— Ладно! — оборвал досадливо Дмитрий. — Будет суд! Назавтра, в думе. Пущай! Иди!
   Андрей Иваныч, выполнив все, что хотел, и тихо радуясь, выпятил вон из покоя.
   Дмитрий, стоя, слушал, как ходит кровь в разгоряченном сердце, потом произнес негромко, с угрозою:
   — Ладно, Иван Вельяминов! Не станешь ты Иваном Кантакузиным все равно! — И слепо глянул в зимнее неяркое оконце. В неровных пластинах слюды дробилась улица, верхоконные, нелепо кривляясь, въезжали и выезжали со двора. И уже свет померк, и не стало покоя. К кому кинуться? К дяде? К владыке Олексею? Вельяминовы… Воля… Власть… Но Дуня — сестра Микулиной жены, а Микула — свой, близкий человек и брат Ивана! И оба — сыновья дяди, Василь Василича… Все разом спуталось в голове, и князя бросило в холод и жар. Он выбежал, выскочил — Андрея уже не было, успел уйти старый лис! Минуя Бренка, сбежал по ступеням. На сенях нос к носу столкнулся с Федором Свиблом, старшим сыном Андреевым.
   Боярин, румяный с холода, восходил по ступеням, явно не ведая еще ни о чем. Дмитрий рванулся к нему, схватил за плечи, близко заглядывая в глаза. (Сейчас исчезло, что был Федор более чем десятью летами старее великого князя, бешенство уравняло число лет.) Горячечно возгласил:
   — Батяня твой приходил! Ты… тоже… веришь… в измену? — Кого, чью, не выговорилось словом. Но Федор — понял, знал ли? — не выдирая из сведенных пальцев Дмитрия отворотов ферязи и твердо глядя в глаза великому князю, отмолвил:
   — Я ни о чем не ведаю и не мыслил ничего такого! Все мы твои слуги! Успокой себя, князь! Нас — семеро! Мы, ежели что, с саблями станем здесь, у этих дверей, и будем драться за князя своего, пока последнего из нас не убьют! И — охолонь! — добавил он тихо, коснувшись пальцем сведенных дланей Дмитрия. — Холопи б того не видали!
   Дмитрий опомнился, разжал персты. Правда ведь: вернейшие паче верных! Что я, зачем? Понял вдруг, заливаясь жаром стыда, что трусил, трусил в душе все эти долгие месяцы, что не прошло даром ему Ольгердово нахожение и что теперь всего боится: Ольгерда, Олега, Михаилы Тверского… Даже родной дядя становил ему подозрителен, ибо, усвоивший с детских лет идею высокого предназначения своего, постиг он этою осенью, стоя на стене Кремника, всю опасную мнимость величия власти и даже жизни властителя… Андрей Иваныч Акинфов понимал своего «хозяина» Дмитрия Иваныча много лучше, чем понимал себя сам юный московский князь!


ГЛАВА 7


   События завертелись затем с оглушающею быстротой. Наталья еще только выезжала из Москвы, а слух о самоуправстве тысяцкого обежал уже весь город.
   Дума в этот день обещала быть многолюдной. Проходя сенями и раскланиваясь с боярами, Василий Василич узрел стоящего в углу Александра Минича с племянниками и прихмурил брови. Неужто по княжому зову приволоклись? Он кивнул брату Тимофею и замер, остраненно и враждебно вслушиваясь в гул голосов, подобный гулу пчелиного роя.
   Наконец бояре начали по очереди заходить в думную палату. Как-то так получалось уже не впервой, что Вельяминовы, Бяконтовы, Зерновы садились по одной стороне и за ними обычно подсаживались Кобылины и Александр Прокшинич с Иваном Морозом, а на противоположных скамьях — Акинфичи с Морхиниными, Иван Родионыч Квашня, Окатьевичи, Афинеев, Редегины, перетащившие к себе нынче княжат — Александра Всеволожа и Федора Красного. Минины, не будучи думными боярами, остались за порогом.
   Последним вступил в палату Федор Кошка, только что воротившийся из Орды, и, уже почти опоздав, в думу проник вослед за ним бледный Иван Вельяминов. Замучивая коней, он нынче в ночь прискакал из Переяславля-Рязанского, успев лишь кое-как смыть дорожную грязь, опружить чашу горячего меду и переменить платье. Для Акинфичей его приезд был полнейшею неожиданностью. В дверях он столкнулся с Федором Кошкою, и тот вполгласа остерег Ивана, шепнув:
   — Колгота в боярах! На батьку твово донос!
   Сидели в шапках — уже утвердившийся обычай думы государевой, — и потому шапки были из лучших лучшие, соболиные и бобровые, как и выходное платье бояр — парчовые и бархатные зипуны, шелковые ферязи; цветные, зеленые и красные сапоги были из мягкого тима и восточного сафьяна, шитые шелками и жемчугом, в руках стариков — драгоценные посохи резного рыбьего зуба, усыпанные камнями, яхонтами и бирюзою. На невысоком раззолоченном резном стольце восседал Дмитрий в шапке Мономаха и в подобии византийского императорского саккоса с золотыми бармами на плечах. Из-под парчового, усыпанного жемчугом подола едва выступали загнутые носы сапожек, пурпурных
   — в подражание обуви цареградских василевсов. Он глубоко вздыхал, озирая бояр — гордился собой.
   Спасский архимандрит благословил собрание. Поднялся Тимофей Василич Волуй, повестил об укреплении города Волока, куда решением думы предлагал послать воеводою опытного воина, князя Василия Иваныча Березуйского. Великие бояре согласно склонили головы, возражений ни у кого маститый, прославленный в боях воин не вызывал.
   Феофан Федорыч Бяконтов слабым, но отчетистым голосом повестил о переговорах с князьями Оболенским и Тарусским. Имени тверского князя пока никто еще не называл, но оно чуялось, висело в воздухе, особенно когда встал Федор Кошка и начал сказывать ордынские новости.
   Мамай пока отвлечен боями с Урус-ханом; тщится вновь отобрать Сарай; Орда потеряла Хорезм; Абдуллах нетверд на престоле, слух идет, что Мамаю он надоел и тот мыслит его заменить Мамат-Салтаном; в степях за Аралом появился какой-то Тимур Аксак, и, словом, можно покудова не ждать пакостей от Орды, не до того им! Хотя и прискорбно, что Мамай все не понимает, кто ему враг и кто друг, и что лепше бы ему с Москвою навечно мир поиметь добрый! — Последнее Кошка, усмехнувши, добавил сам от себя и сел под одобрительные перешептыванья бояр.
   В черед взявший слово Александр Прокшинич повестил, что, поскольку у Ольгерда немецкие рыцари отняли град Ковен, он теперь со всею силою литовскою, как уже вызнано, отправится его отбивать, а, значит, похода на Русь или на Северские княжества в ближайшие месяцы ожидать неможно.
   — Един раз уже прождали!
   — У Ольгирда родны братья не ведают, куды он повернет!
   — Не сожидаем, а… — грозно зашумела дума.
   — Волок послали покрепить! — подал голос Василий Василич.
   — Ты нам не Волок, не Волок давай, а изъясни, Василий, как таковая поруха вышла? У меня ить терем сгорел в волости, и с зерном, с портами, со всем! Ничо не поспели вывезти! Твой, тысяцкой, недогляд! — Григорий Пушка аж с места вскочил.
   Дмитрий Василич Афинеев важно склонил голову; дождав, когда задохнувшийся от гнева Григорий Морхинин сел, в свой черед подал голос:
   — Заставы опять путем не поставлены, слухачей дельных не посылано, ратям незнамо сколь дён надобно до Москвы брести… Повести нам, Василь Василич!
   — И почто, — подхватил Андрей Иваныч Одинец, — един тысяцкой зерно раздает нуждающим из княжьих анбаров? Кто счел, кому и сколь пошло того зерна? Который раз молвим: пущай будет обчий боярский догляд, не то, хоть и не сблодит Василий, а поруха кака, все будет на ём!
   Андрей Иваныч тут именно, углядевши Васильеву трудноту и то, как забегали глаза у юного князя при слове «государевы житницы», поддерживаемый сыном, поднялся с лавки, сложив руки на навершии посоха, изрек:
   — Княже! И вы вси, бояре! Жалобу возлагаю на Василья, тысяцкого града Москвы, яко самоуправец есть и выше себя, окроме Бога самого, никого же веси на свети сём! Дозволь, князь-батюшка, выслушать холопа твоего верного, Лександру Минича, сыновцы коего, дети витязя, честно сложившего главу свою за ны в сече с Литвою, преизобижены кровно Васильем Васильичем, понеже выбиты из деревни с ругательством многиим, и деревня та отобрана у их…
   — Не отобрана, а возвращена законной владелице! — не выдержав, рыкнул Василь Василич, привставая с места и наливаясь темною краскою гнева. — Крестьянское пепелище и то до двадцати летов не займуют! Може, воротит домовь али родич обретется! Родовая земля неотторжима! На том стоим все! Русь на том стоит! Порушь право на землю, и Руси не станет!
   — Постой, Василий! — остановил его Андрей Акинфов, прикрывая глаза. — Твое слово будет впереди! Дозволь, княже! — И, уловивши легкий кивок Дмитрия, махнул рукою в сторону двери. Александр Минич с племянниками ворвались в палату и дружно упали на колени.
   — Суда твоего просим, княже! — возгласил Александр. — Почто не дьяк твой, не по грамоте, почто сам Василий над нами насилие учинил! Боярскую вину князю ведати! От тебя, княже, суд и исправа, в чем повинны, дак повинны тебе, а не тысяцкому!
   — Иное реку, бояре! — продолжил свое Андрей, утишая мановением длани поток Александрова красноречия. — Пущай виноват Минич, пущай доподлинно заехал деревню ту! Но и то спрошу, а кто та вдова, чья она, чей кус перехватил сын героя, убиенного на рати Ольгирдовой? Ведомо ли вам, бояре, кто есть сей? Вернее, кто он был? А я скажу, скажу всем, и тебе, Василий! Сей владелец был некогда послужильцем Василия Вельяминова, и, изменою поступив в службу к Алексею Хвосту Босоволкову, мыслил убить нового господина своего, и убил, зарезал на площади, чем сугубую услугу учинил тысяцкому Василию!
   Братия, бояре! Вот он тут, Василий Вельяминов, много глаголал о вотчинных правах наших! Но не забудем и то разглядать, кто и за что получил земли свои! За кровь ли предков, в честных боях пролитую на рубежах земли в споре ратном с врагами, али, как тут, за убиение единого из нас, за зло, в ны вносимое, за раздор и смуту и прямое преступление противу всех божеских и человеческих начал? Кто есть насильник, и кто злодей?! И почто Василий Вельяминов, утаясь князя и думы государевой, своею волей возвратил сей дар крови рекомой вдове? Не оттого ли, бояре, что и сам был в замысле том и убиении невинного?! Рано забыли мы зло, учиненное меж нас на Москве!
   По скамьям покатился ропот. Многие углядели смятение молодого князя. Иные сурово поджали губы. Иван Родионыч, хмурясь, опустил голову. Семен Жеребец недоуменно вглядывался в лик тысяцкого, точно видя его впервые. Княжата усмехались, переглядываясь меж собой.
   Василий Василич стоял, каменея ликом и сжимая ненужные кулаки, а Андрей, обретя пущую силу голоса, добивал его:
   — И то вопросим, почто с Рязанью, с князем Олегом, супротивником нашим, и о чем ведет переговоры нынче Иван Вельяминов, опять же не спросясь думы и князя самого?! Коею благостынею задумал он вознаградить град Московский? Ведомо всем, как в тоя же Рязани спасался Василий с родом своим опосле убиения Алексея Хвоста! Дак вопрошу теперь: нам ли, государю нашему, князю ли Олегу мирволит тысяцкой града Москвы?!
   Думная палата уже вся шумела глухо и грозно. Дмитрий, в пятнах лихорадочного румянца на лице, закусив губу и опустивши очи долу, вцепясь побелевшими пальцами в подлокотники, сам слушал Андрея не прерывая. Давешнее напоминание о Гедиминасе, погубившем Витеня и захватившем литовский престол, мешая думать, не шло у него из головы.
   Иван Вельяминов сидел сгорбясь, с запавшими от устали глазами. Хоть и предупрежденный Кошкою, он все же такой поносной клеветы от Андрея Иваныча не ожидал. Во все время речи в мозгу у него лихорадочно прокручивалось одно и то же: «Кого, кого вместо меня? Тысяцким! Самого Андрея? Стар! На ладан дышит! Ивана Мороза? Всеволожа? Зернова? Афинеева? Ни один не пойдет противу отца! Кто же, кто? Не Григорий же Пушка! Или Федька Свибло? Возлюбленник княжой! Нет, молод, бояре не примут!»
   Опоминаясь, едва не пропустил конца речи Андрея Акинфова. Лукавый старец уселся, так и не предложив никого взамен.
   Тогда Иван, решась, поднял голову:
   — Можно мне?!
   Дмитрий вскинул мрачный взор на младшего Вельяминова, мгновением стукнуло — запретить! Но, встретив смелый взгляд Ивана, уступил. Помедлив, неохотно кивнул головою.
   — Скажи, княже! — рек Иван Вельяминов, претворив ропот думы в мгновенную тишину. — Лепше ли было бы Олегу Рязанскому ныне с Михайлой Тверским и Ольгердом Литовским дружбу вести, нежели с нами, московитами? Супротив всей земли русской, господа бояре, да еще и Литвы, не выстоять нам!
   Сказал и сел. И тишина взорвалась бурею яростного спора.
   Дмитрий, по-детски приоткрывши рот, все еще обмысливал сказанное Иваном, не в силах зараз перейти от одной мысли к другой, но уже чуя, что молодой Вельяминов опять, как и многажды до того, оказался по-своему прав, и, доведись до дела, сам Алексий не выскажет чего иного…
   — У вдовы той, — негромко и устало выговорил Василий Василич, дождав тишины, — деревня своя, родовая. Вотчина, а не даренье мое! А что касаемо Никиты Федорова, — он приодержался, проглотил тугой ком, подступивший к горлу, закончил сумрачно: — убитого в том же бою, на Тростне, в том же полку Дмитрия Минича, честно живот свой сложившего за русскую землю, что касаемо его… — Василь Василич вдруг махнул рукою и сел, договоривши безо всякой связи: — А зерно — пущай! Пущай думою делят, слова не скажу!
   — Правду ли баял ты нам, Василий? — выкрикнул вдруг Афинеев.
   — Правду! — раздался хорошо всем знакомый старческий голос.
   По проходу между скамьями шел легкою походкою в темном монашеском одеянии своем и в белом клобуке Алексий. И по мере того, как он шел, смолкала молвь, обнажались головы и лица склонялись к благословляющей руке митрополита. Для всех председящих владыка Алексий был и о сю пору паче князя самого.
   Алексий уселся в поставленное для него рядом с княжеским кресло, благословил Дмитрия и, склонив лоб, оглядел собрание. На темном сукне его облачения ясно и строго горел золотой крест и осыпанная жемчугами панагия, знаки высшей власти церковной.
   — Василий Вельяминов изрек вам правду! — отчетисто и властно повторил он. — Да, я сам, как ведают о том старейшие бояре, поял убийцу Хвоста в дом церковный, и нелепо тебе, Андрей, ворошить то, о чем надлежит забота токмо мне, отцу твоему духовному! Василья же по розыску, учиненному в те поры, не овиноватил никто! Прекратите прю, бояре, и помыслите соборно о защите града Переяславля от возможного нахождения ратного!
   Тимофей Василич Волуй нарушил стыдное молчание боярского синклита, предложив:
   — А детей героя, Василья со Степаном Мининых, за кровь отца, честно пролитую во брани, чаю, возможно удоволить со временем боярским званием, коли вы, господа, о том порешите и великий князь повелит!
   Дума зашумела облегченно. Минины, все трое, кланяясь и пятясь, обрадованные, покинули покой. Тимофей Василич что-то говорил, неслышное в общем шуме, на ухо князю, и тот кивал, хмурясь и запоминая, потом поднял голову, предложив от себя возвести в бояре второго сына Андреева, Ивана Хромого, удоволивая тем самым нынешних противников тысяцкого. Вслед за тем, радостно устремясь в новое русло, дума начала обсуждать, кто, как и сколькими силами будет крепить костры и прясла Переяславской крепости от возможного Михайлова нахождения.
   После заседания думы Вельяминовы, отец и сын, вышли вместе, посажались на коней.
   — Погубит меня когда-нибудь Андрей Акинфов! — в сердцах молвил Василь Василич, отъезжая от княжеского терема. Иван сплюнул, сузив глаза:
   — Еще один боярин на нашу голову!
   Повторил, наконец, вслух то, что сверлило мозг:
   — Кого из вельмож возможет Дмитрий нарядить во твое место?
   Василий скоса глянул на сына, пожал плечом, отмолвил погодя:
   — Не ведаю!
   Князь Дмитрий, почуявший вновь, что произошло какое-то «не то», последовал за владыкою.
   — Пуще всего, сын, — говорил Алексий наставительно, — блюди лад и ряд в боярах! Каждому поручай дело по силам его и по возможностям, дабы и празден не был, и утешен работою, и не растил в сердце своем зависти к иным! Надобно привлекать все новых мужей брани! И потому твой долг — мирить! Больше бояр — боле силы ратной!
   — Тяжко мне! — возражал Дмитрий с детским прежним упрямством. — Владимира послали Псков стеречь, а меня — охотиться на волков!
   — Не един раз молвлю тебе, — терпеливо ответствовал Алексий, — ты пастух стада своего, а не воин! Тебе надлежит смирять и вознаграждать! Вот когда худшая беда нагрянет, тогда и ты встанешь во главе ратей!
   — Мыслишь, Михайло не прекратит брани?
   — Нет, не смирился его дух! И, чую, минувшая беда — токмо начало великой при с Литвою и Тверью! Все мои слабые силы употребляю теперь, дабы святыми глаголами задержать беду! Ныне пишу в патриархию. Верю, Филофей Коккин преклонит слух к молениям нашим!
   Они остановились в узком проходе к вышним горницам, где надобно было распрощаться, и Алексий, заглядывая глубоко в очи и душу Дмитрию своим темным всепроникающим взором, повторил:
   — Я уже стар, князь! Молю тебя, не допусти свары в доме своем и в волости великого княжения Московского! Зла не имей в сердце!
   И Дмитрий опустил глаза, опять не посмев сознаться в ненависти к Ивану Вельяминову.
   Расставшись с князем, Алексий вышел, сел в свое закрытое креслице, носимое прислужниками, и молча дал себя нести, поглядывая семо и овамо в слюдяные окошка на суетящихся в улицах Кремника москвичей, а те, завидя крытые носилки митрополита, снимали шапки и кланялись.
   Скоро приблизили хоромы митрополичьего двора. Алексий нетерпеливо выглянул. Он сожидал Леонтия, посланного им во Владимир, с часу на час, и был несказанно рад, завидя во дворе знакомого, заляпанного грязью и снегом коня, которого вываживал молодой служка. Леонтий прискакал! Прискакал и вскоре, приведя себя в порядок и оттрапезовав, пожалует к нему.
   Он поднялся к себе. Отпустил прислужников. Сидел, полузакрывши глаза и пригорбясь. Свара в думе утомила его. Утомила не сама по себе даже, а теми мыслями и опасениями, что всколыхнулись в душе.
   Возможет ли князь Дмитрий без него, Алексия, собирать и съединять все это прегордое скопище вельмож, с их местническим счетом и опасениями, как бы кто кого не «пересел» и не «заехал»? А принимать надобно и иных — многих! В сем одном преграда Литве! А ежели не возможет сего князь? И что тогда?
   Что-то надо решать и с должностью тысяцкого. Василий Вельяминов стар, уже стар! А ежели меня не будет? Как, чем закрепить надобное земле единение вятших с меньшими и друг с другом? И чем объединить, помимо порядка и счетов местнических?
   Дьявол ходит в миру, дьявол огорчает сердца, вызывает резню, зависть, укоризны и злобы, и надобно ежедён, ежечасно побеждать его, раз за разом, день за днем! Поперечных друг другу — даже и умных, талантливых — погубит любой враг, и тогда уже не стоять земле!
   Единая скрепа — любовь! Христианская любовь ко Господу и к ближнему своему! И пока русичи будут по случаю каждой малой зазнобы «вонзать нож в ны», дотоле не утвердить власти!
   «Господи! Я грешен! Я принял на себя злобы мира сего! Изнемогаю!» — хотелось выкрикнуть ему в звенящую пустоту. — Господи, помоги мне! Ради земли и языка, вверенных мне тобою, помоги! Пошли мне заступника здесь, на земли, ибо не могу я один!»
   Скрипнула дверь.
   — Леонтий, ты? — произнес он сорванным, жалким, как послышалось самому, голосом. Тишина подсказала ему, что он ошибся. Алексий медленно повернул голову. На пороге владычной кельи, улыбаясь, стоял игумен Сергий.


ГЛАВА 8


   Лось, матерый бык, черный горбатый великан, всхрапывая, ринул сквозь ельник прямо на Онисима. Пырька — верная животина! — с долгим воем взвился со всех четырех лап и повис, вцепившись в ухо быку, но остановить зверя уже не мог. Онька едва успел вздеть рогатину и приготовиться к встрече, как уже почти над ним, над головою, взметнулись смертоносные копыта, от одного удара которых не то что волк, медведь подчас падал с раскроенным черепом, и огромная, страшная от разлатых тяжких рогов голова затмила ему свет.
   Принимая лося на рогатину, Онька мгновением утвердил рукоять и вдруг почуял, как опора, казавшаяся прочной, подалась под древком и стала погружаться в снег, не встречая более твердой преграды. Все произошло в такой срок, что только глазом моргнуть. Пыря, так и не выпустив лосиное ухо, пролетел по воздуху у него над головою и взвизгнул от удара о дерево, разомкнувши клыки. В тот миг, когда верный кобель отлетел в сторону, Онька успел перехватить древко и сам, проваливая в предательский мокрый снег, едва уйдя от смертоносного удара, пронесшегося вплоть его головы, мимо виска, сумел напряжением всех сил всадить рогатину под ребро лесному богатырю, и, чуя под широким острием хруст живой жилистой плоти, еще посунул, еще вдавил рогатину, и упал, сбитый в снег рухнувшею на него тушей. Лось, поливая снег кровью, бился и храпел. Видно, рогатина не достала-таки сердце. Острый дух и горячее дыхание зверя обдали ему лицо. Лось бился, пытаясь встать и вминая Оньку в снег. Жуткие лопаты рогов крушили валежник, и он знал, что одного удара их достанет, чтобы уже больше не встать.
   Все-таки Онька успел вырвать нож и, обнявши зверя за шею, мотаясь вместе с ним вверх и вниз, утеряв шапку, вонзил-таки засапожник в горло великана, по счастью попав в становую жилу. Кровь хлынула струей, окатив ему все лицо и грудь. Онька продолжал цепляться всеми силами за шею зверя. Только не дать встать! Не дать бросить себя под смертоносный удар рогов или лосиного страшного копыта! Только бы, только… Он сам рычал, зубами вцепляясь в пахучую шерсть, боролся из последних сил, все больше угрязая во вспаханный снег и какую-то мерзлую кучу сухостоя, которую, почитай, сам и навалил тут по осени. Засапожника и того уже не было в руке. Потерянный, ушел куда-то глубоко в снег, и опосле, придя в себя, Онька искал его, разгребая наст и ветви, едва не час.
   Но вот тугие струи крови стали опадать, судорожные попытки подняться, встать на ноги, становились все беспорядочнее, все короче, и зверь наконец, всхрапнув еще раз, посунулся мордой в снег.
   Онька, едва разжав сведенные судорогою пальцы, кое-как выполз из-под косматой туши, ужасаясь теперь проминовавшей его смерти, близко глянул в дикие, тускнеющие глаза лесного красавца и, отвалясь к стволу ели, сцепив зубы, дабы унять колотун, чуя, что весь мокр от головы до пят от усилий и страха, чуя слабость в ногах, и тошноту, и возникшую дрожь в руках, начал медленно приходить в себя.
   Углядев в стороне лежащего на боку, слабо повизгивающего кобелька, он встал, качнулся, но снова сел (голову, ушибленную-таки лосем, так и повело), потрогал зачем-то крест на груди под рубахою — крест был цел, и это немного успокоило. Пырька подлез, волоча по снегу задние лапы, стал облизывать, жалобно повизгивая, ему руки, словно бы просил не бросать его теперь, увечного, в лесу. Онька потрогал спину и лапы кобеля: кость была, кажись, цела. «Отойдет!» — подумал. Он вновь приблизил, разыскивая шапку, к зверю. Пока искал нож, пока свежевал, нарезал тушу, отемнело. Далекая песня волков заставила его вздрогнуть: нападут — ему с увечным кобелем и не оборониться будет!
   Он погрузил то, что мог, на волокушу, посадил сверху Пырю, который благодарно тянулся мордою, норовя вновь и вновь лизнуть ему руку, подобрал рогатину, приладил лямки и пошел, чуя ломоту во всем теле, боль от ушибов, но и довольство, растущее с каждым шагом. Перемог-таки! Совладал!
   За долгую жизнь — ему уже перевалило за сорок — Онька уложил не один десяток и медведей, и лосей, бил вепрей, но такой оплошки, кажись, еще и не случалось с ним — чудом остался жив!
   Волчий вой восставал все ближе и ближе. Онька с сожалением думал о том, что назавтра на месте боя найдет уже разве крупные кости зверя да рога, все остальное обожрут серые тати, и, подгоняемый настойчивым волчьим воем, прибавлял и прибавлял шагу.
   Лесная избушка вынырнула, наконец, из сумерек леса, и крохотный багряный огонек в оконце (скорее щели меж двух бревен), закрытом пластиною льда, показал ему, что Ванчура не спит и ждет отца. (Ванчуре, третьему по счету сыну Онисима и Таньши, шел десятый год, и отец уже не впервой берет парня в лес, на охоту, вместе с собою.) Сынишка вышел, не тратя лишних слов обнял и затащил в избушку кобеля, потом начал заносить мясо в клеть. Отволокли туда же и шкуру. Кровавую волокушу Онька обтер снегом, приставил к стенке плоско крытой накатником охотничьей избы. Только опосле всего, тем же снегом оттеревши кровь с лица и рук и, сколь мочно, с одежды, Онька вступил, пригнувшись, в низкую лесную хоромину, где пляшущий огонек сальника освещал грубую, из валунов и глины, черную печь, полати и развешенные и распяленные по всем стенам сохнущие шкуры зверей.
   Сын, заботно взглядывая на отца, доставал деревянную мису, ложки. Онька бросил на лавку кусок печени. Наткнувши на прут и скупо посолив, сунул в горку горячих углей. Сытный дух жарящегося мяса наполнил избушку. Ели молча. Только уж приканчивая трапезу и срыгнув, Онька выговорил безразлично:
   — Седни чудом жив осталси! Бык под себя подмял. И кобеля покалечил, вот! — И усмехнул, завидя опасливое восхищение, вспыхнувшее в сыновьих глазах. Знал бы ты, сын, как твой батька струхнул ноне!
   Укладываясь спать, перед тем как притушить сальник, Онька, покряхтывая, достал барсучьего сала, смазал все свои ушибы и ссадины, натер и кобелька, где мог. После повалился на полати, на старую лосиную шкуру, обнявши одною рукой Ванчуру, а другою натягивая на себя овчинный зипун.
   В темноте слышнее стал ветер, шевеливший вершины огромных сумрачных елей, и волчьи всхлипы, визг и рычание невдали от избушки, над лосиными останками. Вновь, тихою жутью, напомнился давешний бой со зверем. Федьку альбо старшего Прошку взять с собою на друголетошнюю путину? А кто будет ладить упряжь, готовить дровни, сохи и бороны к весне, к страде?! — окоротил он сам себя. Подумалось еще, перед тем как окончательно провалить в сон: «Неужто старею?» Какой-то, верно, запоздалый волк завыл совсем близь, почитай, под окошком избушки, и под его голос Онисим уснул.