Помните, все высокооплачиваемые, влиятельные, прибыльные должности – это национальное достояние народа. Помните, тогда будет в государстве и в обществе благоденствие, когда доросший до универсальной народности гражданин станет защищать интересы всей социальной общности, окажется способным свято придерживаться великих заповедей народного всеединства. Мы придерживаемся единства, чтобы безнравственные люди не смогли воспользоваться нашей щедростью души, нашим нравственным великодушием".

35

   В пятом часу утра я увидел старика с седой окладистой бородой. Я решил, что это больничный сторож, так как в его руках была метла. Однако лицо у старика было молодым, несмотря на седую бороду и сеточку красных жилок на лице. Тонкий орлиный нос с прозрачными бровями был нацелен на меня, а молодые глаза ждали моего вопроса:
   – Кто вы?
   – Я?… (Мне показалось, что больной плачет.) Я слышал, как вы кричали. Я и пришел. Уйти?
   – Нет. Сядьте. Вы тоже с Евангелием?
   – Я верующий. Вы исповедуете иудаизм?
   – Православие. Но вы?…
   – Да, я – еврей.
   – Почему же вы предали свой народ?
   – Я никого не предавал. Всю жизнь я мучился своей исключительностью и понял, что от нее все беды. Иудаизм учит еврейский народ этой исключительности, а между тем все люди одинаково равны перед Богом.
   – Да, но избранный народ не может считать себя неизбранным.
   – Это не заслуга народа. Это дело Воли Божьей. Я могу вам чем-то помочь?
   – У вас хорошее зрение?
   – Прекрасное.
   – Тогда почитайте, пожалуйста, мне эту ксерокопию. Тут очень бледно отпечатано, и я ничего не пойму. Как же вас зовут?
   – Ксавий.
   – Быть этого не может…
   Он посмотрел на меня испуганными глазами и стал читать.
   – Эту высокую личность, которая каждый день еще руководит судьбой мира, можно назвать Божественной, не в том смысле, что Иисус вместил в нее божество, но в том, что Иисус есть человек, заставивший свой род сделать величайший шаг к Божественному. Человечество, взятое в массе, представляет собрание низких и эгоистичных существ, превосходящих животное лишь тем, что их эгоизм более сознателен. Однако среди этой однообразной пошлости поднимаются к небу колонны и свидетельствуют о более благородном назначении. Иисус – самая высокая из этих колонн, показывающая человеку, откуда он и куда должен стремиться. В нем концентрировалось все, что есть доброго и возвышенного в нашей натуре. Он не был безгрешен. Он побеждал те же страсти, с какими боремся и мы. Никакой Божий Ангел не подкреплял его, кроме его чистой совести. Никакой сатана не искушал его, кроме того, которого каждый носит в сердце своем.
   – Вот это место относительно мерзопакостной толпы еще раз прочтите.
   Ксавий прочел.
   – Вы согласны, что мы живем в мире эгоизма, пошлости и тупости?
   – Конечно же. И вам выпала участь выбиться из этих тисков тупой ординарности.
   – Вы хотите, чтобы я согласился на эксдермацию?
   – Подумайте. Я советовался с мудрыми людьми и вижу жесткую закономерность в том, что вас Господь наградил всем, чтобы стать вровень с некоторыми колоннами…
   – Вровень с Христом?
   – Ну зачем же так брать? Есть колонны не столь высокие… Хотите, еще я вам прочту, но уже из своей книжки. Вот это место. "И тогда Павел сказал: 'Войти в святилище, получить доступ к духовным тайнам может тот, кто с искренним сердцем и с полною верою очистивши сердце от порочной совести, уповает неуклонно на Божью Благодать. Будем же внимательны друг к другу, поощряя в любви и добрыми делами. Не будем оставлять собрания своего, как есть у некоторых обычай, но будем увещевать друг друга, ибо как железо острит железо, так и общение друг с другом умножает любовь. Если камень, ударяясь о камень, издает огонь, то не тем ли более душа, сообщаясь с душою? Что значит поощрять любовь друг к другу? Чтобы более и более любить и быть любимыми. В этом смысл жизни человека'".
   – В этом? – переспросил я. – Кого же мне поощрять в любви, если меня никто не любит?
   – А вот это грех так думать. Все вас любят.
   – И Агенобарбов, и Прахов, и Шубкин, и Любаша, и Шурочка?
   – Они в первую очередь, раз названы первыми.
   – Я закрыл глаза, а назвавшийся Ксавием тихонько вышел из моей комнатушки. Я подошел к окну и увидел, как Ксавия встретил Агенобарбов с Любашей. Они не торопясь направились к машине и уехали.

36

   Весь день я жил с дурными предчувствиями. Причиной тому два коротких письма – от Паши Прахова и Шидчаншина. Прахов писал: "Наконец, я нашел тебя. Надеюсь, наш уговор остается в силе. Тебе выпал, мой друг, великий жребий славою и честью послужить Отечеству (слово Отечество было трижды подчеркнуто). Лучшие люди жаждут встречи с тобой. Надеюсь, ты оправдаешь доверие народа. Я вспоминаю, мой дорогой, те дни, когда ты приходил к нам в УПРу и мы долгими вечерами коротали время. У меня до сих пор хранится твоя книжка, где ты мне надписал: 'Дорогому Паше Прахову в блистательный весенний вечер'. (А ведь действительно я написал такое и совсем недавно – как же мерзок я!) Думаю, до того славного и ошеломительного события, когда юпитеры ослепят твое прекрасное лицо, мы сумеем еще с тобой встретиться в неформальной обстановке. Напиши, что тебе нужно из лекарств или из продуктов. Все в одно мгновение будет доставлено. Любящий тебя Паша Прахов. Присоединяется к моему письму и твой всегдашний друг Олег Шубкин. Целуем, обнимаем, всегда твои…"
   Я скомкал письмо и сунул под одеяло. "Нашли, значит, подлецы, нашли". Второе письмо дышало болью, и мне нестерпимо стало жаль Шидчаншина. Он лежал в онкологии, и надежды у него не было. Единственное, о чем он, бедный, просил, так это о том, чтобы я своим последним шагом помог Хоботу прийти к власти. Я никого не хотел видеть, разве что Топазика. Как только я вспоминал его прекрасное личико, его пухленькие ручонки с перевязочками, так мне делалось несказанно счастливо. Сдуру я спросил у Люси:
   – Вы хотели бы родить ребеночка, маленького, хорошенького?
   – Зачем вы так? – сказала она и заплакала.

37

   Я понял, что из клиники мне надо немедленно бежать. На меня наваливались с самых разных сторон. Врачи терялись в диагнозах. Сто шесть машин показали, что у меня сплошные опухоли: в мозгах, в почках, в легких. Я втайне надеялся, что машины не могут делать различий между индивидуальными особенностями личности и пороком. То есть всякую исключительность машина классифицирует как порок.
   Вечером пришел психиатр. Брюнет с вьющимися волосами, из-под халата у него выглядывала тельняшка: особый шик. Он подмигнул мне, сказав:
   – Каюк. Вам удалось свести счеты с нашей возлюбленной вита бревис. Хотите, напишу вам какой угодно диагноз?
   – А для чего?
   – А вы можете подурачить этих ваших охотников за вашей уникальностью. Они вас будут распинать как здорового индивида, а вы-то – пшик. Труха. Мерси, сказали караси. Надеюсь, и вы меня пригласите на свое последнее представление. А я вам напишу в карточке что-нибудь весьма умопомрачающее, скажем, делириум тременс абдарахманус. Вы алкоголик?
   – Нет.
   – Тогда не пойдет.
   – Я вам напишу просто абдарахманус в форме блейрера. У вас такой очаровательный бред по ночам с полной деперсонализацией. Вы отчуждаете исторические факты и свои поступки, смешивая их в исключительно яркие формы раздвоения своего "я", народов, наций. Вы оригинально говорили относительно того, что Россия слишком тупа для антисемитизма…
   – Я не мог этого говорить.
   – У меня есть записи. Вы так тонко развели понятия "еврейство", "антисионизм" и "антисемитизм", что я наконец-то получил ответы на давние свои вопросы. Вы говорили о том, что в России никогда не было расизма, а были скорее социально-этические настроения, которые провоцировали клановые движения, погромы, драки, кляузы, зависть. Вот неприязнь к жидовствующим, к местечковым тошнотворным притязаниям была действительно жестокой. Истинный еврей всегда откажется от зрелищных притязаний.
   – Меня моя болезнь интересует, а не евреи. Каков мой диагноз?
   – А хотите запишу вам эхинококкоз – это такое паразитарное заболевание, которое вызывается ленточным цепнем. Цепень эхинококка размножается в кишечнике волков, собак, лисиц, лошадей. На почве эхинококка возникают общемозговые явления – головная боль, рвота, очаговые расстройства, парезы, параличи. Чтобы у вас не было сомнений, я вам введу парочку цепней…
   Я вскочил с кровати. Схватил графин и замахнулся на доктора. Как я промазал, и сам не знаю. Он заорал что есть мочи:
   – Фельдшера! Фельдшера!
   Мое решение покинуть больницу во что бы то ни стало созрело окончательно. Помог случай. Вечером ко мне вошла дежурная и сказала:
   – К вам трое ваших знакомых. Приехали издалека. А завтра уезжают. Вы должны их принять.
   Этих троих я видел впервые. Три амбала с холеными лицами. Боксерские походки. Хорошо подстриженные усики и височки.
   – У нас деловое предложение, – сказал тихо один из них, должно быть, Главный. – Мы кооператоры. И чтобы не тянуть кота за хвост, давайте сразу с места в карьер. Мы хотим купить вашу кожу. Но прежде мы бы хотели ее снять в аренду.
   – Как снять до эксдермации? – удивился я. – Разве это возможно?
   – Вы нас не так поняли. Нам ваша кожа нужна и до, и после. До эксдермации мы бы хотели ее тщательно обработать.
   – Что это значит? Наколочки?
   – Нет. Произведения искусства. Мини-сюжеты. Представьте себе – на двух сантиметрах – Тайная Вечеря. Вы даже не представляете, как это красиво, и совершенно безболезненный процесс. Вами займутся лучшие мастера развитых стран. Будут применены фотосинтез, фотогинез и стереокинос – татуировки, простите, картины будут находиться как бы в движении. Впервые в мире человеческая кожа будет служить высоким целям.
   – Каким же?
   – А вот это наша тайна. Вы ничего не теряете. Мы арендуем у вас двенадцать участков кожи и приступим к работе сразу после заключения контракта, а вам за это оплатим за каждый участок по сто сестерциев. Захар, покажи образцы, – сказал Главный.
   Тот, кого назвали Захаром, раскрыл дипломат и показал образцы. Это были клочки кожи, желтой, голубой, коричневой, с татуированными узорами, лицами, крестиками, распятьями и даже жанровыми сценами. Я не решился взять в руки ни один из этих кусочков. Я лишь спросил:
   – И это все человеческая кожа?
   – Нет. Здесь есть и кожа шакалов, собак, коров, свиней.
   – И их татуировали? Шакалов?
   – И что особенного?
   – А волосики?
   – А волосики брили. Вы даже не представляете, каким прекрасным выглядит молодой бритенький шакалик, – сказал Захар.
   – А как же общество по защите природы? Как же экологическая комиссия?
   – У нас есть документы, лицензии, и прошу вас, Степан Николаевич, без экзальтации, – строго сказал Главный. – Мы не в восемнадцатом веке. Мы живем во время полного и светлого рынка, где можно купить все: от гигантских машин до детских игрушек, как кто-то сказал. Итак, сто сестерциев за пять квадратных сантиметров.
   – Мало, – сказал я, подумывая о том, как бы с помощью этих шакалов сбежать из этого дома.
   – Двести.
   – Пятьсот, и с одним условием, чтоб немедленно вы меня отсюда вынесли и спрятали в надежное место. На мою кожу претендует еще несколько фирм.
   – Четыреста пятьдесят,- сказал Главный, – и мы вас выносим через двадцать секунд.
   – Насколько надежно я буду спрятан?
   – Гарантия на сто процентов.
   – Я должен сохранить полную свободу передвижений. Никаких слежек за мной – я этого не люблю.
   – Идет, – хлопнул меня по плечу Главный.
   Черным ходом мы выбежали на улицу, где меня втиснули в машину, и я через полтора часа оказался в дачном поселке Оптовая пустыня. Мне отвели вполне приличную комнатку, и я сожалел лишь о том, что оставил в больнице моих друзей – Иосифа Флавия, Эрнеста Ренана и других.

38

   Этой же ночью я бежал из своего заточения. Я понял: мне терять нечего. Я решился стать человеком вне закона. Прощай, мой подвал, прощайте, мои друзья и недруги, и до скорого свидания, мой Топазик. Мне жалко было того, что я потерял Люсю, но здесь я верил: непременно ее найду. Больше того, я верил в то, что что-то должно в мире произойти: либо он погибнет, и я вместе с ним, либо откроется в этом мире что-то доброе и чистое, как дыхание Топазика.
   Я пробирался по лесным дорогам, ночевал в заброшенных сараях, питался чем придется. На городской свалке, где я провалялся двое суток, я нашел человека, который меня приютил, накормил и дал в дорогу три банки морской капусты и немного черствого хлеба.
   Я долго размышлял над тем, куда мне податься. К Анне я не мог идти, потому что знал: квартира ее наверняка на контроле. Любаша меня предаст, Ксавий побоится впустить меня в свой дом. Из головы не выходил у меня Тимофеич, который знал Горбунова и который мог мне помочь. Я прислушивался к своим ясновидческим способностям, а они молчали, точно говорили: "Ждать надо". И я ждал. Но однажды вечером мой внутренний голос сказал мне: "Иди". И я направил свои стопы к Тимофеичу.
   – Мой друг Гораций, – встретил он меня. – Как хорошо, что ты пришел, а нам как раз четвертого не хватает. – Что за маскарад?! А ну сними свою брамапутру. Одень мой свитерок. У меня солидный гость, братец, сам Горбунов. Я всегда его путаю с Хромейко, который горбат, а Горбунов хром на левую ногу. Запомни. Они там режутся в "гусарика". И штаны сними, вот тебе мои брючата.
   Пока я переодевался, подвыпивший Тимофеич рассказывал мне историю, которую я давно знал. Всемогущий Хобот орал: "Хромейко, ко мне!" – Хромейко является, стоит в дверях, ищет глазами Хобот хромую ногу и не находит, а горб торчит: "Я же Хромейко просил!" – "Я и есть Хромейко, – улыбаясь, тихонько ответствует подчиненный. – Я знаю, вы меня с Горбуновым всегда путаете. Я сейчас Горбунова позову".
   На Хобота никто не обижался. И Горбунов не обижался, когда Хобот смеялся, рассуждая: "Ну пойди разберись, кто горбат, а кто хром! Приходит Хромейко, я думаю, что он хром, а он, оказывается, горбат, я ему: 'Не вызывал тебя, браток', а он, слава Богу, безобидно: 'А я знал, что не вызывали, но пришел'. 'А как же ты знаешь, а идешь?' – А он, подлец, мне в рыло: 'А какой же я буду подчиненный, если не буду знать, кого хочет видеть начальник, а кого – нет. Это надо чувствовать…' Нет, люблю я, Хромейко, свой коллектив. 'Как тебе, Хромейко, живется у нас?' – 'Я – Горбунов' – 'Ax да, это тот горбатый Хромейко. Послушай, а что если мы поменяем вам фамилии. Ну не могу никак привыкнуть к такому разночтению. В голове сидит одно, а перед глазами другое – сшибка! Понимаешь, вразрез! Эту сшибку ничем не изъять из башки, вот и сегодня целый день буду ломать мозги, кто есть кто! Может, действительно поменяем? Где твоих родителей закопали?' – 'Сожгли их'. – 'Отлично. Уже не надо могил указывать. Метрика есть у тебя?' – 'Нету. А та, которая есть, не годится, потому что в той Собакиным записан, это по первому браку моей жены, то есть жены моей матери'. – 'Жены матери, говоришь? Никак не могу врубиться! Ну и что?' – 'С обменом сложно. Две на одну никто не согласится, разговоры пойдут'. – 'Так ты же с Хромейкой поменяешься. А хочешь его Собакиным сделаем? У него и физия подходит. Волосат, как терьер. И глаза черносливные. Как ты?' – 'Как скажете'", – улыбается Горбунов.
   Эту байку мне рассказывал Тимофеич несколько раз, и всякий раз, встречаясь со своим приятелем, спрашивал:
   – Друг мой Гораций, ты еще Горбунов или…
   Горбунов теперь сидел пьяный в стельку и сортировал карты: бубну к бубне, черву к черве, а других мастей у него не было.
   – Отличная картишка, – сказал я, подсаживаясь. – Девять бубей невыбитых.
   В моем воспаленном мозгу рождается идея: Горбунова мне сам Бог послал. Если кто и сможет мне помочь, так это Хобот. Хобот, или Слепень двадцатый, как его назвал Прахов. Мурло с заплывшими глазками, первостатейный грабитель, ходивший на службу едва ли не в старых штанах и потертом пальто с облезшим воротником.
   – Скромность. И еще раз скромность, – вот что нам нужно. – Это любимые его слова. – Я заведую тайной канцелярией по расследованию различных социальных нарушений, и каждый сотрудник моей конторы – воплощение порядочности и кристальной честности.
   Горбунов славился особой хваткой удавливать невинных, спасать крупных воров и грабителей. Разумеется, за приличную мзду. Говорили, что большую часть этой мзды Горбунов, как и другие вещи, отдавал шефу. А шеф уже сам одаривал каждого. И избави Боже, чтобы кто-либо сжульничал. Законы чести превыше всего! Порядочность, дружба и доверие – вот основа взаимоотношений сотрудников этой славной хоботовской конторы.
   Я тасовал колоду, а сам лихорадочно думал, как бы подкатиться. Когда Горбунов отлучился в туалет, Тимофеич сказал мне:
   – Все вижу. Что ты можешь ему кинуть?
   – Все, что выиграю и сегодня, и завтра, и потом. В обмен на кожу.
   – Понял, мой друг Гораций.
   Играли по крупной. Будучи самым трезвым и пользуясь своими ясновидческими данными, я выигрывал и выигрывал, и Горбунов начинал злиться:
   – Откуда ты этого хмыря выкопал?
   А я и не думал перейти на поддавки. Сто тысяч проиграл Горбунов и какие-то копейки Тимофеич.
   – Буду отыгрываться. Завтра, – сказал он гневно и направился к выходу. Я за ним. Тимофеич бросил мне: "Проводи".
   Не успели мы пройти и двадцати шагов, как Горбунов упал. Ноги не держали. Хмель ударил в башку. Он еще раз упал. Я сказал:
   – Пойдем назад.
   – Вперед. Только вперед.
   Я вынес его к дороге. Поддерживал одной рукой, а другой останавливал машину. Но как только шофер видел пьяного, так срывался с места. Тогда я прислонил Горбунова к дереву, но стоило мне было отойти от него, как он оседал, и шоферы, видя такую картину, уезжали. Тогда я снял у него ремень и привязал его к дереву. Картинка казалась непонятной: стоит человек, обхватил дерево, а руки связаны. Горбунов ругался почем зря. Но машину мне удалось остановить. Воткнул Горбунова. Поехали.
   Самое сложное оказалось найти ту квартиру, куда хотел попасть Горбунов. Я прибегнул к радикальным мерам. Стал тереть снегом его щеки. Он кричал и брыкался. Наконец, назвал номер квартиры. Самое страшное началось, когда я втаскивал его в лифт. Он обеими ногами упирался, не желая входить в лифт, и я аккуратно саданул его по здоровой ноге каблуком. Он обмяк. В его карманах я нашел ключи, стал пробовать открыть. Долго провозился. Наконец, заволок в коридор его роскошной квартиры, которая была, оказывается, не квартирой, а тайным офисом, который он называл ателье-мастерской. На столе стояли телефоны, какой-то пульт, здесь были еще какие-то приборы, экраны и прочая чертовщина. Я уложил Горбунова на тахту. А сам устроился в креслах. Так мы и уснули.
   Проснулся, когда Горбунов еще спал. Я умылся. На кухне нашел продукты и приготовил завтрак. Легонько коснулся его спины. А он, должно быть, перепугался, вскочил, руки по швам, на меня бельма выкатил:
   – Где я? Кто ты?
   Я сказал, что мы вчера крепко поиграли в карты и он мне продул приличную сумму, я назвал цифру. Я еще добавил, что я бы не пришел за деньгами, если бы он меня не притащил в дом.
   – Я сам шел?
   – Еще как, – бойко отвечал я. – Шел и все приговаривал: "Уж что-что, а карточный долг всегда надо отдавать вовремя…"
   – Это верно, – хмуро отвечал он. – Неужто сто тысяч?
   – Сто тысяч. Расписка у Тимофеича.
   – А у меня, соколик, ни копья. Но с тобой рассчитаюсь. Помоги, дружище. Я в долгу не останусь. А ну-ка, давай-ка сварим кофейку.
   Горячий кофе – что может быть приятнее после хмельной ночи. Горбунов пил с коньяком. Глоток кофе, пять глотков горячительного напитка. И каждый раз кряхтел.
   – Слетаешь в Среднюю Азию. Там тебе отвалят по моей записке. Билет завтра тебе принесут.
   – Но у меня здесь срочные дела.
   – Отмывать шкуру для эксдермации? Послушай, а на фига тебе сто тысяч?
   Оказывается, он все знает. Меня взяло зло. Эта хромая сволочь еще и измывается надо мной. И я рявкнул:
   – Пятьдесят тысяч пущу на татуировку моей снятой кожи, распишу ее бисером, а по краям чтобы жемчуг был, век бы мне свободы не видать. – Здесь я минут десять запускал такой воровской сленг, что Горбунов едва не лишился чувств. – Ну а остальные пять кусков, блин, найду шерсть и просчитаю бишкуты всем фофанам, а кое-кому так отремонтирую бестолковку, что он будет век помнить меня, фофан, тюлень, чушонок, бивень сохатый! – я выразительно посмотрел на его башку и добавил с презрением, – а чтой-то у вас, Лохмач, кумпол в буграх? Бриллианты зашил?
   Горбунов потрогал шишки на голове, а я добавил:
   – Или иксодовые покусали?
   – Какие?
   – В Средней Азии есть такие клещи, после их укусов вскакивают шишки. Один мой приятель зашил сто бриллиантов под шкуру кобылы и таким образом вывез в Афган ценностей на три миллиарда рупий.
   – Это улов. Ты его знаешь? Связаться с ним можно?
   – Я вас, сук, всех в один узел свяжу, – снова загнул я таким отчаянным матом, что Горбунов стал меня успокаивать.
   – Поезжай в Азийку, там тебя хорошо встретят. А я здесь кое-чего сделаю для тебя. Вижу, ты наш человек, пся крев!
   На следующий день я вылетел в Ташкент, а затем в Бухару.

39

   Пыльный Ташкент, пыльные лица, пыльные улыбки, намеки, как пыль:
   – Большой человек товарищ Горбунов. Увлекающийся, эмоциональный, – бубнил мне Джафар, очевидно, желая узнать, насколько я знаком с Горбуновым.
   – Да не то что Хромейко или Хобот. Горбун великий человек. Вы были у него в офисе, на одной из его квартир-ателье?
   – Нет, не были. А что там?
   – Ни в сказке сказать, ни пером описать, пся крев!
   – Так здорово?
   – Тысяча и одна ночь, блин!
   – Вы ночью там были?
   – Шахерезада, век бы мне свободы не видать!
   – Его любят женщины?
   – Не то слово. Они слетаются к нему, как мухи на мед. Хорошая баруха стоит немало башлей, хрустов, листьев, рупий, динарий. Но его биксы предпочитают франки и шиллинги. Есть у вас шиллинги? Ну пару миллионов? Ну один?
   – Откуда?
   – Недоношенные египтяне, мараказиане, хапугиане! Я дам вам три-четыре миллиона. Хотите, завещаю вам кусок моей кожи? Я для друзей ничего не пожалею. И вы мне отныне братья!
   Я еще в самолете разучил свою роль: долой стыд! Долой половинчатость, рефлексию и осторожность! Я уже в самолете кипел, как кипящий самовар: я вор и приехал от вора, приехал к ворам и уеду вором – иначе я не государственный человек, не в законе, не в их обойме, иначе со мной можно как попало, нет же, дудки, я верный представитель большой страны, большой партии, большой армии, большой ложки и большого котла! Я выскребу из этих проклятых баев все их припрятанные хрусты, башли, пфенниги и капустные листья! И я приступлю к операции, которую назвал для себя "Иксодовый передел". Пока варился плов, готовился текмуз, жарился шашлык, я говорил:
   – У меня, мои брательники, нету времени. Я не знаю, как вы, а я дорожу своей шкурой. Даже частичная эксдермация вредно сказывается на здоровье. Ну какой из тебя будет джигит, Джафар, если тебе отрезать часть лицевого покрова, ты будешь больше походить на дьявола, чем на потомка Чингиз Хана. А если у тебя на спине, Махмуд, вырезать полоску величиною с эту дыню, какой из тебя получится бай?! Клянусь Улугбеком, не получится, как ты думаешь, Рахман?
   – Правильно говоришь, дорогой гость!
   – Ну а если у вашего базаркома Мансура оттяпать подошвы на обеих лапах, как он будет обходить все участки своего прекрасного восточного рынка? Я об этом не случайно говорю! Через три месяца решится наша общая судьба. Еще есть время! Еще можно отделаться двумя-тремя миллионами. И не вздумайте звонить Горбуну. Он может неправильно вас понять. Я ему при вас сам позвоню. Мне набрали его номер.
   – Все олрайт! – кричал я в трубку. – Бишкауты на месте, бестолковку никому не пришлось ремонтировать. Олрайт! Я дорожу моей шкурой! Меня так здесь полюбили, что я во имя аллаха, и базаркома Мансура, и во имя секретаря райкома Джафара готов на частичную эксдермацию! Я отсюда привезу все необходимое, чтобы отодвинуть эксдермацию на неопределенный срок!
   – Что ты мелешь? – отвечал мне Горбунов. – Бери стольник и мотай назад.
   – Отлично, привезу столько, сколько нужно, – я повесил трубку и сказал всем. – Горбун велел брать столько, сколько надо, а это значит, эй, брательники, а ну давай шашлык, Рахмат, дорогой, еще наливай, блин, а где же музыка, песни где?!
   Запел акын. Плясали девицы. Ночью мне принесли сумку, набитую всякой всячиной: кольца, колье, браслеты, слитки. Я предпочел брать предметами роскоши, деньгами пусть они сами давятся!
   Утром я был дома. А в обед кинул на горбуновский стол половину того, что привез из Ташкента.
   – Это все?