И слова не сказано было, ибо всем яснело и без того: без Ольгердовой, без литовской помочи ныне не сдюжить Твери!
   Уже когда расходились гости, трое бояр, избранных, самых ближних, укромно подошли к Михаилу:
   — Поезжай, княже! — молвили. — Суда владычня не сожидай! Доброго не будет, а нынешнего худа без Ольгирдовой помочи нам не избыть!
   Отъезжая в Литву, не ведал Михаил, не верил и все-таки не представлял, какую пакость содеют без него во Твери и Микулине дядя Василий с Еремеем и московской ратью… Добро, что он накануне отъезда нешуточно укрепил свой новопостроенный Городок.
   Сразу после его отъезда в Тверь прибыл владычный пристав, вызывая в Москву на суд епископа Василия и князей Василия Михайловича Кашинского с Еремеем Константинычем, сводным братом покойного Семена. Епископ Василий ехал с тяжелым сердцем. Судилище не обещало ему ничего доброго.
   Алексий не допустил епископа до себя, не дал оправдаться келейно и сразу назначил суд, созвав синклит архимандритов и игуменов московских и переяславских монастырей.
   За мелкоплетеными слюдяными переплетами окон слышались крики, ржание, скрип телег, стонущие тяжкие удары по камню. Строилась каменная Москва. А в полутемном покое горели свечи и собравшиеся клирики, кто в креслах, кто на скамьях, строго взирали на тверского епископа, дерзнувшего спорить с всесильным митрополитом. Читал даниловский архимандрит:
   — Почто нарушил еси уложение русское: «Яже кто, умирая, разделит дом детем своим, на том же стояти. Паки ли без ряду умреть, то всем детям, и на самого часть дати по души». — Чтец перевернул с шорохом страницу, потянулся за другою книгою. Прочел из «Номокануна», потом из «Мерила праведного»…
   Василий пытался оправдаться, указывал на ясное завещание умирающего…
   — В скорби, во мраке души, ревнуя об обидах своих, — перебил его доныне молчавший Алексий и строго поглядел на епископа Василия, — возможет умирающий обойти завещанием ближняго своего! Но мы, пастыри, о чем должны ревновать первее: о воле предсмертной грешного и часто пристрастного людина или же о законе, установленном трудами святых отец и князей древлекиевских?!
   Темный взор Алексия, когда он говорил, глядя чуть исподлобья на тверского епископа, был замкнут и сух. Глаза как бы глядели и не глядели вовсе или, вернее, проникали сквозь, упираясь в нечто, видимое одному Алексию. И потому слова его укоризн казались особенно безжалостны. Все, что говорил Алексий, было верно, и все не имело жизни, ибо разумелось за словами совсем иное. И это иное было — сан Василия, рукоположенного Алексием и потому обязанного всегда и всюду выполнять волю Москвы, невзирая на право и правду. И потому Василий трепетал и негодовал одновременно, пытался возражать, спорить, но ему не давали говорить, тыкали в нос то одною, то другой статьей, и выходило, что они правы по закону, а он — по душе. Ибо прав был, по душе, Семен, ненавидимый при жизни мачехою и сводным братом, права была ремесленная и торговая Тверь, не желавшая видеть на престоле своем кашинского князя, правы были бояре, прав Михаил, взваливший крест на рамена своя… Но для утверждения его правды тверские полки должны были сокрушить упрямо растущую Москву.
   Василия подвергли епитимье, заставили заплатить судебные проторы и убытки, заплатить митрополиту и паки заплатить князю великому… Тверской летописец писал после, что владыке была «истома и протор велик».
   Оправленные Василий с Еремеем тотчас собрали рать и двинулись сперва на Тверь, а после в пределы Микулинского княжества.
   В Твери Василий Михалыч, став на княжом дворе, применил свою излюбленную меру: начал выяснять, кто из тверичей доброхотствовал князю Михайле, и тех всех подвергать продажам и облагать вирами. Княж-Васильевы молодцы потрошили посадские сундуки, ходили по улицам, метя домы, выгребали серебро, меха, порты, узорочье. Плакали испуганные дети, визжали, цепляясь за выносимое родовое добро, жонки. Отцы семейств провожали княжеских сбиров закусив губы, с побелевшими лицами. Не впервой налагал князь Василий руку на Тверь, но чтобы сбор дани превращался в открытый грабеж — такого еще, кажется, не было.
   Не в редкость являлись такие картины: кашинский ратник несет на плече мешок нахватанного барахла, среди коего и порты, и одежонка, и скрута женская, а сзади бежит ребенок лет шести-семи и пронзительно кричит:
   — Дядечка, отдай мамкин саян, дядечка, отдай, отдай, дядечка! — Пока наконец ратник не поворачивается и не пинает ребенка изо всей силы сапогом под дых и уходит, не оглядываясь на распростертого в пыли скорченного дитятю…
   Тверь глядела на все это из-за калиток, по-за тынами, из окошек верхних горниц, глядела и запоминала, так что с каждым разоренным домом, с каждым ограбленным горожанином и с каждым выпотрошенным сундуком, с каждою ограбленною лавкою в торгу у Василия Кашинского все меньше оставалось в Твери сторонников. Задумывались даже те, кто доселе стоял на том, что Василий, по лествичному счету, должен занимать тверской стол после Александра с Константином. Теперь, пожалуй, Михаил сумел бы и в Твери набрать ратную силу против дядюшки своего.
   Василий не то что приказывал все это творить, он попросту, как это уже было не раз, «возвращал свое», а тут к тому же требовалось собрать Семеновы дани-выходы, то, чего не получил в свое время Еремей из наследства брата и что должна была заплатить нынче упрямая Тверь. Ну а уж коли пошло на такое, едва ли не каждый из ратников спешил набраться, хватая все, что «плохо лежит».
   Справив свою тризну в Твери, дядя с племянником, Василий с Еремеем, и с московской помочью двинулись вверх по Волге, громя и пустоша волость князя микулинского. Не миновали даже церковных сел Святого Спаса. Мычал угоняемый скот. Бояре набирали полон, обращая свободных смердов в холопов. За ратью двигался все распухающий обоз крестьянских разномастных коней, телег, колымаг, сноповозок, даже волокуш, шли, тяжко мыча, недоеные коровы, блеяли овцы, брели за телегами повязанные полоняники.
   Рати подступили к Новому Городку, окружили. Дуром, не очень веря в отпор, густо и дружно полезли на приступ. Однако с заборов часто и метко летели стрелы, на головы осаждающих полились кипяток и смола, лестницы, полные лезущими по ним ратниками, раз за разом спихивали шестами под стену в ров. У ворот вышедшая встречу идущим на приступ московитам тверская рать ударила в ножи. Резались осатанев, грудь в грудь, катались в обнимку по земи, добираясь до горла: хрип, мат, ор, в ход пошли кистени, раненых, озверев, добивали сапогами. В конце концов московская помочь, теряя мертвых, откатила назад. Вслед за нею отступили и еремеевские молодцы с кашинцами. Ночью делали примет из хвороста, из утра снова пошли на приступ. Но тверичи опять вышли встречу и подожгли примет. К счастью, ветер был со стороны города и рубленые городни не загорелись, хотя и обуглились, с внешней стороны. Третий, уже недружный приступ был тоже отбит, после чего воеводы, посовещавшись, сняли осаду.
   Вся правая сторона Волги — все села, рядки и деревни — была разорена и испакощена. В полях потравлен хлеб, потравлены и разорены копны сена. Жители, разбежавшиеся по лесам и буеракам, возвращались к расхристанным избам, вели, собирали по перелескам уцелевшую скотину. Скрипели зубами: не Литва, не татары — свои, русичи! Не было исхода гневу, и прощения не было.
   Во Твери Василий Михалыч, как ему казалось теперь, уселся прочно. Тверь молчала, и нравный, самолюбивый и ограниченный старик не ведал никакого худа в этом молчании.
   Московская помочь ушла, поскольку на южном рубеже вновь зашевелились татары. Но и без нее кашинский князь чувствовал себя прочно. Проезжая на коне по тверским улицам, спесиво задирал бороду: великий князь тверской! Не ведая, что молчаливая Тверь уже бесповоротно и твердо высказалась за князя Михаила…
   Событием, оттянувшим московские силы, явился набег булгарского хана Булат-Тэмура на Нижегородскую волость.
   Булат-Темирь, как его называли русские, был глуп и спесив. Захватив в пору ордынского междуцарствия Булгар, он засел в нем, уверовав в свои воинские таланты. Набег ушкуйников, ограбивших всю Каму, набег, коему он не сумел противустать, разъярил хана. И теперь, не очень разбираючи, кто нападал и кто виноват (громили татарских гостей в Нижнем — значит, нижегородский князь виноват! У хорошего князя гости под защитой всегда!), решил отплатить всем урусутам. Он ограбил княж-Борисову отчину, перешел Волгу и начал пустошить все подряд.
   Соединенные рати Дмитрия Константиныча, Василия Кирдяпы и Бориса с московским полком выступили встречу ему. Булат-Темирь, сметя силы и оценив строй русских полков, струсил и начал отступать, внеся смятение в собственное воинство. Татар нагнали за Пьяной. Множество их утонуло в реке. Иных избивали без жалости, избивали по зажитьям, мало кого брали и в полон. Резня была жестокая, и Дионисий, приветствуя и благословляя возвращающееся воинство, уже верил, что началось неизбежное и давно призываемое им «одоление на супостаты».
   Полки, пропыленные, усталые и веселые, шли и шли под звуки труб и рожков, вели захваченных, вьюченных лопотью лошадей, вели полон. Бежали, смешно переставляя ноги в долгих портках, испуганные татарки, шли бритоголовые, скованные вереницами ясыри…
   Для русичей эта победа обернулась счастливо, ибо хан Азиз, вместо того чтобы отмстить за набег, решил воспользоваться случаем и покончить с независимостью Булгара: Булат-Тэмур был по его приказу схвачен и убит.
   Тем же летом, в конце июля, прибыли на Москву новогородские послы и «докончаша мир», вызволив захваченных на Вологде новгородских молодцов и боярина Василия Данилыча.
   Тем же летом умер в Новгороде Онцифор Лукин, с которым окончилось прежнее новогородское народоправство… Москва шла к монархической власти, а Новгород неодолимо скатывал к боярской олигархии. И ни те, ни другие не ведали, что за плоды это им принесет впоследствии.
   Михаил Александрович Микулинский вернулся на родину 23 октября.


ГЛАВА 57


   Все лето Михаил пробыл в Вильне. Ожидал Ольгерда, упрашивал Ольгерда, ездил к Кейстуту, пытаясь через него воздействовать на брата, уговаривал сестру Ульянию помочь ему. Ольгерд молчал, разглядывал шурина своими голубыми непроницаемо-твердыми глазами, что-то прикидывал про себя.
   Михаил чувствовал себя то гостем, то почти что пленником. Гонцы доносили ему о митрополичьем суде, о походе, осаде Нового Городка. Все же, как выяснилось потом, размеры ущерба он плохо представлял себе в отдалении.
   Ольгерда тревожили немцы, неспокойно было на польском рубеже, и его можно было понять, но Михаил чуял, видел — дело не в том. Порою он догадывал даже, почему Ольгерд не торопится с помочью для Твери. Не казался ли ему он, Михаил, слишком умным и потому слишком самостоятельным в грядущем? Не боялся ли Ольгерд, сокрушивши Москву, нажить себе в тверском князе более сильного соперника?
   Во всяком случае, литовский великий князь писал в Константинополь, требуя особого митрополита для епархий Черной Руси, Волыни, Киева, а также Новгорода Великого, Смоленска и Твери. Не числил ли он уже про себя Тверь и Новгород литовскими волостями?
   Ольгерд отлично ездил верхом. Скакать рядом с ним было одно удовольствие. Михаил участвовал в охоте на зубра, видел, как взъяренный зверь, мотнув огромною косматою головой, поднял на рога и кинул через себя лошадь со всадником; следил, как этот рослый литвин в холщовой сряде с непроницаемым лицом немногословно отдает приказания и как такие же рослые белобрысые воины, выслушав и склонив головы, не тратя лишних слов, тотчас садятся в седло и скачут исполнять приказ. И по той решительной посадке, с какою садятся в седло, и по тому, как скачут, виделось: приказы исполняют тут точно. И ежели Ольгерд прикажет, допустим, схватить и зарезать его, Михаила, то его схватят и прирежут с такими же спокойными, деловитыми лицами, не смутясь и не поколеблясь духом даже на миг. Он слушал рассказы о том, как ведут себя немцы в захваченных литовских хуторах, как вспарывают животы женщинам и травят собаками детей, и понимал, что в этой суровой земле выстоять можно только так и только с таким князем во главе. Кейстут, худой, со сверкающим взором, угрюмою и краткою речью, почти не понимавший по-русски, порою казался ближе и душепонятнее Ольгерда.
   Кейстут был рыцарь с высоким понятием о благородстве и чести, но кто был Ольгерд?
   Ульяна признавалась Михаилу в те редкие мгновения, когда они оставались одни, что, родивши столько детей, до сих пор не понимает и порою боится своего мужа.
   — Я только раз видела, как он смеется ото всей души! — сказала она. — Это когда разбили татар и захватили Подолию. Мнится, брате, ему власть дороже и меня, и детей, и просто всего на свете!
   Ульяния говорила по-русски с едва заметным, правда, отзвуком литовского говора. И это паче возраста и прожитых здесь лет отдаляло ее от Михаила. И смерть матери… Она без конца поминала Настасьин приезд, радовалась и плакала, уверяя, что мама предчувствовала свой конец заранее, потому и приезжала гостить, потому и гостила у нее столь долго…
   Ниточки, те тончайшие сердечные струны, что паче слов и уверений связывают ближников, то и дело рвались меж ними, и Михаил все терял, все не находил того давнего, когда он таскал Ульянию на руках или бегал с нею наперегонки по переходам тверского терема. Дети все время облепляли ее, отрывали от брата, не давали побыть вдвоем, воспомнить старину — да и желала ли она того слишком сильно? И то было неведомо Михаилу!
   Иногда он приходил в отчаяние. Хотелось все бросить и скакать на Русь. Но куда? В разоренный дядею Микулин?
   Ольгерд никак не показывал виду, что понимает мучения Михаила. Когда Ульяния пробовала заговаривать с ним о братних делах, отвечал с мягкою твердостью:
   — Оставь, жена, нам с Михаилом самим решать наши мужеские дела!
   Уже на исходе лета они с Ольгердом выехали встречать рать, возвращавшуюся с Волыни. Полки проходили долгой змеею, огибая холм, на котором стоял, высясь на белом коне, Ольгерд. Михаил держался на пол-лошадиной морды позади великого князя литовского, понимая, что иначе рассердит властительного зятя. Дружина осталась в изножии холма. Литвин смотрел задумчиво, как выливается из леса и снова тонет в дубовых чащах долгая верхоконная змея, сказал, не поворачивая головы:
   — Алексий мой ворог! Ежели его не остановить сегодня, он завтра захватит Брянск! — И уже намерясь съехать с холма, уже подобравши поводья, добавил: — Я дам тебе воинов!

 
   …И вот теперь Михаил ведет на Тверь литовскую рать. Правда, это в основном русичи, набранные под Полоцком и в Черной Руси, литвинов едва четверть и те, почитай, все крещеные, православные христиане. Ратникам строго наказано не зорить волости и обещана денежная награда. Михаил едет, приотпустив поводья, а кругом — оранжевая осень, золотая осень! Чистый, как вино терпкий воздух, сиреневое небо, золотые пожары берез и красное пламя осин, бронзовые дубы и пламенные клены, — и как он соскучал по своим, по дому, по родимой, родной стороне!
   Все померкло, едва только вступили во свою отчину. В Городке с гордостью сказывали, как отбились, трогали платье, седло, узду, теснились, заглядывая в глаза: князь ты наш светлый! Жена, старший сын Иван — спасенные, целые, живые! Он целует, схватив в охапку, обоих, он счастлив, радостен. Он ночует и не спит всю короткую ночь; между ласками, судорожными, отвычными, говорит, говорит, говорит… Дуня всхлипывает: «Узнаешь, узнаешь сам!» Боится высказать… Думал, о своем, бабьем, оказывается, нет — о том, что совершилось с волостью.
   Он выходит на глядень. Горят костры. Ратники не поместились в городе, и весь луг заставлен теперь шатрами. Ночь холодна, терпка, благоуханна, но ему нечем дышать. Рассказанное между всхлипами женою не вмещается ни в какие христианские пределы. У него каменеют скулы. Так!
   Дальше он видит сам. Сам едет через разоренный, поруганный край. Молча подъезжают на разномастных конях кое-как оборуженные мужики. Рать растет. К Твери подходит уже почти удвоенный полк.
   К столице княжества подъезжает он уже другим, иным человеком, каким он не был до того еще никогда в жизни. Город перед ним, отцов город! Город, который ему предстоит, быть может, брать с бою.
   Михаил остановил рать, сделал знак рукой и один, поднявши забрало шлема, подъехал к воротам. Окликнул ратных, что, свесившись из заборол, разглядывали воина в дорогом зеркальном колонтаре с воеводским шестопером в руке и граненом шеломе, украшенном по краю золотым письмом, с белым орлиным пером в навершии.
   Михаил властно повторил сказанное. Наверху молчали, стрел не было. Михаил отстегнул запону и снял шелом, рассыпав по плечам светлые кудри. И была минута тишины. Вдруг ворота с треском распахнулись, раскатились тяжелые створы: кого-то, сбив с ног и оглушив, оттаскивали посторонь. Он узрел только бессильно раскоряченные ноги в сапогах, — верно, волокли кашинского ратника или городового боярчонка… К нему бежали встречу, окружали, радостно вздымая копья. Михаил кивнул своим — впрочем, свои были теперь все, — и, так и не надевая шелома, въехал в город.
   По сторонам бежали мальчишки, жонки бросались к калиткам, висли на заборах… Ропот, гул, переходящий в радостный стоустый вопль. Тверь встречала освободителя, встречала своего князя.
   Дальше он ничего не приказывал, все совершилось само собой. Кашинцев хватали по дворам и на вымолах, сопротивляющихся вздымали на копья. Дядя ускакал, сказывали, в одном сапоге. Еремеева княгиня не успела выехать и была схвачена ратными.
   В ину пору Михаил сам бы проводил (как-никак свойка, братнина жена!) Еремеиху за ворота, отослал к мужу. Тут — только глянул и велел замкнуть на ключ в горницах. Пусть Еремей охолонет чуток да и в ум войдет!
   Холопов и дружину дядину, битых и повязанных, развели, обезоружив, по погребам и амбарам.
   Он уже соскакивал с седла на своем дворе, куда густо въезжали попарно литовские всадники, когда из горниц послышался новый визг и на крыльцо выволокли упирающуюся толстую сановитую жонку, которая, властно раскидав девок, ринула встречу Михаилу. В раскосмаченной, красной от гнева бабе он узнал не вдруг Елену Ивановну, жену дяди Василия.
   — Что ж Василий-то утёк? — вопросил он строго, не давая великой княгине опомниться и что-либо сказать ему в ответ. — Сказывают, в едином сапоге?! — Михаил усмехнулся, недобро обнажив зубы, и, видимо, таков был князев лик, что Елена попятилась, обвисая, точно опара.
   — Толковала, баяла старому дурню! — в забытьи бормотала она. — Етот вот нас и погубит!
   Михаил перевел бровью, знаком указал, ни слова не говоря. Княгиню увели наверх, в укреп, в затвор к Еремеевой жене.
   — Стеречь! — бросил уже в спину, когда княгиню утащили в терем.
   Отовсюду вели схваченных кашинцев, челядь и бояр. Кто-то из думцев Васильевых зачванился было. Михаил поглядел на него прозрачно, ясно так поглядел, рек задумчиво:
   — Казнить? — И боярина облило холодом. — За обиду мою, пожалуй, и казни мало! — примолвил. И боярина увели, пихнув древком копья в спину.
   Михаил вступил наконец в обесчещенный терем. Распорядил выставить сторожу у бертьяниц и погребов. Распорядил, чтобы из захваченного товара, кто сметит свое, приходили б на княжой двор и забирали. Распорядил накормить ратных, выставить сторожу у всех ворот и оборужить тех смердов и кметей, что пристали к нему одной душою без брони и оружия. Василий ничего не поспел увезти, и можно стало уже теперь частично расплатиться с литовской ратью. Себе он дал роздыху всего на два-три часа. Еще до зари полки потянулись по сонным улицам в сторону Кашина. Дяде нельзя было дать времени собраться с силой.
   До боя не дошло и на этот раз. Владыка Василий, который был вне города, бросился к кашинскому князю. В Андреевском селе воинство Михаила повстречали кашинские послы. Дядя отступался всего, уступал Тверь, возвращал награбленное, полон и скот, давал выкуп и молил через владыку Василия токмо унять меч и не пустошить Кашинской волости.
   Михаил не вдруг и не сразу внял уговорам своего епископа. Не в силах смотреть на униженные лица посольства, на эту раздавленную спесь, разом перешедшую в самое тошнотное самоуничижение, он вышел на крыльцо, в ночь. Было опять трудно дышать от гнева. Горели костры. Хрупали овсом кони. Глухо гомонил ратный стан. Мысленно он довел их до Кашина, приступом взял город и, отдав его ратным на трехдневный грабеж, немо глядел на насилуемых жонок, сорванные с подпятников двери, расхристанные укладки и сундуки, зерно, рассыпанное по улицам, мокнущее в лужах крови, трупы, трупы и трупы… Увидел, насладился бешенством и — отверг.
   Постояв еще, дабы унять сердце, воротился в избу и хмуро повестил, что принимает дядины условия и тотчас, получив выкуп, воротит из Твери княгиню Олену.
   Утром литовские ратники получали серебро и корм. Это уже была не рать, готовая к бою, а хозяйственные, довольные собою мужики, коим не пришло и ратиться. Через день литовские полки уходили, сворачивая стан.
   А назавтра уже шли спасенные радостные полоняники, вели коров и лошадей, везли лопоть. Не распуская воев, Михаил доправил на кашинцах все награбленное и только после того двинулся назад сам.
   Шел густой снег. Полоняники, голодные и разутые, нуждались хоть в какой справе, скотина — в корме.
   Двоюродный братец Еремей примчался тотчас, как услышал о переговорах. И тоже все обещал и возвращал и ото всего отступался, равно как и от присужденного ему митрополитом княж-Семенова удела. Укрепленный грамотою Еремей тоже получил назад свою княгиню и целовал крест служить Михаилу честно и грозно.
   Зимой, уже о Крещении, прибыл в Тверь послом от отца князь Михайло Василич, сын кашинского князя, и заключил мир. Василий через сына окончательно отступался великого княжения тверского. Мир удалось после переговоров через послов заключить и с князем Дмитрием Московским. Как будто бы все складывалось к добру.
   Михаил в первые два зимних месяца буквально не вылезал из своей разоренной волости. Смерды и дружина рубили лес, ставили новые клети взамен сгоревших, везли сено и хлеб из неразоренного Заволжья, неимущим, ограбленным войною, раздавали княжеский скот. И только уже к Рождеству Михаил воротил в Тверь, перевез семью в город и начал приводить в порядок княжой двор.
   В это-то время, уже после утверждения договора с дядей Василием, князь Еремей сложил с себя крестное целование Михаилу и убежал на Москву. То ли подговоренный московитами, то ли сам решив, что так-то будет лучше. Михаил того не ведал, но понял одно: все, по-видимому, и тяжба и ратный спор, начиналось сызнова.


ГЛАВА 58


   Алексий сам чувствовал временами, что его, духовного главу Руси, начинает одолевать, засасывать в себя мирское, что он из иерарха церковного становится едва ли не князем со всеми греховными помыслами земного володетеля. Так, он начинал страшиться не успеть при жизни своей совершить все задуманное. Годы шли, и падали силы, и он забывал, что никто из володетелей земных не успевал при жизни своей свершить замысленного, а ежели успевал, то было сие отнюдь не ко благу земли и исчезало, разваливало после его смерти, как распалась тотчас после смерти героя великая держава Александра Македонского «Двурогого», покорившего мир, но не сумевшего даже охранить от гибели собственное дитя, зарезанное вскоре после похорон повелителя ближайшими сподвижниками царя…
   Только этою жаждой скорейшего, при жизни своей исполнения предначертанного и можно объяснить совершенное Алексием преступление, ввергнувшее страну в десятилетнюю братоубийственную резню.
   Год этот, печально знаменитый 1368 год, начался событиями на западных рубежах земли. Немцы напали на Псков, совершив много пакостей и мало не захватив города. Новгород, связанный купеческими обязательствами и многими иными труднотами, не мог или не восхотел помочь вовремя младшему брату, и вмешаться пришлось Москве, доказавшей тем самым, что великое княжение — не звук пустой и московский князь, как это было при Симеоне Гордом, вновь становится хозяином и заступником Русской земли.
   Вслед за тем лихим набегом молодого Владимира Андреича (с тех еще юных пор и получившего свое прозвание «Храбрый») была вновь отбита Ржева. Впрочем, чтобы не осложнять отношений с Ольгердом, захваченных литвинов без выкупа попросту выслали из города.
   И в исходе весны умер кашинский князь Василий Михалыч, последний из сыновей Михаила Святого. В пору жизни своей вершил он много обид родичам и много зла принес родимой земле, но умирал князь Василий хорошо. Почуявши смертный свой час, созвал жену и сына на последний погляд. Лежал на высоко поднятом ложе, трудно дыша, задирая бороду вверх уже не от спеси, а оттого, что не хватало воздуху. Всю жизнь дрался, ненавидел сыновца Всеволода, но вот Всеволод в могиле, и некого ненавидеть теперь. Елена Ивановна склонилась над постелью мужа, поливая слезами одеяло и руки Василия. Сын и духовник сидели немо, ждали конца.
   — На кого теперь… Погинем без тебя! — бормотала по-детски, по-женски потерянно толстая, грозная для дворни и слуг женщина, ныне ошеломленная и раздавленная близкой кончиной супруга.
   — Кашин… Оставит… Ты, Миша, Мишук, где ты? Ты… с князь-Михайлой не спорь, тово! Ён тя передолит… Все одно передолит… Ему теперича княжить! По лествичному праву так… По правде! Пущай… А шубу глазатую, аксамитову, на помин души, и деревни, что отписал, не трогай… Пущай мнихи молят о гресех моих! Прочее все тебе, сын! Матерь, гляди, не обидь! Ну, все, подьте оба теперь… Тамо ужо, тамо свидемси, в мире том!