Андрей вздохнул шумно. Перемолчал.
   — Ежели тебя не станет, — прибавила она жестко, — сам возьмет! Не поглядит и на Митрия!
   — Мыслишь?
   Андрей, вопросив, не ожидал ответа от жены. Борис, конечно, ни за что не откажется от Нижнего! Вот и распадается их семья, казавшаяся такою крепкой при отце!
   Василиса сидела на краю кровати, уже в одной долгой рубахе, неясная в сумраке и оттого помолодевшая вновь. Чуть улыбнулась, вопросив:
   — Разуть тебя?
   Андрей торопливо скинул мягкие домашние тимовые сапоги, расстегнул и сбросил ферязь, зипун, верхние порты. Ополоснул лицо и рот под рукомоем. Он и правда чувствовал себя порою так плохо, что начинал думать неволею, что скоро умрет.
   Васса, когда уместились в постели, задернула полог, положила руку ему на грудь, на сердце, вопросила:
   — Расстроил тебя Борис?
   Андрей молча кивнул. Она поняла в темноте легкое шевеление супруга, стала осторожно растирать ему грудь. Горечь, неведомая доселе, поднялась в нем и, помедлив в груди, подступила выше и выше, к самому горлу:
   — Почему русичи не могут совокупить себя воедино? По слову Христа: «Возлюби ближнего своего»… Ведь уже почти полторы тысячи лет, как сказано это! Тринадцать веков! И почти четыре столетия от крещения Руси! И всего две — две — заповеди! Возлюби ближнего и Господа своего возлюби паче себя! А это значит — возлюби честь, совесть, правду, родину, наконец! Паче своего живота, паче жизни! Умей отдать за них, ежели потребует судьба, и самого себя! Неужели сего не поняли? Сих двух Христовых заповедных речений не восприняли за века протекшие?!
   Ведь нас, русичей, не так и много, в конце-то концов! Ведь нас — горсть! Ведь мы в лесах, в пустынях, почти в рассеянии обитаем! Вокруг — вяда, мордва, татары, меря, мурома, черемиса, булгары, а там — зыряне, чудь, югра, пермь, дикая лопь и самоядь — кого только нет! И у нас одних — свет истинной веры Христовой!
   Ведь пошли бы за мной, поведи я их на ратный бой, на кровь и на гибель! Почему льзя на смерть и нельзя на любовь?! Почему даже братья родные и те друг на друга? «И почаша князи про малое „се великое“ молвити, а сами на себя крамолу ковати. А погании со всех стран прихождаху с победами на землю русскую!» Где предел? И кто положит его?!
   Купцы жадают утеснить тверичей и гостей новогородских, те — перебить пути сурожанам. Ну, пускай фряги, иной язык, но свои!
   Ведь, Господи, Боже мой! Ведь все можно! Вот дела святые: заселяй землю, обиходь, защити, зачем же ее губить? Вот они, просторы, леса дикие
   — за стеной! Паши, строй, раздвигай пределы Руси Великой!
   Нет! Будем губить друг друга, утесняти себя, яко Византия, утерявшая в спорах взаимных все великое наследие свое! Кто должен уступить? Как в тесноте, в узости, в арке каменных ворот, прут вперед и стеснили друг друга до невозможности содеять вздох, шевельнуть членом. Кто сдаст назад в одичалой толпе? Кто кинет себя под ноги во спасение прочим?
   Пусть я! Я отдал великое княжение Дмитрию. Теперь отдать Нижний, отцову отчину, Борису? И они тотчас помирятся? Как бы не так!
   В Твери дядя, Василий Кашинский, воюет который год уже с племянниками покойного брата-мученика. Новгород пред лицом свеев и немецкого Ордена спорит со Псковом. Великий князь — с Новгородом. И все нынче жадают боя, свары, драки-кроволития, не очень еще и понимая, с кем и для чего.
   Дионисий зовет к битве с Ордою, к одолению на татар, хотя Орда сейчас
   — наше единое спасение, все передеремся ведь!
   Да, ежели этого нет, нет силы, напора, энергии, гнева, наконец, — тоже гибель!
   Но вот мужики — строят! Орют землю! Избы растут, тучнеют поля… У них пожар — дак то пожога, выжигают гари под новую пашню, а у нас пожар — выжигаем храмы и города!
   Ныне есть силы на Руси! Помню, стоило мне вырвать лезвие — и ринули в бой! Уже нет страха перед татарами, вообще исчез страх… Но где истина?
   Ведь это ужасно, даже ежели свое — обчее, и в этом спору нет, Русь одна! Но ежели при том каждый станет только за себя, с постоянною скорбью лишь о своем успехе, собине, власти, чинах и наградах, то ведь эдак-то и до предательства возможет дойти! Ибо ежели тот и другой из нас плох, что помешает оборотить за подмогою ко врагу? Как древле наводили поганых половцев, хазар, жидов, ляхов, угров на землю русскую и изгубили страну! Где предел?! И не станет уже предела! И народ погибнет. Весь!
   Для соборности, для соборного деяния надобна жертвенность!
   Ведь вот татары — не изверги же они и не потому убивают брат брата и сын отца, что жадают крови ближних, а потому, что ныне в Орде в глазах большинства это единственно возможный путь устроения власти!
   Ужели и до сего дойдем? Ведь это ужас! Эти похоти власти, успеха, животного любования собой… Да, надобна жертвенность! Где же она на Руси? Есть мужество, повторю, злоба есть, но кто отречет от себя самого?
   Нам не хватает отречения!..
   Андрей привстает, вновь сваливает обессиленную голову на взголовье. Василиса продолжает гладить ему грудь, трогает прохладными пальцами лоб, щеки. Отвечает негромко, тем своим успокоенным, лукаво-материнским голосом, которым разговаривает с Андреем только в постели:
   — Ты хороший! Не волнуй себя больше. Спи!


ГЛАВА 13


   Незримая граница отделяет дитятю от отрока, отрока от вьюноши и вьюношу от мужа. Последнее не всегда в подвигах. Резче всего отделяет и отдаляет мужа от вьюноши женитьба, семья, бремя ответственности и забот о супруге и детях. Ибо никогда не было так в героические времена, чтобы жена кормила неумеху мужа. Муж, мужчина снабжал дом, создавал его, пахал ли и сеял, водил стада, плотничал ли, чеботарил, кузнечил, иною какою мудростью-хитростью пропитывал домашних своих, торговал ли, судил ли и правил, в походы ли ходил — всегда на нем лежала охрана и снабжение дома. На жене, женщине — хозяйство в этом дому. Пряла и ткала, варила, солила и стряпала, готовила меды и наливки, лечила и обихаживала скотину, держала огород (покос, опять же, был делом мужским) — женщина. Патриархальная, многажды разруганная семья покоилась отнюдь не на всевластии и самоуправстве мужчины, как это принято думать, а на строгом распределении обязанностей и прав между мужем и женой.
   Много работы в дому! И в боярском не меньше, чем в крестьянском. Ибо надо всех нарядить по работам, надобен за всеми догляд и надо уметь делать то, что наказываешь и велишь слугам. У хорошей хозяйки вычищены кони, подметено в хлевах, чистота на дворе. Не сама — слуги! Но встать надобно на заре, прежде слуг. А в любую свободную минуту и боярские, княжеские ли жонки сидели за тканьем и вышивкою, и вышивки те до сих пор изумляют в музеях взоры знатоков. Так вот было во времена героические. До немцев-управляющих, до ассамблей и томительного дворянского безделья, в котором многие ли и много ли сил тратили на творение культуры? А детей воспитывали уже не сами, как встарь, а крепостная мамка да выписанный из-за границы француз… Но до француза и немца еще у нас пять столетий. Не позабудем того.
   Итак, женитьба сотворяет мужа из вьюноши. Дитя — пока на руках матери и мамок. В семь (а то и в пять лет!) начинается мужское воспитание. Отец-охотник семигодовалого сына впервые берет с собою на долгую охоту в лес; пахарь приучает к труду; боярского сына, совершив постриги, вскоре садят на коня и дают в руки оружие. Меж отроком и вьюношей такого резкого рубежа нет.
   Вот толстенький десятигодовалый отрок-медвежонок косолапо лезет в седло. Конь все отступает и отступает, отворачивая от крыльца, и отрок злится, дергает коня за повод, тащит опять к ступеням. Он еще не умеет, как другие подростки-сверстники, кошкою по стремени взлетать на спину коня, хотя сидит в седле уже хорошо. А конь, зная это, не дается, дразнит подростка.
   Иван Вельяминов — высокий, красивый, светлый лицом «муж битвы и совета», как говорили встарь, — с легкою усмешкой наблюдает старания княжича. Он уже женат, уже нянчит сыновей, и ему весело следить неумелые потуги Шуриного первенца, которого владыка Алексий, как ни хлопочет, не может и доселева посадить на великий стол. Иван легко касается носком изукрашенного сапога стремени. Взлетает в седло. Не глядючи принимает поданный стремянным повод. Доезжачие нетерпеливо ждут, горяча коней, сокольники чередою выезжают из ворот, у каждого на перчатке сокол в колпачке, и у Мити стоят уже злые слезы в глазах. Он — князь! И как смеет, как смеет Иван Вельяминов смеяться над ним!
   Микула в очередь сбегает с крыльца. Легко, без натуги, подхватывает Дмитрия и вбрасывает в седло. Княжич, точнее сказать, отрок-князь — ибо он сейчас самый старший из князей на Москве, даром что правит за него местоблюститель престола владыка Алексий со старшими боярами, — весь заливаясь густым детским румянцем, кивком головы благодарит Микулу и торопится подобрать повода. Стремена его коня подвязаны по росту юного князя, и, утвердясь в них, Дмитрий твердо осаживает взыгравшего было жеребца. Сила в руках у мальчика есть, и немалая. «Добрый будет воин!» — уже сейчас говорят про него.
   Микуле за двадцать, но он еще не женат, и это, да к тому и незлобивый нрав (Микула никогда и ни в чем не величается), сближает его с отроком-князем, с которым он и в городки играет, и в игру тавлейную, учит и натягивать лук, и правильно рубить саблей, и в седле сидеть его, почитай, выучил Микула, а не кто другой.
   Вельяминовы всею семьей, точнее, всем родом, не уступая никому, воспитывают потерявшего отца будущего князя московского. У Алексия отрок постигает премудрость церковную, учится чтению по Псалтири и письму, а паки научается вере православной и благочестию. Но верховой езде и воинскому искусству, обхождению с чинами двора и думы, истории и законам, прехитрым извивам политики учат его Вельяминовы. Василий Василич взял на себя воинскую науку подрастающего князя, его брат Тимофей, книгочий и книжник, — изучение «Правды русской», «Амартола» и Несторовой начальной летописи. Писаная мудрость, впрочем, дается Дмитрию с трудом. Со слов, по изустному речению постигает он больше, чем из строгих, пахнущих кожею и чем-то отпугивающим его книг. Лениться, однако, отроку не позволяет Алексий, успевающий доглядывать за всем, что касается воспитания и обихода наследника. Есть еще, правда, второй княжич, младший, Ванята. Шура успела родить двоих мальчиков от князя Ивана. Но тот, хоть и разумом светел и добр, но какою-то, юною беззащитностью слишком напоминает отца своего, несчастливого Ивана Иваныча Красного, и потому все надежды Алексия сосредоточиваются пока на старшем, на Дмитрии…
   Вот вереница красиво разряженных всадников, вытягиваясь, скачет по лугу. Звенят птицы над головою, текут в промытом весеннем молодом небе белые облака. И лес свеж, и сверкает молодая яркая листва, и у Дмитрия уже высохли слезы обиды на лице, он улыбается, понукает коня, и жеребец с рыси переходит на скок, и отрок с упоением взлетает в седле, выпрямляясь и чуть откидываясь назад, как учил его Микула.
   Трубят рога. Загонщики гонят дичь в открытое поле. Вот уже первый сокол, освобожденный от колпачка, взмыл в небеса и оттуда, пореяв немного, озираясь и расправляя крылья, рушит стремглав вниз, сбивая с полета отчаянно орущую крякву. Вот вельяминовский сокол подбил зайца. Митя, кусая губы и уже гневая, оглядывается на своего сокольничего: ну же, да ну, скорей! Но княжеский красный кречет, дорогой челиг, привезенный аж с Терского берега, пошел кругами, только еще примериваясь к добыче, меж тем как сокол Ивана Вельяминова опять ринул вниз у него под клювом и уже взмывал ввысь с пестрою куропаткой в когтях. Маленький Дмитрий стал в ярости бить кулаками по конской шее, жеребец встал на дыбы, едва не выронив княжича из седла. И опять Микула, не мысля худого пред братом, помог Дмитрию, промчавши мимо и указав плетью в сторону, к просвечивающей меж стволов воде. Дмитрий, уразумев, совсем по-княжески, повелительно, кивнул своему сокольничему и помчал вослед за Микулой. Не снимая шапочку с глаз своего сокола, младший Вельяминов пропустил князя вперед, и тут же целая стая уток с кряканьем и оглушительным хлопаньем крыльев вырвалась из камышей.
   — Пускай!
   Челиг вновь взмыл и ринул в середину стаи. Крупный селезень, теряя перья и кувыркаясь, полетел вниз, а челиг, сделав немыслимый прыжок в воздухе, подбил утку и успел, настигнув стаю, ухватить вторую, которую и понес в когтях, снижаясь на призывный свист сокольничего. Дмитрий, позабыв давешнюю обиду, хлопал в ладоши. Микулин доезжачий по знаку господина скинул порты и борзо сплавал за двумя подбитыми челигом птицами. Княжич, счастливый, привязал уток к седлу и гордо, разгорясь лицом, огляделся кругом. Охота продолжалась.
   Сколько мелких обид и уколов самолюбия, сколько промахов, допущенных не очень внимательным к юности Иваном Вельяминовым, понадобилось, чтобы совершилась трагедия, разыгравшаяся спустя много лет, уже после смерти тысяцкого Василия Василича! И думал ли о том, мог ли подумать Иван? Дмитрий? Микула? Да ни один из них! Но годы проходят…
   Солнце уже пошло на закат и стало свежо, когда охотники, увешанные битой птицей, разгоряченные, покрытые пылью, возвращались к дому. У загородного терема Вельяминовых стоял крытый митрополичий возок. Молодые боярчата невольно подтянулись. Юный князь меж тем весело побежал здороваться со своим духовным отцом.
   В покое, темном после солнечного дня, сидели друг против друга тысяцкий Василь Василич и митрополит Алексий. Дмитрий без стука ворвался в палату и остоялся, понявши, что что-то происходит меж ними важное и непонятное ему. Василь Василич был необычайно хмур, а владыка Алексий необычайно торжествен: в палевом, летнего дня ради, облачении и в белом клобуке с воскрылиями и шитым золотою нитью изображением серафима надо лбом.
   Алексий благословил Дмитрия, на миг припавшего к его сухой, горячей длани; княжич затараторил было об охоте, но, видя, что оба замолкли, словно пережидая, смешался, умолк, вопросительно взглядывая то на дядю, то на духовного отца. Алексий напомнил ему о трудах духовных и книжных, слегка, кратко пожурил и вновь благословил, отпуская. Дмитрий, опустив голову, дошел до двери, обернулся было с легкой обидою: почему ему, князю, не говорят, о чем идет речь? Но встретил строго-внимательный и чуть-чуть лукавый взор Алексия и, смешавшись, устыдясь неведомо чего, выбежал вон. Дядька уже искал юного князя, чтобы вымыть и переодеть перед трапезою.
   Когда за наследником престола закрылась дверь, Алексий, продолжая прерванный разговор, вымолвил:
   — Серебро надобно! Много серебра! Дают, по слову моему, все!
   — Но ведь Дмитрий Костянтиныч имеет в руках ордынский выход! Он и поболе возможет заплатить!
   — Ты забываешь, Василий, что суздальского князя поддерживали эмиры покойного Хидыря, а Мурут с ними во вражде!
   — Мурут зимой разбил Кильдибека!
   — Да! А нынче ему предстоит сразиться с Мамаем!
   Василь Василич, потемневши ликом, трудно склонил голову, думал. Наконец, остро и хищно глянувши на Алексия, вымолвил хрипло:
   — Ежели… Великий стол… Сундуки выверну! Не обманет Мурут?
   — Обещал. Ему нас обмануть… Хидыревы эмиры прирежут! Муруту, дабы победить Мамая, надобно иное серебро, окроме царева выхода, о коем не знал бы никто из вельмож татарских. Такова нынче ордынская власть!
   — А потом, после, — вопросил тысяцкий с затруднением, — так и станем платить повдвое обычной дани?
   — О «после» знаю только я, Василий! И не скажу никому, даже тебе. Веришь ты мне, духовному своему отцу и местоблюстителю московского престола?!
   Василий Вельяминов поднял голову, встретил темно-прозрачный строгий «невступный» взор митрополита русского, круто согнул выю, вопросил хрипло:
   — Когда нать серебро?
   — Сейчас!
   В Москву, не задерживаясь, Алексий вместе с Вельяминовым выехали ночью.


ГЛАВА 14


   Иван Вельяминов по собственному почину поскакал в Москву следом за родителем. Василий Василич встретил старшего своего хумуро. «Не звал!» — сказал Ивану остраненный отцовский взор.
   Вместе спустились в погреб, где хранилась казна. Молчаливые холопы носили кожаные мешки с русскими гривнами, с иноземным — немецким и арабским — серебром, увязывали связки соболей, чаши, достоканы, блюда, сосуды фряжской и арабской работы. Василий Василич, горбатясь под низким тяжелым сводом из глыб грубо околотого белого камня, немо смотрел, как утекает накопленное двумя поколениями тысяцких добро. Иван, подрагивая носком сапога, остановился прямь родителя. Испуганно колебалось свечное пламя.
   — Для Митьки все? — вымолвил наконец Иван, прямо глядя в лицо родителю. — Думаешь, сделат ево Олексий великим князем?
   — Олексий возможет все! — тяжко ответил отец. И, помолчав, добавил, отводя взор от ограбленных, разверстых сундуков, ларей, укладок и скрыней:
   — И не зови Митькой наследного князя московского!
   — Не заслужил ищо…
   — Заслужит! И помни: князей не выбирают, князем родиться надобно! А иного князя нету у нас на Москве!
   — У тетки Шуры Иван ищо!
   — Так уж важно…
   — Иван молодший!
   — Да! — жестко обрезал сына Вельяминов. — И полно молвить о том! У суздальского князя, как и на Рязани, тысяцким ты никогда не станешь!
   Иван посвистал, оглядывая разволоченные сундуки. Холопы вышли, они были одни в покое. Заложивши ладони за кушак и покачиваясь с носка на пятку, он снова посвистал, сожалительно повел головою. Сказал негромко.
   — Жалко добра!
   — Все дают! — угрюмо ответил отец.
   Серебро давали действительно все. Да и как не дать, когда требует не просто правитель страны, глава боярского совета, но и отец духовный, но и митрополит, в воле которого все завещания, поминания души, требы, церковный и частный обиход, имущественные споры — сама жизнь, по сути! Да и слишком при нынешней трудноте надобна была всем и каждому та власть, которую потеряли москвичи со смертью Ивана Иваныча. А в Алексия верили. И потому давали без спору. И мало кто догадывал даже про толикое опустошение боярских сундуков. И мало кто (избранные токмо) ведал, что за купеческий караван ладит отойти в Сарай от коломенских вымолов, что за паузок подошел ночью к Коломне с нарочитою стражею на борту и о чем наставлял накануне духовный владыка Руси необычно серьезного сына покойного Андрея Кобылы Федора Кошку, вручая тому запечатанную вислою митрополичьей печатью грамоту. Лодьи отплывали и послы отбывали в Сарай в полной тайне.
   С Феофаном Бяконтовым, с Дмитрием Афинеевым, с молодым Федором Кошкой отбывал в Орду невидный маленький монашек, вовсе незаметный в дорожной сряде своей рядом с нарочитыми боярами московскими. Но именно его сугубо напутствовал накануне Алексий, и именно ему поручено было довести до конца дальний владычный замысел и даже «полуизменить», сообщивши ненароком Мамаю о получении ханом Мурадом московского серебра…
   В лугах, в Замоскворечье, полно народу, селян и горожан, ныне неотличимых друг от друга. Бабы в пестротканых сарафанах, в полотняных рубахах, изузоренных вышивкою, у иной и праздничные лапти в два цвета плетены, в узорных головках с алым, серебряным или золотым верхом — ежели цветной плат спущен на плеча или брошен от жары на межу, — гребут сено. Мужики распояской мечут стога. Бабы заливисто поют, в лад взмахивая граблями. Парни, не прекращая работы, задирают девок, те отшучиваются, бросая из-под ресниц долгие дурманные взоры на иного полюбившегося молодца. На коротком роздыхе, когда старшие валятся под стог передохнуть, эти с визгом и хохотом бегают взапуски в горелки, только бы догнать, ощутить под рукою горячие трепетные девичьи плечи.
   — Горю, горю, пень! — слышится там и тут.
   — Чего горишь?
   — Девки хочу!
   — Какой?
   — Молодой!
   — А любишь?
   — Люблю!
   — Выступки купишь?
   — Куплю!
   — Прощай, дружок, не попадайся! — с хохотом звучит лукавый ответ. Матери и отцы улыбаются: ништо! Сами были молоды дак!
   Покос отведут, а там уж заколосится рожь, а там уж и жатва, главная страда крестьянская. Сторожевые на высоких рубленых кострах стены московской, изнывая от безделья, с завистью смотрят вдаль, на усыпанные словно яркими цветами луга. Три четверти дружины распущено ныне, и все на покосе. Им одним охранять Москву! Скорей бы смениться да хоть в руки взять легкие рогатые тройни, хоть пару копен поддеть да кинуть, играя силою, целиком, не разрушая, на стог! И сощурить глаза, слыша восхищенный бабий толк, и вдохнуть грудью щекотный вкусный дух свежего сена!
   Облака висят дремотные, тающие по краям окоема, не мешая солнцу, что шлет стрелами свои золотые лучи, вонзая их в вороха исходящей паром, прямо воочью сохнущей кошеной травы.
   В митрополичьих покоях тишина. Все окошки выставлены ради прохлады. Во дворце пустынно, молодые служки да и монашествующая братия на покосе. Сейчас в белых холщовых подрясниках тоже гребут и мечут, только что без песен, в согласной, почти молитвенной тишине, пока какой-нибудь дьяконский бас не грянет, не выдержавши молчания, стихиру, и тогда обрадованно стройно подхватят на голоса, и словно и работа резвее пойдет под глаголы божественных песнопений.
   Алексий один со Станятою, верным секретарем своим. Митрополит в холщовом нижнем облачении, в одной камилавке. Жарко, хотя в окна и задувает порой. Даже сюда, во владычный покой, доносит томительно-сладкий дух скошенного сена, и Алексий на краткий миг прижмуривает глаза, трет веки, представляя себе безотчетно ряды косцов на зеленом пестроцветном лугу.
   Недавно отправили серебро в Орду, и у обоих, у Алексия и Леонтия-Станяты, невольное чувство легкой опустошенности.
   — А ежели Мамай все-таки разобьет Мурута? — спрашивает негромко Станята, глядючи на Алексия. Они одни, можно позволить себе теперь и такое.
   — Лепше, чтобы сего не произошло! — подумавши, отвечает владыка со вздохом. — За ярлык придет нам тогда много платить! Не то худо, — продолжает он, помолчав. — Самая напасть была бы, ежели Мамай сдружит с Ольгердом! Тогда вот не сдобровать Руси!
   — А он… может? — Станята, представив себе сказанное, пугается нешуточно: Ольгерд способен на все!
   — Нет! — Алексий крутит головой, отрицая. — Ольгерд ладит поход на татар. Мне донесли. И к тому же Роман умер и наследника ему пока не найдено. Митрополия русская вновь совокуплена воедино и будет в наших руках! В толикой трудноте Ольгерд не решится на союз с Ордою… Во всяком случае до той поры, пока в Литве не одолеют католики!
   — Католики разве возмогут заключить союз с мусульманами?
   — Да! Во фрягах уже идет молвь, что схизматики, греческая православная церковь, хуже бесермен. Что от православных самого Бога тошнит. Латиняне полагают, что замыслы Всевышнего ведомы им лучше, чем ему самому! Нет, не поможет Ольгерд Мамаю!
   — А Мамай лучше Мурута? — вопрошает Станята погодя.
   — Много хуже! — со вздохом отвечает Алексий. — Но дружить нам придет вскоре именно с ним!
   Владыка вновь склоняет чело над грамотами. У него одного на Москве нет ослабы от трудов духовных и государственных.


ГЛАВА 15


   Весть о том, что хан Мурад (или Мурут, как его звали на Руси) разбил в бою под Сараем Мамая и заставил его отступить в степь, застала великого князя Дмитрия Константиныча на пути из Владимира в Переяславль.
   Собственно, само известие князь получил еще во Владимире, но на пути к Юрьеву вдруг ощутил смутную тревогу.
   Отношения с новым ханом все не налаживались. Эмиры, которым он вручал подарки, сидючи в Орде, сперва Хидыревы, после Темерь-Хозевы, были, слышно, все перебиты или бежали из Сарая, и проверить, как там и что, было неможно: по нынешней неверной поре князья сами в Сарай уже не ездили, посылали бояр. Теперь он уже жалел, что сразу не поверил в Мурута, торговался, придерживая серебро. Мурута можно было купить, купецкая старшина не раз уже намекала князю на это. Только упрямство не по разуму да ложно понятое чувство чести помешали ему, как он мыслил теперь, поддержать сразу этого заяицкого хана… Впрочем, кто мог поверить тогда в двойную нынешнюю победу молодого, никому неизвестного хана над Кильдибеком и Мамаем, родичами как-никак законного царя ордынского — Бердибека. («Убийцы отца и братьев!» — поправил Дмитрий Константиныч самого себя. После гибели Джанибековой от руки сына вряд ли кого можно было почесть законным на ордынском столе.)
   — Что ж они — так и будут резать друг друга?! — проворчал Дмитрий себе под нос. (В Орду опять и вновь были усланы киличеи, ибо московиты не успокаивались, нынче вдругорядь хлопотали перед ханом о возвращении им великокняжеского ярлыка.) Небо заволокло плотною серою чередою, и теперь дождило. Вотол, ферязь, зипун под ферязью — все уже было мокро. Князь подосадовал, что невесть с какой охоты поехал верхом, отослав княжеский возок наперед себя в Переяславль. От упорного мелкого дождя дорога начала раскисать. Копыта коней чавкали, поминутно осклизаясь, и уже попона, сапоги, чепрак, даже лука седла были заляпаны жидкою грязью. «Впору бы татарские кожаные чембары надевать!» — думал князь, злясь на себя. Вода с околыша суконной княжеской шапки затекала за шиворот. Дмитрий не накинул на голову враз суконную видлогу вотола, а теперь она уже была полна воды.
   Холопы, бояре, дружина, растянувшись на доброе поприще, ехали понуро, все, как и князь, поникнув под дождем. И под этою упорною осеннею моросью Дмитрий Константиныч начинал чуять то, что обычно — на, пирах, приемах, в хлопотливой суете многих дел — редко еще приходило ему в голову: возраст свой и бренность дел человеческих. Хотя какой возраст для мужа — сорок лет! И в делах он — наведя порядок в городах и на мытных станах, подчинив Великий Новгород, отобрав наконец-то Переяславль у москвичей, воротив ростовскому и дмитровскому князьям их наследственные уделы, — и в делах он вроде бы успешен…