Мамай еще не видит, не понял, что Орда стала продаваться и что решает теперь уже не воля ее властителей, не дальние замыслы мудрых, а днешнее, легко растрачиваемое серебро. (Гарем и эмиры способны поглотить столько, что им не хватило бы и копей царя Соломона!) Мамай качает головой, улыбается, слушает, маленькими злыми глазками внимательно изучает тверского князя. С Дмитрием у этого коназа вражда не на жизнь, а на смерть! Мамай прячет руки в долгие рукава, горбится. Его взгляд становится подобен взгляду подстерегающей огромной кошки.
   — Чем тебе, хан, опасен князь Дмитрий? Разве ты не понимаешь этого сам? — спрашивает тверской князь.
   «Понимаю ли я? — думает Мамай, глубже запуская в рукава зябнущие руки. За войлочными стенами метет мелкий колючий снег. — Понимаю ли я? Да, понимаю, конечно, что мне, моим эмирам, не надобна ныне единая сильная Русь, которая вовсе откажется когда-нибудь давать выход! Что ж! Быть может, и в самом деле этому бешеному урусуту, а не Дмитрию вручить ярлык на Владимир? По ихним урусутским законам прав на великий стол у этого коназа не меньше, чем у московского! И ты станешь мне много платить? — спрашивает мысленно Мамай. — И ты станешь давать мне выход, как при Джанибеке?»
   Мамай уже забыл, кто брал для него Булгар. Мамай не может понять, что сейчас, соглашаясь дать ярлык Михаилу, он не ведает, что творит, лишаясь такого союзника, как московский князь Дмитрий, а завтра, изменив Михаилу, не поймет, что лишился на будущее еще и тверской помочи. Не поймет ничего до самого конца, до гибели под генуэзскими коварными ножами, ножами союзников, презиравших в нем невежественного дикаря и освободившихся от него в час беды, как освобождаются от старого платья.
   — Я дам тебе ярлык! — говорит Мамай, по-прежнему думая, что он удачно использует спор двух урусутских князей в свою пользу. — Ты поедешь во Владимир и сядешь там на престол! Московский коназ должен будет тебе уступить! — Он протягивает властную длань, принимает из рук Михаила серебряную чару, полную жемчуга, кивает, приказывает составить фирман. Он, нарушивший сейчас свой же прежний ряд с Дмитрием, не понимает, что таким образом окончательно обесценивает силу теперешних ордынских грамот и Дмитрий волен отныне не считаться с ним.
   И Михайло скачет вновь. С тою же мизерною, измученной тысячеверстными дорогами дружиной, но с бесценной грамотой и с татарским послом. Скачет во Владимир, не догадывая еще, что так никогда и не доберется туда.
   Москва, засыпанная молодым слякотным снегом, встречает победителей. Вызванивают колокола. Ржут кони. Мокрый снег облепляет вотолы, брони, седла, лица ратных и морды коней. Снег валит с тою же неудержимостью, как и давешний осенний дождь. Погода словно взбесилась, и все равно весело — победа!
   Москвичи высыпали на дороги, чествуют рать, отомстившую тверичам. Дмитрий въезжает во двор, слезает с седла, торжественно подымается по ступеням. Он посвежел, острожел, гордится походной усталостью, хотя и жалеет, что не довелось побывать в боях. Дуня, сияющая, выходит на сени с обрядовой чарою. Бьют колокола.
   Начинаются пиры, празднества, потехи. И тут — как не отмахнуться от скорого гонца, что на запаленном коне врывается во двор княжого терема? Но бояре поправляют, подсказывают. Федор Свибло бежит к Митяю, Митяй входит, минуя прислужников, рокочет о надобных господарских делах. Он высок, дороден, «напруг» и «рожаист», как будет описывать его Киприан. И, не обинуясь, велит князю собирать думу. Скоро с тем же самым прибегает посол от митрополита. Гонец — из Орды, от Кошки — поясняет: князь Михайло уже там и выпрашивает себе ни более ни менее, как ярлык на владимирский стол.
   На сей раз среди бояр споров нет и царит полное единодушие. Андрей Одинец с Константином Добрынским скачут с дружиною к Юрьеву-Польскому. Зерновы шлют своих ратников на Кострому. Гонцы скачут в Нижний упредить княжеского тестя, Дмитрия Костянтиныча. Иван Вельяминов отправляется сам с ратными на Оку, а Иван Родионыч Квашня с Григорием Пушкой и Иваном Хромым
   — прямиком во Владимир. И все бояре скачут с одним: перенимать тверского князя. Михайлу стерегут на всех путях, и, чудом дважды уйдя от плена, тверской князь, так и не досягнувший владимирского стола, вновь уходит в Литву. Он, проделавший за немногие дни сотни и сотни поприщ, загнавший неведомо скольких коней, отнюдь не сокрушен и не сломлен новой бедой. Для него это токмо начало. Ольгерд должен ему помочь!
   То и дело идет снег, но мрачны тяжелые небеса, по которым ходят столбами багровые страшные сполохи, и небо червлено, как кровь, и кровью истекает густой, багряный сумрак, одевающий землю, и земля и снег видятся одетые кровью, и красные отсветы трепещут в глазах коней, и лицо тверского князя, что торопит сопутников своих, когда он оборачивает к ним, словно бы залито кровью. Кровь на платье, на мордах и на попонах коней.
   Багряные высокие столбы ходят по небу, предвещая скорбь и беду, нахождение ратей и кровопролитие, «еже и сбыстся», — как записывал летописец, испуганный сам, как и все, мрачным небесным видением, повторявшимся не раз и не два, а многажды в эту необычайную зиму.


ГЛАВА 21


   Для Ольгерда патриаршье послание, в коем упоминался «нечестивый Ольгерд», послужило последнею каплей, или тем, чем служит красная тряпка для быка. В ярости он бегал по кирпичной палате своего виленского замка, не обманываясь нимало в том, отколе исходят все эти укоризны и хулы, грозил раздавить Алексия, лишь тот попадется ему в руки. Садясь писать в патриархию, он в бешенстве сломал перо, взял второе и снова сломал, и уже потом, вызвав секретаря, диктовал тому, временами свирепея до того, что начинало клокотать в горле.
   Ольгерд требовал от патриарха поставить на Литву своего, особого, независимого от Москвы митрополита, требовал подчинить ему не только все захваченные Литвою епархии, но также и спорные между ним и Москвою земли, но также и Тверь, и даже Нижний Новгород, — оставляя Алексию лишь пятачок волостей, несколько епископий, непосредственно подчиненных Москве.
   Мы приводим ниже Ольгердову грамоту, сохранившуюся в анналах константинопольской патриархии, полностью, без-всяких комментариев, достаточно разработанных историками, так ярко, на наш взгляд, показывает она как норов самого Ольгерда, так и характер его политического мышления.
   «Питтакий князя Литвы, Ольгерда, к всесвятейшему владыке нашему, вселенскому патриарху.
   От царя литовского Ольгерда к патриарху поклон!
   Прислал ты ко мне грамоту с человеком моим Феодором, что митрополит жалуется тебе на меня, говорит так: «Царь Ольгерд напал на нас». Не я начал нападать, они сперва начали нападать, и крестного целования, что имели ко мне, не сложили и клятвенных грамот не отослали! Нападали на меня девять раз, и шурина моего князя Михаила Тверского клятвенно зазвали к себе, и митрополит снял с него страх, чтобы ему прийти и уйти по своей воле, но его схватили. И зятя моего нижегородского князя Бориса схватили и княжество у него отняли! Напали на зятя моего новосильского князя Ивана и на его княжество, схватили его мать и отняли мою дочь, не сложив клятвы, которую имели к ним. Против своего крестного целования взяли у меня города: Ржеву, Жижец, Гудин, Осечен, Горышено, Рясну, Луки Великия, Кличень, Вселук, Волго, Козлово, Липицу, Тесов, Хлепен, Фомин Городок, Березуйск, Калугу, Мценск. А то все города, и все их взяли, и крестного целованья не сложили, ни клятвенных грамот не отослали. И мы, не стерпя всего того, напали на них самих, а если не исправятся ко мне, то и теперь не буду терпеть их!
   По твоему благословению митрополит и доныне благословляет их на пролитие крови. И при отцах наших не бывало таких митрополитов, каков сей митрополит! Благословляет москвитян на пролитие крови и ни к нам не приходит, ни в Киев не наезжает. И кто поцелует крест ко мне и убежит к ним, митрополит снимает с него крестное целование. Бывает ли такое дело на свете, чтобы снимать крестное целование?! Иван Козельский, слуга мой, целовал крест ко мне со своей матерью, братьями, женою и детьми, что он будет у меня, и он, покинув мать, братьев, жену и детей, бежал, и митрополит Алексий снял с него крестное целование! Иван Вяземский целовал крест и бежал, порук выдал, и митрополит снял с него крестное целование! Нагубник мой, Василий, целовал крест при епископе, и епископ был за него поручителем, и он выдал епископа в поруке и бежал, и митрополит снял с него крестное целование!! И многие другие бежали, и он всех разрешает от клятвы, то есть от крестного целования!
   Митрополиту следовало благословить москвитян, чтобы помогали нам, потому что мы за них воюем с немцами. Мы зовем митрополита к себе, но он не идет к нам.
   Дай нам другого митрополита на Киев, Смоленск, Тверь, Малую Русь, Новосиль, Нижний Новгород!»


ГЛАВА 22


   Прещения Филофея Коккина не помогли. Святослав Смоленский вновь выступал вкупе с Ольгердом. Вновь стянутые отай конные силы великой Литвы
   — братьев, сыновей и племянников Ольгерда с их дружинами, вкупе с тверским великим князем Михайлой — обрушились на московские волости.
   Ольгердовы рати, делая, несмотря на глубокие снега, по шестьдесят-восемьдесят верст в сутки, явились нежданно в виду Волока-Ламского в Филиппово говенье, двадцать шестого ноября, на Юрьев день. Москвичи опять не поспели собрать воедино свои силы. Так началась вторая литовщина.
   Впрочем, прежней, до беды, растерянности на Москве уже не было. Ругаясь, матеря друг друга, успели, однако, и город приготовить к обороне, и вестоношей разослать во все концы скликать ратную силу. Но все опрокидывала необычайная Ольгердова быстрота.
   Подойдя к Волоку двадцать шестого, он тут же начал штурм города, едва не захватив с наворопа отверстых ворот. Добро, что князь Василий Иваныч Березуйский заранее приготовился к обороне и успел, собрав ратных, отбить первый суступ.
   Волок был сильно укреплен, и когда назавтра Ольгерд повторил приступ, волочане вновь отбились с изрядным уроном для литовских ратей.
   К вечеру истоптанная, залитая кровью, усеянная трупами земля под валами города была освобождена. Живые отошли, унося раненых. Догорали зажженные хоромы посада и лужи пролитой смолы, по которым пробегали, сникая, с шипом вспыхивающие голубоватые языки огня. Черный густой дым полз в небеса. В городе мерно бил осадный колокол. Редкие стрелы перелетали с той и другой стороны.
   Березуйский князь стоял на мосту в своем граненом шеломе, вглядываясь в рассыпанные по снегу, точно мураши, отступающие ряды литвинов и русичей, тяжело опустив четырежды за день окровавленную саблю прадеда своего. Он ждал, зная Ольгерда, последнего нежданного приступа, повестив дружине не уходить с валов и не снимать броней.
   И, верно, в сгущающихся сумерках (снова пошел тяжелый мокрый снег) литвины молча развернулись и пошли внапуск. Протрубили рога. Из отверстых ворот высыпалась русская конница. Бой, переходящий в свалку, кипел у самого рва. Сверху, с заборол, в подступающих литвинов били стрелами.
   Атака захлебнулась. «Нонече всё!» — подумал князь, и в этот-то миг спрятавшийся во рву литвин ударил его сквозь мостовины сулицею. Жало копья, пройдя снизу под панцирь, вошло в живот, горячею болью пронзивши тело. Князя Василия подхватили, кто-то прыгнул в ров, кто-то бил остервенело рогатиною сквозь щели настила.
   — Сторожу… в ночь… — шептал князь, уносимый на руках в город. Лекарь, осмотревши рану, беспомощно развел руками. Князь, вздрагивая и теряя от боли сознание, отдавал последние приказания воеводам.
   — Два дни… два дни… Не боле! — шептал. — Два дни продержись!
   Монахи, оттеснив воевод, начали переодевать князя Василия в схиму, готовя к обряду пострижения, дабы князь вошел в тот мир не воином, а чернецом. Он уже не приходил в сознание. Воеводы и ратники стояли, снявши шеломы, кто и плакал, скупо, стыдясь, по-мужски. Князя любили. Мертвому давали молчаливую присягу не сдавать города.
   Назавтра, после нового отбитого приступа, Ольгерд отступил. Со всех сторон подымались дымы — жгли деревни. На третий день литовские полки, оставив заслон, двинулись дальше.
   Ольгерд, подъехавши на полтора перестрела к городу, сумрачно, из-под рукавицы, озирал костры, стрельницы, ощетиненные копьями, и обвод стен. Это была первая и досадная неудача нынешнего похода! Русичи — в этом нельзя не отдать им должного — умеют оборонять города!
   Ольгерд спешил, спешил, ибо опытным чутьем бывалого воина понимал, что нынешние его успехи очень легко могут оборотиться поражением, стоит лишь задержаться, застрять, не успеть. Ныряя в косой занавесистый снег, проходили на рысях всадники. Он боялся нынче распускать полки в зажитье, боялся всякого останова и гнал рати, почти не давая ополониться и передохнуть, гадая, успел ли Дмитрий за те два дня, что он напрасно простоял под Волоком, стянуть полки.
   В Николин день, шестого декабря, показалась Москва. Упрямо-неприступная, со своею где дубовою, как на урыве над Неглинной, а где и сплошь каменною стеною, с каменными башнями-кострами, увенчанными островатыми, в шапках снега, кровлями с прапорами и мохнатою резною опушкою крыш. Дразнящая, белокаменная, богатая…
   Князь Дмитрий, как и прошлый раз, был в Кремнике. Воеводы по городам собирали рати. По слухам, под Коломною и в Переяславле стояли владимирские полки…
   Ольгерд, с коня, обозревал Москву. Небо было сиренево-серым. В Занеглименье уже занимались пожары. Воины грабили посад.
   Подъехали Кейстут с Витовтом. Брат тяжело молчал, глядя на Кремник. Вдали, по заснеженной кромке поля, обходили город смоленские полки князя Святослава, готовясь к приступу.
   — Дмитрий в крепости! — высказал Кейстут и умолк. Ольгерд медленно, отрицая, покачал головою:
   — На этот раз они подготовлены лучше!
   Крепость высила на горе, бело-серый на белом снегу тесаный камень ее стен не обещал легкой удачи. Литовские удальцы, подскакивая, пускали в город стрелы. Там — молчали, не отвечая. Готовились к приступу.
   После неудачи под Волоком Ольгерду совсем не хотелось слать своих воинов на каменные стены Москвы. Он тронул коня шагом, чувствуя, как мягко и сильно ходят под седлом мускулы жеребца, поехал встречь смоленскому вестоноше, думая о том, что вновь исполняет просьбу тверского шурина, а Москва все не сокрушена, и не добьется ли он в конце концов лишь того, что вместо сосунка Дмитрия его врагом станет деятельный тверской шурин, который вряд ли допустит столь просто литовские рати под стены своей Твери!
   Из утра сделали приступ с напольной стороны, заваля ров кучами хвороста и снегом. Приступ был отбит.
   Дмитрий сам стоял на стене, сам долгою пешней под хищный посвист литовских стрел сталкивал приступную лестницу с шевелящеюся на ней сороконожкою человечьих тел. Лестница глухо ухнула в снег. Люди ползли из-под нее, ошеломленные падением.
   Князя Дмитрия вдруг что-то сильно и резко ударило в плечо (к счастью, не пробив пластину панциря), так, что отдалось в руку, и он едва не выронил ослопа. Он недоуменно глянул и успел отстраниться. Вторая метко пущенная стрела задела шелом. Оружничий, без всякого уважения к княжескому достоинству, втащил Дмитрия под защиту заборол, и — вовремя! Третья стрела затрепетала, глубоко вонзившись в дубовый опорный столб, как раз в том месте, где только что стоял московский князь.
   Приступ был недружен и недостаточно яростен, его скоро отбили. Два-три неубранных трупа, полузатоптанных среди раздавленного ратными хвороста, остались во рву.
   Дмитрий, сопя, полез на высокую стрельницу, отмотнув головою на все уговоры оружничего со стремянным. Брат Владимир был услан с Акинфичами в Коломну, и от него не дошло еще ни вести, ни навести. В сереющих лиловых сумерках изгибающего зимнего дня вспыхивали огни. Горели хоромы горожан в Занеглименье, кельи Богоявленского монастыря на сей стороне… Мурашами двигались ратные, оцепляя город, и князь сжал в кулаки руки, одетые в зеленые, расшитые шелком перстатые рукавицы, гневно пристукнул кулаком по перильцам смотрильной башенки. Почти недостижимый для стрел, он и сам был беспомощен перед этою вдругорядь наползавшею на него литовскою саранчой.
   «Вывести полки? Ринуть? Бояре не позволят!» — остудил сам себя. Владыка Алексий был нынче в Нижнем Новгороде, а Митяй, в ризах, стихаре, с дорогим крестом, предшествуемый иконою, обходил стены, басовито благословляя ратных на подвиг…
   «Все одно и без Алексия не позволят! Надобно сидеть и ждать неведомо чего! Пока Володька одолеет ворога!» — Дмитрий закусил губу, вспомнил погибший на Тростне дворянский полк. Подумал, понял, что бояре правы, и не со старым мудрым волком Ольгердом спорить ему, мальчишке, в ратном-то деле! Приходило ждать, снова ждать! И вновь уступать Михайле Тверскому? (Ольгерду — куды ни шло, но тверичам!).
   Князь стоял, тяжко дыша, сжимая кулаки от гнева и обиды. Редкие литовские стрелы с гудением залетали за заборола. Смеркалось. Ярче разгорались в ночной темноте огни пожаров.
   Он слез, издрогнув, едва не упал, споткнувшись на предпоследней ступени крутой лестницы, и сразу попал в объятия Микулы Вельяминова. Свояк, не слушая отговорок князя, потащил его за собою пить с дружинниками горячий мед. Легко отмахнувшись от злых упреков князя, вымолвил:
   — Конешно, обмишулились! Дак ведь Ольгерд Гедиминович! Сам! А и погоди, княже, не сумуй! Мыслю, и он нас тоже опасится малость! Гляди — рати держит во едином кулаке, не распускает в зажитье! Не опасил бы — давно разошлись по всей земле! Народу православному то было бы хуже во сто раз!
   — Иван — Олега встречает?! — сквозь зубы вопросил Дмитрий.
   Микула глянул, прищуря глаз. «Без меня, — подумал, — брату и не ужиться будет с Дмитрием!»
   — Рязанская помочь идет! — сказал. — Зараз не поспели — дак кто ж его знал?! Ране чем к Масляной и не сожидали, поди!
   В улицах Кремника был, не в пример давешнему, порядок. На перекрестьях улиц трещали факелы, вставленные в бочки с песком. Постукивая копьями, проходила пешая сторожа. Неспешно сменялись ратники на стенах.
   В княжеской молодечной, куда, спешившись, проникли оба свояка, боярин и князь, их встретили шум, здравицы, гомон. Десятки молодых, полных удали лиц обратились ко князю, подымая чары.
   — Здрав буди, княже, здрав буди!
   Дмитрий, оттаивая и улыбаясь, принял кубок, отпил под клики дружины. Оглянулся — этих хоть нынче веди в бой!
   Лишь позднею ночью, хмельной, князь попал к себе в терем и разом в объятия Дуни, которая весь день была сама не своя, вызнав, что Дмитрий принял участие в бою, и тут, счастливая, торопилась постичь, что ее ненаглядный любимый Митюша и жив, и цел. И долго еще ласкала и целовала уснувшего.
   Восемь дней литовские рати стояли под городом, осаждая Кремник. Восемь дней продолжался грабеж Московской волости. Меж тем слухачи доносили, что уже собравший полки князь Владимир Андреич стоит в Перемышле, в одном дневном переходе от Москвы, а через Оку уже переправились рати рязанского князя Олега во главе с Владимиром Пронским, идущие на помощь Дмитрию. То, чего опасался Ольгерд, совершалось. Приходило, дабы не потерпеть поражения, спешно заключать мир. Иначе он рисковал очутиться со всем войском в окружении московских сил на чужой и враждебной земле, среди сырых снегов, грозных для конницы при недостатке лошадиного корма.
   С Михайлой, требовавшим продолжения войны, Ольгерд едва не рассорился на этот раз.
   — Езжай к Мамаю! Пусть выступит он! — кричал, срываясь, Ольгерд на сумрачно-молчаливого на сей раз шурина. — Я не могу погубить всю свою дружину под Москвой! Мне досыти хватило немцев! Спроси Кейстута, легко ли было нам устоять! И кто из русских князей мне помогал? Ты не мог! А кто мог?! Я защищаю не только себя, я и вас защищаю от немцев! Без меня они давно бы уже взяли и Псков, и Новгород! Да, да! А что творите вы, что творит твой Алексий? Не твой?! Но и не мой! Почто не помогаете мне поставить своего митрополита на земли Литвы? Я уже написал о том патриарху! Патриарх дружен с Алексием? Тогда я стану просить папу о присыле латинских попов! Мне надоело, что из подвластных Литве княжеств церковное серебро уходит в Москву! Что Алексий подговаривает моих вассалов к измене, что он не оставляет в покое мою жену, что он… — Ольгерд задохнулся, понял, что наговорил лишнего. На лбу в него вздулась и не опадала толстая жила, темная кровь прихлынула к лицу.
   Кейстут, третий при этом разговоре, поднял укоризненный взор, остудил брата. Михаил молчал, хмуря брови и низя сверкающий взгляд.
   — Бояре Дмитрия, — продолжал Ольгерд уже спокойнее, справясь с собою,
   — требуют, чтобы ты увел свои войска из захваченных московских волостей и воротил полон. Я согласил на то!
   Михаил вскинул очи, пронзив Ольгерда взглядом, и вновь опустил.
   — Сюда идет рязанская рать! — пояснил Кейстут. — И Владимир Андреич с полками! Против них, да ежели еще подойдут нижегородцы и владимирцы, нам не выстоять!
   Михаил, так ничего и не ответив, резко поворотясь, вышел из покоя.
   — Он, по крайней мере, не возразил! — сказал Кейстут, оставшись наедине с братом.
   Ольгерд пил воду, пил, вздрагивая, роняя капли на серую бороду, и виделось, что он уже очень стар. Напившись и обтерев усы ладонью, Ольгерд поднял глаза на брата. Выговорил медленно:
   — Я не хотел говорить при Михаиле. Пришла грамота из Кракова. Казимир Великий умирает. Близит борьба за польский престол! Надо не упустить Волынь. И… быть может, Мазовию! Нынче нам нужен вечный мир с Москвой. Я предложил Дмитрию выдать мою дочь за его двоюродного брата, Владимира Андреича.
   — Елену? — уточнил Кейстут. Ольгерд кивнул:
   — Ее! Князь Дмитрий согласен.
   Михаил ехал, приотпустив поводья. Мокрый снег, истоптанный тысячами копыт, чавкал под копытами коня.
   Объеденный почти до стожара стог, раскатанный на дрова сарай, поваленный, втоптанный в землю тын… Чьи-то чужие кони у коновязей. Везде проезжают, торочат коней, ровняют ряды. Армия готовится уходить, и скоро придут те, кто жил здесь (ежели они живы, ежели это не тот повязанный арканом мужик в криво нахлобученной шапке, не те вон бабы, что тупо ждут, когда их погонят в Литву), армия уходит, и в испакощенные, пустые деревни воротят русичи. Кто-то, натужась, будет подымать забор, кто-то повезет вновь лесины, начнет пахать, сеять… До нового нахождения ратных, до нового разора. И не окончит сия беда, пока на Руси не станет единый великий князь! И никакие соглашения с Дмитрием ему не помогут. Кто-то один из них должен взять вышнюю власть на Руси!
   Михайло подымает голову. Подскакавший вестоноша передает ему свернутую трубкой грамоту. Михайло читает, не слезая с коня. Под Волоком-Ламским тверичи разбили московскую рать, убили воеводу Луку Акатова и многих людей, «которые опроче стяга ходили», — проще говоря, грабителей, следующих за каждым войском… Надобно отводить полки и вновь начинать все сызнова!
   Позавчера снова явилось небесное знамение: кровавое небо, и снег, и люди — как кровь.
   Воротясь во Тверь и отдавши наказы воеводам, Михайло тотчас поскакал в Орду.


ГЛАВА 23


   Коров по осени московские ратники, и верно, распродавали нипочем, иных не доводили и до Москвы. Вот почему в Натальиной деревне оказались оставлены четыре тверские коровы и несколько телят, которых и разобрали по усадьбам. Правда и то, что брали захваченный скот с некоторой опаскою. Пастух Казя так прямо и сказал:
   — Ну вот, мужики! Коров получили? А теперь ройте землянки! Князь Михайло повалит как раз через наши волости!
   Маланья Мишучиха, придя к шапочному разбору, получила увечную скотину, раненную в вымя копьем. Вымя сочилось кровью и подсыхающею сукровицей, и когда Маланья села доить, корова, испуганная и измученная болью, взбрыкнула ногами, опрокинув подойник и задев Маланью по лицу. Ну и досталось же ей! Хорошенько привязавши к столбу, прикрутив морду к самому дереву, Маланья схватила жердь и стала охаживать корову по кострецу и бокам. Корова, обезумев, ревела, уже непрерывно вскидывая и вскидывая копытами, и Маланья, уставши, переломав жердь, отвалилась наконец. Дрожащая всем телом, расставив ноги врозь, корова с налитыми кровью глазами следила за своею мучительницей. «Резать? — думала меж тем Маланья.
   — Куды ее теперь?»
   На коровьино и хозяйкино счастье, Наталья как раз зашла в Мишучихин дом переговорить с хозяином-бочаром и, услышав жалобный рев, удары и ругань, взошла в хлев.
   Когда она узрела привязанную корову с истерзанным выменем, сердце у нее зашлось, и, не думая даже, а просто — жаль стало избитую скотину до слез, предложила сменять ее на вполне здоровую нетель, доставшуюся ей, Наталье.
   Маланья подозрительно скосила злой глаз на боярыню. Жуя запалым ртом, обмысливала, прикидывала, как и в чем обманывает ее госпожа.
   Подошел сам Мишук, и после долгой ругани и перекоров, трижды перерешив так и сяк, попробовав вновь подступиться к корове (та стала тут же суматошно и безостановочно взбрыкивать), Маланья наконец махнула рукой: