Старый тысяцкий долго молча поглядел на сына и, ничего не ответив, вздохнул.
   В этот день Василий Василич сам поднялся к трапезе.
   В просторной повалуше сидели за столом своею семьей с немногими слугами. «Сам», Марья Михайловна, Иван с Оксиньей и сыном Федором и младший брат Ивана, Полиевкт. (Микула, женатый на суздальской княжне, жил особо, своим теремом.) За стол были приглашены духовник боярина, старший ключник с посельским, сокольничий и Иванов стремянный, ради того, что разделял только что господские труды, — всего дюжина председящих, и обширная палата, способная принять до сотни гостей, от того казалась пустынною. В открытые окошка вливалась весенняя свежесть, и со свежестью — сплошной, рокочущий шелест и гул: по Москве-реке шел лед и взбухающая вода уже заливала Заречье.
   Ели неспешно, хлебали уху из дорогой рыбы, черпали узорными ложками гречневую рассыпчатую кашу, протягивали руку за пирогом или моченым яблоком, отпивали квасу, удоволенно вели попутный хозяйственный разговор, нет-нет да и оборачивая ухо в сторону отверстых окошек и взглядывая затем уважительно на Ивана, успевшего опередить ледоход.
   Когда уже вставали из-за столов, Оксинья заботно потянулась к супругу:
   — Соснешь теперь?
   Иван прижмурил очи, повел плечьми, усмехнул.
   — Не! На Неглинную съезжу! Мосты б не снесло невзначай!
   Взявши в сопутники другого стремянного и немного гордясь собою, Иван уже через полчаса, на свежем коне, выезжал со двора.
   «Не, Митрий Иваныч! — мысленно выговорил он, направляясь к Фроловским воротам Кремника (про себя никогда не называл юного Дмитрия князем). — Без Вельяминовых не сдюжить тебе, и никоторого из бояр ты на мое место не поставишь!»
   Думы его от мельниц и запруд на Неглинной перенеслись дальше. В распуту Ольгердова нахожденья, да и тверских ратей, можно было не ждать, а затем? Как повернет в Мамаевой Орде после смены нового хана? Как Иван Мороз справится в Переяславле, где надобно срочно разметать ветхую горотьбу, срубить наново и поставить, засыпав землею, новые прясла стен и костры, углубить рвы, пополнить оружейный двор, послать дозоры до Семина озера и на Усть-Нерли, ко Кснятину… Ну, Иван Мороз справится! Представил себе строгого немногословного боярина, десятью годами старше его, Ивана, который и с родителем, Семеном Михалычем, в разных землях бывал, и на ратях стоял, и городовое дело ведал, как никто… Этот выдюжит! Поболе б таких слуг московскому князю! Представил себе Переяславль, верхи тамошних монастырей, княжой двор, митрополичьи палаты, посад, рыбацкую слободу, Клещино, с его широким озором на дальние леса за Весками, и синюю атласную гладь озера, и рыбачьи челны на ней… И как сейчас где-то у Берендеева валят лес, и как по Трубежу, по полной весенней воде, учнут плавить его до Переяславля, и как закипит тотчас после пахоты и сенокоса веселое мелканье посконных мужицких рубах на валах, как потянут сотни коней окоренные стволы и волокуши с землею и глиной…
   С легкою завистью даже к Ивану Морозу вообразил все это, не ведая сам, что мыслит сейчас стойно самому князю московскому, вернее, как надлежит мыслить истинному хозяину Москвы, и что именно этого хозяйского, властного дозора за всем, что творится на Москве и в пределах княжества, и не может простить ему великий князь Дмитрий.
   Самодержавие было бы лучшей формой правления, сказал один умный историк XIX столетия, ежели бы не случайность рождения. Если бы, добавим мы, самодержцы различных мастей не рассматривали зачастую превосходящие таланты подданных как угрозу собственным благополучию и власти.


ГЛАВА 10


   Микулинский, а ныне тверской князь Михайло Александрович понимал сам, как понимали и все прочие тверичи, что так это не окончит, что Ольгердова нахожденья Москва ему ни за что не простит и предстоят новые тяжкие бои с великим князем Дмитрием. Потому он и укреплял города, готовил и закупал оружие, потому смерды дружно давали серебро, собираемое на полгода вперед. Серебро требовалось прежде всего для ордынских подкупов.
   Чтобы оторваться от великого князя Дмитрия, Михаилу надобно было прежде всего стать великим князем тверским, вполне независимым володетелем, ответственным данями и выходом лишь перед Ордою, право на что мог дать один лишь Мамай, у которого за русское серебро покупались и воля, и власть.
   Безошибочно угадывая грядущее наступление Москвы, упорный тверской князь решил по примеру своего великого деда прежде всего укрепить столицу княжества. Все лето, пока москвичи укрепляли волок и ставили по насыпу новые городни Переяславля, в лесах на верховьях Волги не умолкала яростная песня топоров. Готовые ошкуренные стволы высокими кострами высили у всех вымолов, ожидая часа своего, дабы плывом плыть в Тверь. Мастера загодя начерно вырубали пазы и метили бревна, дабы собирать прясла стен на месте уже из готового.
   Русские плотники еще и в XV — XVI веках изумляли своим искусством, чистотой и быстротою работы. Когда осаждали Казань, целый город, Свияжск, с укреплениями и башнями, вырос, как в сказке, супротив Казани за считанные недели. Это было возможно в стране, где каждый житель был плотником, каждый, от смерда до великого боярина и до самого князя, мог взять в руки топор и срубить клеть. Петровский вельможа Меншиков, сосланный в Березов, уже в преклонных годах сам себе поставил избу. А мужики разучились рубить в обло и в лапу, в крюк и в потай (и еще до пятидесяти видов рубки знали уже в XV веке!), мужики, повторяю, разучились рубить и начали класть дома из бруса только уже в наши, самые последние дни. (Последние. Ибо страна плотников превратилась ныне в нацию неряшливых лесорубов, умеющих только валить да губить леса — украсу и единственное спасение нашей земли.) И все-таки умение предков возводить в считанные дни целые города изумляет. Тверь осенью 1369 года была окружена новою крепостною стеною из основательной рубки клетей, поставленных по насыпу надо рвом вплоть друг к другу и обмазанных снаружи глиною от огня, а изнутри забитых утолоченною землею, стеной со многими башнями, окружившей весь город и, как показало будущее, неприступной — пусть из готовых срубов, пусть силами всей Тверской волости, — но поставленной всего за две недели!
   Князь Михайло поднял на ноги всех бояр, заставил раскошелиться купеческую старшину и сам все лето почти не слезал с седла. Тверь, свою Тверь, намерен он был не отдавать никому.
   Князя видали в верховьях, где он, неведомо как, в сопровождении всего двух-трех послужильцев вдруг выбирался из леса, разбойными светлыми глазами оглядывал свежий лесоповал, проезжал верхом сквозь разворошенный людской муравейник, улыбаясь потным мужикам. Конь, мотая головою, отбивался от мириадов слепней, облепивших его атласную шкуру и сплошным потоком — морду коня, бил хвостом, ярился, а Михайло, тоже вдосталь искусанный, только небрежно обмахивал себя сорванной березовой ветвью.
   Присев на корточки, он глядел, как сработаны покаты, измерял расстояние до воды, подсказывал и хвалил, совал нос и в котлы с варевом, тут же учинял разгоняй поваренным мужикам, ободрял, шутил, необидно подзуживал, так что мастера с удвоенным пылом наваливались после того на работу. Вновь исчезал, вусмерть загоняя свою дружину, чтобы вынырнуть нежданно уже за шестьдесят верст под Городком, где распоряжал кузнецами, измерял кованые крючья, коими волокли лес, опробовал новые, с многослойными лезвиями секиры и тоже ободрял, торопил и строжил мастеров.
   Его по-прежнему любили все. И бояре, ни разу не изменившие ему в эти годы сумасшедшей, отчаянной и последней борьбы с Москвой, и купеческая старшина, и ремесленники великого города Твери, и смерды, вынесшие на своих плечах череду кровавых битв и разорений. Любили еще сильней, еще неистовее, потому что так сложилось, что только в этом ясноглазом, словно выкованном из стали князе сосредоточились все надежды, вся слава великого города, который не мог расстаться с прошлым своим и чаял возможным вернуть потерянное первенство в русской земле, когда вновь восстанет тверская громозвучная слава и гордые торговые караваны поплывут без опаса во все края, за степи и по морю Хвалынскому, и дальше того, в земли незнаемые; когда, обретшая своего главу, подымется Тверь, как выставала не раз и не два, после Шевкалова разоренья и поборов Калиты, после пакостей кашинского князя, пожаров и бедственных моровых поветрий… Все равно! Восставала, росла и ширилась, и не хотела тверская земля уступать никому своего золотого величия!
   Михаил временами всею кожею, нервами, как натянутую струну, ощущал эту веру в себя и жажду во что бы то ни стало выстать. И это укрепляло, держало, помогало устоять и ему самому в любой трудноте, уцелеть, выдержать. Он уже услал послов и киличеев в Орду хлопотать о великом княжении тверском, и ему было обещано, что с переменою хана Мамай непременно уважит его просьбу. Беспокоило, что Ольгерд снова увяз в борьбе с немецким Орденом. Зримо, паутинною дрожью, проходили через него судьбы земель и народов. От Хорезма, потерянного Ордой (даже еще от Чина, потерянного монголами!), прокатывались волны многоразличных бурь и крушений. Ссоры ак-ордынских ханов с Мамаем и владыками Сарая сумятицею цен отражались в тверском торгу. Ослабление Мамая — а с ним и Дмитрия, — казалось бы, на руку Твери? Хотя ежели Мамай повернет на Москву?! Издыхающая Византия и грозное наступление Литвы на Северские княжества; Новгород и Псков, вновь склонившие к Москве; прекращенный на время, но отнюдь не угасший спор о митрополии… Гибель или победа православия в Литве? Вот вопрос! С победою и утверждением там воли Алексия Твери приходит конец! Но Ольгерд ненавидит Алексия! С победою православия в Литве, со своим, враждебным Москве, митрополитом, все, все еще можно переменить! А Смоленск? А Борис Городецкий, зять Ольгердов, далеко не смирившийся, как передают слухачи? И дети Дмитрия Костянтиныча, тот же Василий Кирдяпа… И натиск немцев, и борьба Венеции с Генуей за наследство греческой империи… И ежели бы выстроилось в этом мятущемся море единое, скованное согласною мыслью действование от Сарая до Вильны, дабы сокрушить Москву! А потом, а после? Рано или поздно ему, Михаилу, придет столкнуться с Ольгердом… Понимает ли это Ольгерд? И чему верить, чего ждать, ежели в Литве одолеют католики?
   Паутинной дрожью текло, замыкаясь в воспаленном бессонницею мозгу тверского князя, напряжение сцепленных судьбами языков и земель, государств и правителей, князей, ханов, королей, императора, василевса, греческого патриарха и папы римского… И в сердцевине всего — эти вот веселые, яростные, как и он, мужики, что рубят лес и, засуча рукава, вагами скатывают к воде тяжелые смолистые бревна. И — гигантский, неправдоподобный, пустивший всюду щупальца свои нарыв на теле русской земли, который надо выдавить, вырезать, выжечь, — Москва.
   Он прискакал в Тверь, где не был уже пятую неделю, запаленный, поднялся по ступеням, крепко и торопливо, невзирая на оступившую их прислугу, расцеловал Евдокию. (Как странно, что у них с Дмитрием и жен зовут одинаково, а его Евдокия — родная тетка Дуни, жены князя московского!) Евдокия подняла вопрошающий взор. Он наказал созвать к обеду бояр, тысяцкого, посадскую старшину. Рассеянно потрепал по головкам Сашу с Борей (старший сын, двенадцатилетний Иван, надежда отцова, был сейчас с боярами в Микулине), строго глянул на слуг. На загорелом лице со спутанной бородой глаза в покрасневших веках светлели особенно ярко.
   — Рожь сожнут, и почнем ставить город! — сказал твердо, как о решенном. Свалился на лавку.
   Евдокия вышла наказать, дабы готовили баню князю с дороги и трапезу для гостей, и, воротясь в горницу несколько минут спустя, хотела повестить, что явился боярин Захарий Гнездо, но застала князя своего свесившим руку и уронившим голову на стол. Сердце у нее захолонуло и ухнуло вниз. Она всплеснула руками, отчаянно бросившись к супругу. Но Михаил был цел и невредим, он попросту крепко спал, заснув, едва только ноги донесли его до лавки, а всклокоченная светлая голова коснулась столешницы. И Евдокия, едва сдержав слезы, остановилась над спящим супругом, не ведая, как ей быть: будить ли его теперь али попросту, созвав холопов, донести князя до постели?


ГЛАВА 11


   Онисим, созванный, как и другие, по осени на городовое дело во Тверь (велено было явиться с конем и телегою), не ведая, как и чем будут кормить на князевой работе, подумав, прибрал с собою провяленной медвежатины и сухарей. Сухари оказались ни к чему, так и пролежали до самого конца работы, а медвежатину в охотку всю подмяли сябры — пригнанные, как и он, на городовое дело мужики, что спали в одной обширной клети вповал на жердевых нарах, покрытых соломою и устланных старыми попонами.
   Кашеварили чаще всего на дворе под навесом, и вечером после трудов все сидели, тесно обсев котел с горячею кашею, черпая в очередь друг за другом князеву вологу и крупно откусывая от толстых ломтей хлеба. Пили кислый ржаной квас, а наевшись, развесивши около нарочито истопленной каменки онучи, непередаваемым смрадом наполнявшие всю хоромину, — начинали разливанные байки. Тут и бывальщины шли в ход. Рассказывали про нечистого, который путал сети, про лесовиков, про баенную и овинную нечисть, про «хозяина» — домового; сказывали, кто ведал и знал, про князей, про Орду поганую, и о том, как татары в походах жрут сырое мясо, размяв его под седлом, и о том, как полоняников продают восточным и фряжским гостям на базарах в Кафе и Суроже, и про Персию, и про Индийское царство… Всего можно было наслушаться тут! А то принимались петь, и тогда строжели лица и песня, складно подымаясь на голоса, наполняла хоромину, уводила куда-то вдаль — от истомных трудов, от грязи и вшей, от портянок, — в неведомые дали, где кони всегда быстрее ветра, а девицы краше солнца и ясного месяца…
   О князе Михайле гуторили много. Онька тут-то как раз и не выдержал. Дернула нелегкая похвастать, что сам князь ему терем ставил на дворе… Не дали договорить, грохнули хохотом мужики.
   — Ой-ей-ей-ей-ей! Ты, паря, ври, да не завирайсе хошь!
   Его мяли, тискали, пихали в затылок, дергали за вихор.
   — Да знаешь ли ты еще, каков он, тверской князь? Ён, ежели хошь, единым взглядом и вознаградит и погубит кого хошь! Даве мужики сказывали: силов уж нету, — бревна спускали на плаву, — и тут князь Михайло, сам! Отколь и силы взялись! А он поглядел так-то, глаз прищурил — глаз ясный у ево! «Сдюжите, — грит, — мужики, — не будет и Тверь под Москвой!» Негромко эдак вымолвил… Мы, сказывают, пока плоты не сплотили да не спихнули на низ, и не присаживался боле никоторый. А уж потом, где полегли, тута и… значит… Не выстать было и к выти, ложки до рта не донести…
   Онька плотничал не хуже других, и сила была в плечах. Работою брал. На работе, пока клали бревна, пока рубил углы, таскал глину, над ним не насмешничал никто. Но вечером становило невмоготу. Только и ждал уж, когда сведут городни да отпустят домовь. Хошь в лесе спрятаться со стыда!
   Стена уже подымалась до стрельниц — невысокая еще, лишенная возвышенных костров, кровель и прапоров, но уже грозно-неприступная; и тысячи копошащегося народа в ее изножии, сотни лошадей, телеги с глиною, мельканье заступов и блеск топоров — все мельчало, низилось перед твердыней, воздвигнутой ими себе самим на удивление за немногие дни сверхсильного, схожего с ратным, труда.
   Боярин, что отвечал за ихний ряд городень, почитай, целый день не отходил от работающих, но князя Михайлу мужики видали редко, и все как-то издали. Но единожды он и к ним пожаловал. Озирая уже почти готовую стену, рассыпая улыбки, что-то говоря спутникам, он шел, перешагивая через бревна и кучи земли (коня вели в поводу, сзади), в одном холщовом зипуне, без ферязи, единой белизною одежд да шелковым шитьем по нарукавьям отличный от простых мастеров.
   Мужики, шуткуя, подтолкнули Онисима сзади.
   — Вона! Твой князь! Созови, слышь! Али оробел?
   И верно, оробел Онька и совсем уже негромко позвал:
   — Княже!
   Михаил оглянул вполголовы, вприщур, на столпившихся мужиков, улыбаясь, шагнул встречу устремленному на него взгляду, еще ни о чем не догадывая.
   — Не узнал, князь? А ето я, Онька… — сказал Онисим и растерянно замер, увидя, что Михайло не узнает, не вспоминает, и с таким детским отчаяньем, просквозившим в голосе, досказал почти шепотом: — Терем… На Пудице…
   Михаил вдруг, прихмурясь на миг, замер, вспоминая, и улыбнулся широко, молодо, по-мальчишечьи.
   — Онисим! — вымолвил. Шагнул к нему и, раскинувши руки, небрегая заляпанною глиною Онькиной справой, обнял и крепко расцеловал в обе щеки, от чего у Оньки разом полились радостные слезы из глаз.
   Мужики, что, похохатывая наперед, сожидали Онькина срама, тут замерли, округливши глаза. Не верили, никоторый не верил ведь россказням этого лесного увальня! Думали — брешет, и брешет-то безо складу и ладу.
   — Где стоишь? — вопросил, трогаясь в ход, Михаил. — Ну, я пришлю! — вымолвил легко, как о должном: — Как городню кончим, бывай у меня в гостях!
   Вечером Онисиму долго не давали спать, выспрашивали о каждой мелочи: как, да что, да в которое время? Вызнав, что был князь тогда еще юн, четырнадцатигодовалый, качали головами:
   — Ну, товды понятно, ты бы, паря, враз повестил о том! Отроку-то чего не придет в голову!
   — Не, други! — раздумчиво прогудел доселе молчавший пожилой мужик, что сидел на нарах, кочедыгом подплетая прорванный лапоть, и, дождав тишины, продолжил: — Ён князь! И тогды, значит, понимал! Ведал, што быть ему князем великим!
   — Ну, и чего? И што тут — быть… — раздались голоса.
   — А то! — значительно отверг мужик. — Може во едином, ну, одному хошь Онисиму содеял, а мыслию — для всех! Озаботил, значит, себя! Хозяин! Ты-то вот тоже какого там кутёнка не бросишь во хозяйстви своем, потому — свое! Князь по нас, и мы за князем! Так-то, мужики! И зря галились над Онисимом!
   — Дык што, и в гости взаправду созовет?! — не веря еще, протянул кто-то из недавних обидчиков.
   — И созовет! — убежденно отозвался мужик, откладывая готовый лапоть и берясь за второй. — И не пото, што, скажем, Онисим всех нас лучше, а — единого за всех! Кажного ему не пригласить, понимай сам, мы ить и на княжой двор не влезем! А единого из нас, тружающих, — не из бояр-купцей, а из нас, смердов! Хошь тебя ли, меня, хошь Онисима…
   — Дак почто Оньку-то?!
   — Почто?! — строго вопросил спорщика пожилой. — Пото, что сам же ему некогда и помог! Пото!
   И все одно не верили, и самому не верилось, пока, и верно, в исходе второй недели не явился в мужицкую клеть князев посланец. Оньку сряжали всем гуртом. Заставили вымыть погоднее рожу и руки, дали чистые лапти, и чью-то запасную рубаху вздели на плеча. Посланец торопил и почти бегом поволок Онисима за собою ко княжому двору. Тут Онька еще не бывал ни разу и, восходя на высокое резное крыльцо, совсем уже перепал. Оставили б одного — дернул в бег. Но посол вел его за руку, и убежать было немочно.
   Его провели сенями, второй лестницею, где разряженные холопы любопытно озирали работного мужика в холщовой сряде, наконец ввели в обширную палату, где стоял шум и гам, и в глазах у Оньки зарябило от пестроты одежд и роскоши стола.
   Михайло легко встал со своего места и пошел встречу Оньке. В тумане словно Онисим шел вместе с князем, кланял княгине и какому-то боярину, коему князь напоминал о той давней затее с теремом. Оньку, сбрусвяневшего до корней волос, усадили в конце стола середи молодших, но прямь князя, подали серебряную тарель, узорную ложку. Он ел, плохо понимая, что ест, скупо отвечал на вопросы боярской чади, с горем понимая, что ему вроде совсем и не место на этом пиру, выпил предложенную чару густого красного пахучего напитка, от коего ему враз закружило голову. И уже совсем изнемог, когда, наконец, гости начали восставать из-за столов и Оньку, решившего было, что на этом все и окончит, вновь подвели ко князю.
   Подталкиваемый Михайлою, он очутился за порогом небольшого, но очень богато уставленного покоя. Узрел детей-княжичей, со смятением принял из рук самой княгини Михайловой подарки: красную шелковую рубаху и кованный в пять слоев харалуга неизносимый топор, бухарский плат жене, тканый пояс, серебряные серьги для старшей дочери, а потом поряду подарки для всех домашних, начиная с брата Коляни, коему достался пояс, отделанный серебром. Прохору досталась опять же рубаха из узорной тафты, Феде — сапожки, малым — расписные кони и кулек с заедками — узорными пряниками, изюмом, грецкими орехами и прочими городскими лакомствами.
   — Садись, Онисим! — сказал просто Михаил, сам усаживаясь и усаживая гостя на лавку. — Не боись, я наказал, отвезут тебя на коне. Вот! Ожидаю рати с великим князем московским!
   — Выстанем… — начал было Онька.
   — Ты выстанешь! — перебил его князь. — А другие?
   — Видал ить, княже, каково рьяно работали! — раздумчиво возразил Онисим, не желая высказать князю неправды. — Ратитьце никому не в охоту, хошь и до меня коснись! Ну, а придет беда — дак за свово князя как не выстать? И серебро давали наперед…
   — И ты давал? — перебил, улыбаясь, Михайло.
   — А как же! — рассмеялся Онька. — Гривну целую вырыл из земли!
   Михайло шевельнулся было, но Онисим, понявши движение князя, острожев, покачал головой:
   — Того не надобно, княже, не обидь! Не то и даров не приму!
   И Михайло, поникнув головою, повинился, как равный равному:
   — Извиняй, Онисим! Устал я, вишь… Нелепое слово едва не молвил…
   Они еще посидели вдвоем (княгиня вышла, чего Онька не вдруг и постиг). Острожев лицом, князь выговорил:
   — Московиты меня николи не простят! А и я Дмитрию Тверь не подам на блюде! Быть войне!
   А мужик ничего не ответил. Воздохнул, ответно острожел ликом, глянул слепо куда-то вдаль, за стены гордого терема. Подумалось: «С Прохором да с Коляней втроем выступим… А то и с Федюхой… Жаль парня, тово!» И еще помыслил; «Спасли бы наши коров только! Успели бы отогнать на Манькино займище, ежели какая беда!»
   Князь налил чары. Выпили. И Онька, понявши до слова, что надлежит уходить, встал, поклонил князю. Неловко было так уходить. Глянул, улыбнулся Михайле:
   — А город стоит! — сказал.
   — Стоит! — отмолвил, осветлевши лицом, князь.
   Заполночь всё не спали мужики. Прошали, как там и что, мяли, разглядывали княжеские подарки. Давешний строгий мужик оглядел топор, потрогал, даже понюхал зачем-то лезвие. Протягивая топор Оньке, выговорил:
   — Етот тебе самый дорогой дар! Износу ему нет!
   И топор пошел по рукам, и уже заспорили, как да из чего надобно ковать такие. А Онька вдруг устал и, едва собрав подарки, отвалил на солому, заснул, уже не чуя, что там толкуют про него мужики.
   Он еще побывал назавтра у тележного мастера, поправил свою вдосталь-таки разбитую телегу, выпарился в городской бане, закупил в торгу два круга подков, наральник, гвозди, насадку для новой рогатины, цапахи и гребни для жонок, капканы, кованый медный котел, веревку, несколько больших и малых лихо расписанных глиняных обливных корчаг, бочонок соли, связку сушеной рыбы и, уже когда вконец опустела мошна, тронул в обратный путь.
   Мужики, кто еще не отбыл, провожали его уважительно, тискали ладонь. Над его дружбою с князем уже не смеялся никто.


ГЛАВА 12


   Глубокою осенью, уже по первому снегу, конные рати москвичей и волочан двинулись громить Смоленскую волость, отплачивая князю Святославу за давешний поход смолян вкупе с Ольгердом на Москву. Начиналось мщение.
   Ольгерд, повязанный немцами, не мог помочь смоленскому союзнику. Быть может, и не хотел?
   Московские полки возвращались на Святках — с победою, радостные, волоча полон и скот. Ряженые, песни, проходящие с музыкою ратники, крупный, пуховой, звездчатый рождественский снег — все смешалось в суматошную праздничную кутерьму.
   Владимир Андреич прискакал ликующий, едва не бросился в объятия Дмитрию. Великий князь встретил двоюродного брата со строгою властностью старшего, и Владимир померк — понял ли нужное отстояние, обиделся ли поступком брата… Дуня спасла: на сенях, поднеся чару, звонко расцеловала «победителя». (Походом руководил, и все это знали, опытный воин — Березуйский князь, а юный Владимир еще только учился ратному делу.) Впрочем, Владимир по природной доброте своей негодовал недолго, принял и важный вид брата, принял и новый, непростой, церемониал встречи, только косился на Митяя, громозвучно возглашавшего здравицы победителям, гадая: он или Алексий настоял на византийских, зряшных, по его мнению, славословиях? Но — обошлось. На этот раз обошлось.
   Поход на смолян остался без последствий. Война не возгорелась, ибо все — ждали. Ольгерд ждал мира с немцами, Михаил — вестей из Орды.
   А в Смоленске со смертью князя Льва не утихали неурядицы, да и слишком ясно становило, что одному Смоленскому княжеству уже не под силу противустать Москве.
   И потому весело летели ковровые сани, сражались кулачные бойцы на Москве-реке и лихо окунались в ледяной йордан в канун Крещения прославленные московские ухари.
   Разливанное святочное веселье катило по всем градам и весям Руси Владимирской, не миновав и Твери. Почему с князем Михайлою едва не сотворилась смешная ошибка.
   На княжой двор кудесы являлись десятками с утра и до вечера — и свои, и посадские. Бояре и купцы приходили в личинах и харях; в хоромах плясали, обрядясь медведями и чертями; один оделся водяником: обмотался пахнущей рыбою рыболовной сетью, подвязал бороду из бурых, достанных из-подо льда водорослей; другие рядились оленями, козами, свейскими немцами и лопью. Хвостатые и рогатые — каких только не было на дворе! И поэтому, когда на княжой двор вкатили с гиканьем сани с людьми в татарском платье, подумалось всем, да и самому князю, что то новая ватага, решившая подурить. Ан нет! Оказалось, татары-то были самые подлинные. Глядельщики прихлынули кучей катать гостей по снегу, но скоро разобрались, услышав подлинную, сердитую татарскую речь.