глубоко ошибались, дав своему другу такое прозвище. Я даже сделал сравнительный анализ Прахова и средневекового Гаргантюа, показав, что это совершенно разные способы жизни, воспитания и развития.
   Начнем с того, что мать Гаргантюа из своих сосцов извлекала 1402 пипы и девять горшков молока, что примерно было равно трем бочонкам, поскольку в каждой пипе содержалось 400 литров жидкости. И так как этого молока не хватало крепкому ребенку, то для кормления младенца было выделено еще 17 913 коров.
   Мать Паши Прахова в первый же день рождения сказала мужу: "Я не корова, чтобы кормить ребенка молоком". Надо сказать правду, Пашу кормили исключительно импортным детским питанием, и он съедал в день этого питания до двадцати коробок, до шестидесяти пакетов, до семисот банок и бутылок разной детской смеси, запивал всю эту дрянь отменными соками, которые ему доставляли в огромном количестве, ибо он за один раз уже тогда выпивал до семисот литров одного только сока манго. Причем Паша уже на второй месяц своего рождения предпочитал пить жидкость исключительно из бутылок. Уже в первые дни своей жизни он к слову "бутылка" испытывал особое расположение, а когда подрос и ему уже было шесть месяцев, он бутылку предпочитал всем прочим игрушкам: зайкам, мишкам и куклам. Больше того, он и спал вместе с бутылкой и так сильно ее прижимал к сердцу, что у него на всю жизнь осталась на груди вмятина. И еще одна изумительная деталь: Паша никогда не любил засыпать с бутылочками емкостью в половину или четверть литра. Самое малое, на что он соглашался, так это на емкость в 0,75 литра, и эта кровная привязанность сохранилась у Прахова на всю жизнь.
   Конечно же, Рабле сильно преувеличивал, говоря о том, что когда Гаргантюа мочился, то затапливались жилые кварталы, а однажды в этом потопе утонули 260 418 человек. Во-первых, кому нужна такая точность? В наших паразитарных системах убивают, уничтожают, закапывают живьем, отравляют, эксдермируют, умерщвляют в лечебницах до шести миллионов полноценных личностей за один квартал. Во-вторых, Паша никак не мог уступать по количеству выпитого какому-то средневековому Гаргантюа, который из бутылок не пил, а предпочитал материнское молоко. Что касается его "хождения на двор", то он, когда мочился, заливал всего половину квартала, и никто не смеялся, как у Рабле, и не кричал, что район выкупали для смеха в святой воде.
   Кто читал раблезианскую прозу, тот помнит, что во время еды напротив Гаргантюа стояли четыре лакея, которые забрасывали лопатами в рот мальчика горчицу и другие специи! Нет, Прахову специй не давали. Он питался добротным продуктом, из спецраспределителей, продуктом, который лишен был всяких химических примесей и разъедающих желудок пряностей.
   Полной противоположностью воспитания было следующее. Если мозг Гаргантюа очистили доктора от ГЛАВНЫХ ПОРЧЕЙ – ЛЕНИ, ПОТРЕБИТЕЛЬСТВА, ИЗВРАЩЕННЫХ ПРИВЫЧЕК, то докґтора и педагоги, родители и культурологи, экологи и экстрасенсы, одним словом, самые современные наставники Прахова формировали его в иных традициях, принципиально новых, ультракоммунистических, свежепрогрессивных, суть которых сводилась к тому, что Прахов воспитывался исключительно на ЛЕНИ, ПОТРЕБИТЕЛЬСТВЕ, ХОРОШО РАЗВИТЫХ ИЗВРАЩЕНИЯХ.
   Гаргантюа вставал в четыре утра, ему читали несколько страниц божественного текста, и он отдавал дань природе: небо, солнце, вода, воздух, затем играл в разные подвижные игры, фехтовал, прыгал через овраги, бегал, залезал на высокие деревья, взбегал на скалы и уставал так, что несколько крепких слуг выжимали от пота его одежду.
   У Прахова был иной распорядок: он спал до двенадцати, затем залезал в теплую ванну, после которой следовал первый легкий завтрак – три вырезки, сто яиц, два ведра сметаны, столько же какао, чая или молока. После завтрака он шел отдыхать, так как ему специально с помощью папы и его коллег сделали вторую смену. После отдыха юный Прахов снова кушал и шел мучиться в школу, где ему приходилось иногда играть в футбол, пропускать уроки и спать во время объяснения учителя.
   Если Гаргантюа ежедневно играл на лютне, арфе, тромбоне, девятиклапанной флейте, виоле, то Прахов включал наушники и под дивную рок-музыку засыпал сладчайшим сном. Если Гаргантюа изуґчал ежедневно геометрию, алгебру, астрономию, водил корабли, шил сапоги, стрелял в мишень из лука, метал дротик, железный брус, алебарду, то Прахов ненавидел естественно-научные дисциплины и с трудом подсчитывал, сколько у него будет денег, если мама с папой станут воровать втрое больше.
   Если Гаргантюа в обед почти ничего не ел, а его ужином были уроки, игры, рассказы и писание стихов, то обед и ужин Прахова составляли ровно столько, сколько бы хватило на кормление ста двадцати восьми средневековых Гаргантюа.
   Единственное сходство двух юношей состояло в том, что оба любили танцевать. Прахов любил танцевать сначала в темных комнатах, а затем и на танцплощадках, куда его душа влекла так сильно, что Прахов-старший, будучи к тому времени депутатом трех Верховных Советов, распорядился построить дискотеки рядом с домом, потому рядом с дискотеками и было сооружено несколько профилакториев, вытрезвителей, эколого-сексуальных центров, направляющих в нужное русло гигантскую чувственную деятельность Прахова и его товарищей. Товарищей было немало, среди них особо выделялись Горбунов и Хобот. Последнего Прахов любил дразнить:
   – Хобот, а Хобот, покажи свой хобот!
   Эти глупые слова имели свой подтекст, и всякий раз Прахов, когда произносил эту дразнилку, дико хохотал, валялся на полу, держал себя за всякие приличные и неприличные места.
   – Послушай, Худой, – ревел Хобот, – я тебя когда-нибудь укокошу!
   – Чем, Хобот, хоботом? – и снова Прахов катался по полу, показывая почему-то Хоботу мизинец. Я, конечно же, догадывался, почему Прахов показывает мизинец, но стыдился об этом даже думать.
   Я слышал, что Прахов играет в непристойные игры, причем на деньги, и немалые. Эти игры назывались по-разному: "в гаечку", "в чижик", "в напольный теннис" или просто "в половое поло". Суть игр состояла в том, кто дальше членом забросит гайку, мячик, моток ниток или зажигалку.
   Я всякий раз содрогался, когда меня приглашали играть "в гаечку".
   Мне рассказывали, что праховская компания приглашает на "поло" девочек. Как девочки играли в эти игры, я так и не узнал, потому что стеснялся спрашивать.
   И еще я узнал, что они уже в шестом классе читали запрещенную литературу по сексу и показывали друг другу, как и что надо делать, общаясь с противоположным полом.
   А в седьмом классе я был свидетелем того, как Прахов со своими приятелями разучивал сексуальные движения. Прахов показывал на Шубкине, как надо обращаться с подружками. Меня поразило то, что при этом присутствовали девочки из пятого "Б". Они были польщены тем, что мальчишки из старших классов оказали им честь, но раздеваться, как предлагал Прахов, не решались.

25

   Я всматривался в лица девочек. Они были прекрасны. Я уже тогда понял, что между пламенем их голубых, карих, черных, зеленых глаз и моим сердцем есть могучая связь. Как только лучистый свет ласкающей неги попадал в мою душу, так голова приятно кружилась, а их лица замечательно алели, отчего еще больше света западало в мою грудь, и я готов был по потолку пройти, чтобы заслужить их внимание, проглотить сорок гвоздей, полоснуть острым шилом по зрачкам своих глазенок, они кричали: "Не надо! Не надо!", и я, обрадованный такой концовкой, швырял шило в сторону, перекусывал зубами проволоку, ел горчицу ложками, пил уксус и сильно кричал: "Я все могу, мне ничего не будет, я волшебник!"
   В восьмом классе Прахов уже поучал:
   – Литература – чепуха. Нужна практика. – Он, должно быть, повторял чьи-то слова, и Шубкин с наслаждением слушал, не понимая, о чем говорит его приятель. И я тоже не понимал, но верил Прахову, а в голове сверкало очарование прекрасных лиц. Прахов не любил некрасивых и неряшливых. Он говорил: "Мужик должен быть волосат, вонюч и грязен, а баба холеной, пахучей и чистой". Шубкин спрашивал:
   – Расскажи еще, как ты отбираешь девок?
   – По запаху, свежести кожи и сексопильности.
   – Как ты делаешь это?
   – Нюхаю и смотрю.
   – А сексопильность как?
   – Смотрю и трогаю.
   – Как?
   – Сначала за руку, а лучше за бедра или за грудь.
   – А где бедра?
   – Бедра идут вот отсюда и досюда…
   – А ляжки?
   Возникал спор о том, где начинаются ляжки и где они кончаются, и есть ли ляжки у мужчин, коров и собак… Иногда Прахов спрашивал у девчонок: