Шурик, дорогой, как эту фразу понимать? Куда Творец нас изблюёт?
   Да, снова в жизнь, куда же еще. Вот, к примеру, возьми меня. Да я с раем и близко не стоял. Всю жизнь врал, пьянствовал, блудил, ничего путного не совершив. Ничегошеньки, так что в рай мне дорога заказана. Но в ад-то меня за что на вечные муки? Ведь на ВЕЧНЫЕ!
   Вдумайся! За что, Шурик? Ну, ей Богу, не заслужил я их, вечных-то мук!. Никого не убил, никого не ограбил, никому ни разу в морду не заехал. Больно, правда, делал, но только бабам, которые меня любили.
   Так уж получалось, что до сорока трех лет, пока не женился на
   Надёже, никак не мог трахать кого-то одну. Всё тянуло на разнообразие. Зато иногда даже нищим подаю. Особенно по пьяне. Вот и выходит, что ни теплый я, ни холодный, Господь изблюет меня из уст своих, и рожусь я заново, как уже столько раз рождался.
   Но это, Александр Лазаревич, еще не самая моя главная ересь.
   Главная оказалась в том, что я никакой злобы и вражды не смог в себе воспитать против других концессий и религий. То бишь, полным оказался экуменистом и искренне, с открытым сердцем готов молиться не только вместе с другими христианскими концессиями, но и с любыми прочими, кроме сатанинских, разумеется. То есть, теми, которые призывают не совершать зла, не делать ближнему того, чего бы ты не хотел, чтобы ближний сделал тебе.
   А, вот, не любит экуменизм наша Зарубежная Церковь. Ой, как не любит! Знаешь, столько там было моментов, которые меня просто шокировали. Представь себе чудного доброго инока отца Серафима.
   Единственный он там на подворье был, с кем я нашел общий язык на базе общего потребления алкоголя. Правда говорю, чудеснейший и добрейший души человек. И, вдруг, он, отец Серафим, сообщает мне, что католический монах стоял перед ним на коленях и просил благословения, а тот отказал, ибо – католик, блин!
   Не-не! Это не моё. Так дело не пОйдет, как говорил в шестидесятые годы полковник Бондаренко на военной кафедре ЛГУ.
   И это еще цветочки. Там и покруче были заявления. Тот же отец
   Серафим как-то мне сказал, что, мол, все эти большевистские репрессии, расстрелы по подвалам, мол, всё это было правильно, понеже благодаря им столько душ не согрешили, а стали праведниками, и отправились прямо в рай. В ужас я пришел от этой мысли. Что же получается? Чем больше народу убивают, то тем лучше? Впрочем, не буду я тут возникать. А, вдруг, это нечто такое, что мне осмыслить не дано, что выше моего понимания? Может, он прав, и это действительно так? Тут я молчу. А вот в случае с испанским монахом, что перед отцом Серафимом встал на колени с просьбой о благословении, то до конца буду утверждать: "Не прав ты был, отче!
   Не прав!" Я же, когда захожу в католический костел, то чувствую там такое же присутствие Святого Духа, что и в православной церкви.
   Правда, в баптистском доме, синагоге, мечети или буддийском храме я его не ощущаю, но это только лишь потому, что мне такое просто не дано, ибо дано другое. Господь каждому даёт своё. А так я нисколько не сомневаюсь, что он там есть…
   … Максимюк, думаю, узнав, что я такие идеи вынашиваю, полез бы со мной в драку и сильно бы побил. Ты вот в прошлом письме спросил меня, был ли он антисемитом. Даже не знаю, как ответить.
   Естественно, он к евреям относился отрицательно. Но только точно так же крайне отрицательно он относился и к англичанам, и к немцам, и к французам, и к татарам, и к арабам, и ко "всяким прочим шведам", которых всех скопом называл незатейливым словом "басурманы". И специально евреев там, насколько мне помнится, не выделял никогда.
   Кавказцев различал. Мусульмане у него, естественно, все были в басурманы записаны. Армяне тоже гуляли где-то между "нашими" и басурманами. А вот грузин с осетинами уважал. Наши, мол, православные. Причем, сам был жутко на грузина похож. Такой же жгучий и усатый брюнет. Как сказала про него одна тетка, продавщица в пивном ларьке: Брунет восточного типу. Впрочем, бабам такой тип очень даже нравился, и они на него жутчайше западали и вешались. Так уж повелось, что любая хорошенькая бабенка, попавшая в наше общее поле зрения, всегда была его. А я довольствовался тем, что останется. Один случай до сих пор не могу забыть. Осенью 62 года, когда поступил на филфак, то узрел среди наших первокурсниц совершенно фантастическую девочку, Светку Ковалёву. Такой, как у неё фигурки, я вообще в жизни больше не встречал, во всяком случае подо мной. Еще бы! Все пропорции – словно у нынешней куклы Барби.
   Рыженькая была Светка со вздернутым носиком и sex appeal от неё пёр просто сногсшибательный. Мы с ней как-то очень быстро сошлись после первого же факультетского танцевального вечера и совокупились. Всего-то один день у меня дома, когда родители были на даче.
   А вечером, вдоволь накувыркавшись, я жутко гордый повел её показывать Максимюку. Подтекст, конечно же был такой:вот, мол, смотри, какие у меня теперь девочки, с тех пор, как я стал студентом филфака. Высший класс. Не твоим медичкам чета. Да только увел её
   Максимюк прямо из-под меня. Когда всё было выпито, то кинули мы с ним на морского, кому бежать за добавкой, и выпало мне. А пока я бегал, засранец этот сговорился со Светулей, чтобы она завтра пришла к нему одна. Так мне и оказался полный отлуп. Запереживал я, помнится. И утешение нашел лишь в том, что она, потрахавшись с ним где-то пол года, свалила и от него. Максимюк же на эту бабенку запал просто до опупения. Боже, какие там в течение двух лет происходили страдания и торчания под окнами в одном дворике возле Большого проспекта Петроградской стороны! Я даже представить себе не мог, что он был на такое способен! Причем я, как верный оруженосец, не только при всем этом присутствовал, но еще играл весьма активную роль.
   Часами убалтывал Светку на филфаке, убеждая её вернуться к другу. По его приказу бегал к ней домой, разговаривал с её родителями, просил передать, чтобы она спустилась к нам во двор. А та кочевряжилась, не спускалась. Мы же с ним пили портвейн "Три семерки", греясь у батареи светкиного парадника, и Максимюк, глотая слезы, рассказывал, как Ковалёва делает минет известному в Ленинграде поэту-песеннику.
   Мол, тот ведет свою Волгу на скорости 120 км в час, а Светка ему отсасывает.
   Случилось там и несколько драк с очередными ковалёвскими хахелями, и битье стекол, и бегства от ментов. Так всё и тянулось до тех пор, пока я сам жутко ни влюбился и ни самоустранился от их уже весьма поднадоевшей мне ситуации.
   Последний раз я нечаянно встретил Светку в Москве поздней осенью
   73 года. Она только что вернулась из Афганистана, где преподавала русский язык. Всё так же была стройна и хороша собой. Да еще в столь шикарной шубе, что я обалдел. Разговорились, я и спрашиваю: Слушай, там же при тебе короля скинули. Расскажи, как это всё произошло?.
   – Ох, – отвечает, это же была трагедия! Трагедия! Мне так его жалко, так жалко! Особенно наследника! Мы ведь с ним очень, очень дружили!…
   …В общем, Максимюк был человеком необычайно талантливым и мог бы преуспеть во всем, что бы ни выбрал. К девятнадцати годам он уже проштудировал всех античных философов, Канта и Гегеля, читал
   Кьеркегора, Шопенгауэра. А также умудрился, вот так походя, прочесть всего Ленина, да сделать из него выписки, чтобы доказать лично мне, что Ленин и есть самый великий злодей на белом свете. Я же тогда краем души всё еще дедушку-то Ленина любил, несмотря на пьяные белогвардейские сопли. Я ведь, до дружбы с Максимюком, наступившей в том же 1954 году, что и наше с тобой дачное знакомство, главным образом читал "Васёк Трубачев и его товарищи", "Витя Малеев в школе и дома", "Чук и Гек", "Приключения майора Пронина", да "Старик
   Хоттабыч". Еще, помнится, интересы мои распространялись на одну страницу, вырванную из учебника анатомии. И ей же, увы, в основном ограничивались. На странице этой, мятой и грязной, был помещен рисунок наружных женских половых органов. Я ее выменял у Вовки
   Зассыхи на отцовский перочинный ножик и изучал очень внимательно и регулярно.
   Вот такая была между нами разница в интеллектах. И все же дружили. Сам удивляюсь, что он во мне нашел? Правда, я был ему лицеприятен, поскольку с самого первого дня нашей дружбы принял на себя роль оруженосца при этаком рыцаре, слушал его с разинутым ртом, во всем с ним соглашаясь, кроме его лютой ксенофобии, неприятия всего неправославного человечества, и любимого тоста: "За Расею от
   Москвы до Москвы по часовой стрелке!" Короче всего того, что в наши дни столь вдохновляет бритоголовых пэтэушников из "неблагополучных семей". Однако активно не возражал, как бы меня его тосты ни коробили. Так пытался иногда что-то вякнуть, но Максимюк быстро затыкал мне рот, ибо я никогда не мог и не умел с ним спорить.
   Впрочем, в те пьяные годы до моего поступления в университет, не так уж близко к сердцу ранил меня его кондовый великорусский шовинизм.
   Я, ведь, Близнец по гороскопу. Близнецы же всегда отличались некой бесхребетностью и беспринципностью. А посему, выхлебав вместе с ним очередной тост "от Москвы до Москвы" говорил сам себе, что, мол, хрен с ним, пусть как хочет, так и дрочит, его право. А я, мол, буду дрочить иначе, поскольку тоже свое право имею..
   Он же за мной права Близнеца не признавал никак и требовал очень настойчиво, чтобы я был таким же, как он сам, рожденный 21 апреля, аккурат между Гитлером и Лениным. Но я таковым быть не хотел. Отсюда и пошел наш разлад, ибо с 62-го года, когда поступил в университет, появились у меня совершенно другие интересы и взгляды. Главное, я, полный невежда-дурак, вдруг, как-то, резко почувствовал себя умней, образованней, и к его идеям начал испытывать весьма активную неприязнь. А, посему и видеться мы стали значительно реже.
   Я Максимюка даже где-то стесняться начал, особенно, когда он в дымину пьяный приходил на филфак пообщаться со мной и Ковалевой.
   Светка тут же сбегала, а я всячески, под любым предлогом, пытался его оттуда увести. Однажды, помнится, чтоб хоть куда-то спровадить, завел в главное здание, знаменитые "12 коллегий". Идем мы с ним рядом по длиннущему коридору: шатающийся, мятый, растерзанный
   Максимюк, и я, делающий этакий индифферентный вид, мол, якобы, с ним даже и не знаком. В коридоре же через каждые 10-15 метров попадаются окошечки самых разных лабораторий, где сидят девушки лаборантки. Так он в каждое такое окошечко засовывал свою черную кудлатую башку с топорщащимися, как у кота, усами и, выдыхая жутчайшую водочно-бормотушную смесь, хрипло интересовался: "Пиво есть?" До сих пор помню совершенно жуткий ступор, который охватывал бедных девочек-лаборанток при виде сей взъерошенной и пьяной физиономии.
   Впрочем, окошечки эти действительно отдаленно напоминали окошки пивных ларьков.
   А с шестьдесят шестого все наши связи вообще прекратились, ибо
   Максимюка осудили на 3 года. Посадили за то, что он с приятелем, оба
   – пьяные вдрызг, избили в общаге 1-го мединститута случайно подвернувшегося под руку араба. Просто так от скуки. Араб зашел в комнату, где они пили, и спросил: "Мухаммед здесь живет?" На что
   Максимюк сказал своему собутыльнику этак лениво и вальяжно: "Ну-ка,
   Васька, дай ему за Мухаммеда-то в рыло!" И не дожидаясь, пока Васька встанет, двинул сам.
   Я же к этому времени уже своего ума поднабрался на филфаке и поимел наглость сказать, что всё это мерзко, и мне, мол, избитого араба жалко больше чем его самого, идущего в суд на заклание. Этого было достаточно, чтобы стать навек врагом. Так мы больше в жизни и не повстречались, о чем я до сих пор сожалею, ибо действительно уникально талантливым был сей человек, и каждый день с ним проведенный меня информационно обогащал. Ведь далеко не ежечасно он провозглашал тост "от Москвы до Москвы", чаще все же другие темы присутствовали в беседах о смысле жизни. Я и сам до сих пор, спустя столько лет, его шутками и сентенциями пробавляюсь. Постоянно их цитирую и называю максимы максимюкизма.
   Правда, чувство юмора у него было весьма своеобразное, но, зато, проявлялось даже в совершенно экстремальных ситуациях. Как-то в начале шестидесятых годов, пили мы в студенческом общежитии 1-го медицинского института, где Максимюк учился. Отец же его был в этом институте завкафедрой, а их профессорский дом и общага находились рядом, бок о бок. Так Максимюк из общаги просто не вылезал и меня туда ввел. Сам он в описываемый момент, будучи в стельку пьяным, регулярно падал под стол. И каждый раз, упав, очень обижался на своего приятеля Жорика, который восседал на этом скромном пиру рядом со мной. Посему, не имея сил подняться и вылезти из-под стола, орал оттуда, обращаясь ко мне: Лесник! Очень прошу, умоляю, будь другом, дай ты этой суке Жорке в рыло! Дай за меня. В долг. До завтра! Бля буду, я тебе завтра отдам!…
   … Вообще он был весьма тонкая натура. Очень музыку обожал. Даже несколько лет проучился в какой-то музыкальной школе по классу виолончели. Но Растроповича из него не вышло, потому как в седьмом классе (за пол года до нашего знакомства) по черному нажрался в подвале с истопником, и его из музыкальной школы с треском выперли в обыкновенную.
   Также Максимюк был без ума от старинных русских романсов.
   Особливо в состоянии алкогольного опьянения. Если романс был весьма душераздирающий, а выпитый алкоголь ложился на грудь уютно и не просился обратно, то он рыдал и всегда рвал ворот рубахи. Однажды зимой шестьдесят третьего года подарил мне один филфаковский стажер француз эмигрантскую пластинку русских романсов в исполнении Теодора
   Биккеля. Я принес её Максимюку, и застал его уже под очень сильным взводом, так что пластинка произвела на него совершенно ошеломляющее впечатление. Мы пили, слушали и весьма набухались. А он всё рыдал.
   Особенно трогал его романс: Расставаясь она говорила, не забудь ты меня на чужбине. Наконец Максимюк вытер слезы, и мы, захватив диск, отправились в соседнюю общагу. Там эта пластинка крутилась бесконечно, а Максимюк под неё нажрался полностью. Один раз, когда пелось: Расставаясь она говорила…, он разорвал до пупа рубаху. А второй раз майку. Стояли, помнится, холода, общежитие топилось плохо, и кто-то из сердобольных медиков надел на него свою футболку.
   Долгоиграющая пластинка крутилась, а про Максимюка, сидящего в углу на полу, все как-то забыли. Вдруг опять раздался треск раздираемой ткани. Это в очередной раз Биккель запел Расставаясь, она говорила…
   С него сняли разодранную до пупа футболку и одели другую. И снова забыли. Как вдруг через пол часа опять на пластинке очередь дошла до этого романса, и снова футболка была разодрана во всю длину. Тогда кто-то из студентов достал и напялил на него толстеннейшую морскую тельняшку. Тут же возник спор, мол, разорвёт, или – слабС. И специально поставили именно этот романс. Теодор Биккель пел под испепеляющие душу гитарные аккорды: Одного лишь тебя я любила и любовь берегла, как святыню… А Максимюк сидел на полу, ухватив ворот тельника и тужился: Ы-ы-ы! Но тот не поддавался. Вдруг все увидели, что он плачет. Я подошел, нагнулся и спрашиваю, мол, что с тобой? Он же отвечает сквозь рыдания:
   – М-мочи н-нет!
   Медики народ добрый. Тут же кто-то принес ножницы и надрезал сверху тельняшку, а Максимюк с жутчайшим треском разорвал её под гитарный звон и уснул с радостной детской улыбкой на лице.
   …Одним словом, гениальная была личность Санька Максимюк.
   Гениально писал, а так ничего и не написал. Гениально рисовал, а так ничего и не нарисовал. Гениальные философские теории создавал еще в
   1959 году, а так ничего и не создал. Эх, Максимюковский бы талант, да на созидание, а не на ненависть и опрокидывание статуй в Летнем саду, великая бы личность получилась. А так не вышло ничего, кроме больного с циррозом печени, поскольку из всех видов человеческой деятельности выбрал он алкоголизм и просто сгорел, умер в 56 лет от вышеупомянутого цирроза. Года за два до Максимюковской смерти друган мой, Старикашка – Сева Кошкин, встретил его на Невском. Причем, как тот утверждает, тусовался Максимюк с какими-то ряжеными придурками и сам был в некой опереточной "казацкой" форме, да еще портупеей перетянутый. На Севин вопрос, мол, что это на тебе одето, ответил с гордостью, щелкнув на груди ремнями: "Казакую вот, Старикашка!" Для меня лично это – полный шок. Максимюка с его недюжинным умом и ряженых обормотов, увешанных советскими золотыми погонами, да копиями новоделами царских крестов, я совершенно не могу представить стоящими рядом. Грустно… Поговорили они о жизни, и Максимюк важно сказал, что больше не пьет. На вопрос Севы: "почему", серьезно ответил: "Жить охота!". А через два года умер. Но в моей душе жив будет, доколе жив я сам, ибо, слишком уж сильно повязал нас нежный возраст отрочества и юности. Как много у меня с ним случилось впервые в жизни! Правда, увы, все эти впервые случившиеся события относятся к тем понятиям, с которыми к так называемому "приличному обществу" не подпускают и на пушечный выстрел. Да, только, что мне до него, Александр Лазаревич? Меня "приличное общество" никогда не привлекало. Меня тянуло всегда к пацанам у пивного ларька.
   Впрочем, ведь и я хаживал когда-то в "приличное общество".
   Хаживал в те годы, когда пребывал в должности супруга тов.
   Погосовой, и одновременно занимал пост преподавателя престижнейшего
   МГИМО. Но душа, Шурик, не лежала, и если бы не занимаемые посты, в жизни бы туда не ходил. Как и сейчас сердце не лежит. Не поверишь, у меня даже ни одного костюма нет, ни одного галстука. Только джинсы.
   В храм хожу в черных, а во все другие места в синих. Вот так и живу.
   И, представь себе, прекрасно себя чувствую!
   А посему, давай-ка, братец, вздрогнули, еще по одной!… Эх-х!
   Хорошо идет!… Щас закушу плавленным сырком La vache
   qui rit, что зовется там у нас в России Веселая Буренка.
   Итак, продолжим. Значит, о чем, это я тебе только что рассказывал? Ах, да, о "впервые в жизни с Максимюком". Так вот, однажды я с ним настолько нажрался, что мы оба залетели в вытрезвитель на Скороходова. Раньше-то ведь я в подобных заведениях еще не бывал. А вот, благодаря Максимюку в 1959 году впервые там отметился.
   Помню, рано утром подняли нас всех и усадили на какую-то длинную скамью в клетке. А рядом поместили страшнейшую, пьяную бабищу в грязных лохмотьях, которая беспрерывно орала: "Ну, что, бля, подходи, суки, по очереди, доставай по четвертному! Всем дам, всех обслужу! Всем, бля, за четвертной! Ну, давайте, падлы, кто первый ебаться по четвертаку?"
   Я же, еле ворочая языком, спросил ее из чистого любопытства и, чтоб голова меньше гудела: А по любви дашь?
   Бабища посмотрела на меня совершенно ошалело и сказала проникновенно: Эх, милай! По любви дают, кто в тюрьме не сидел!
   … И то, что называется "групповым сексом" я тоже впервые именно с ним, Алькой Максимюком, испытал. Были у нас две девочки, и обе -
   Наташи. У одной фамилия была красивая, хоть и с нехорошим намеком:
   Трипольская. А у второй – простая, что-то вроде Сидоровой или
   Степановой, уже забыл. Но точно помню, что она была телефонистка, ибо до этого трахал я эту Наташу с простой русской фамилией как раз у нее на телефонной подстанции во время дежурств, благо она там всегда абсолютно одна дежурила. Подстанция сия находилась в неком подвале на Охте, и имела небольшой диванчик, где мы умещались, если я сажал ее на себя сверху. Единственное неудобство возникало, когда раздавались какие-то пронзительные звонки, и Наташа, с криком "Ох, аварийный!", слетала с меня, как была голенькая, хватала отвертку и исчезала между бесчисленных железных шкафов, в которых постоянно что-то тарахтело.
   Свершилась наша групповуха июньской ночью 1961-го года на
   Васильевском острове в ГАване, в комнатушке коммунальной квартиры, где Наташа телефонистка с мамой жила. Но мамы, уверили нас Наташи, всю ночь не будет, она, мол, на дежурстве. На каком и где – не уточнили. А мы и не спрашивали. Комнатка же там была такая маленькая, что нам ничего не оставалось, как презреть свойственную нашему поколению врожденную стыдливость, и трахаться друг у друга на виду, тем более, что из-за белой ночи над светом мы были не властны.
   Оттого так сами себя завели, что нечаянно поменялись парами, и я, вместо Наташи телефонистки, вдруг, сам не помню как, оказался на
   Наташе Трипольской… Окно этой комнатушки выходило прямо на Финский залив, и долгий июньский закат над серой морской гладью красил в возбуждающе розовый цвет наши переплетенные молодые тела. Так и остались в памяти две хорошенькие голенькие девочки, теплая водка в граненых стаканах, цветущая сирень под окном и пылающее над
   Кронштадтом небо…
   … Вдруг, часа в три ночи, неожиданно ввалилась мама
   Наташи-телефонистки в большом белом фартуке с овальной бляхой
   Дежурный дворник. И сразу яростно набросилась на собственную дочку, которая возлежала возле Максимюка в полной истоме. Тот же в панике успел как-то накрыться простыней, приложить к шее висевший рядом на стуле галстук и выставить его поверх простынки с намеком: мол, одетый лежу. Однако, мама-дворничиха ни на него, ни на меня не обратила ровно никакого внимания, так, словно, мы оба – пустое место, а начала злобно тыкать дочку кулаком и шипеть (кричать, видимо, не могла – квартира-то была коммунальная): Ебешься, сука!
   Блядуешь! Ебешься, сука! Блядуешь! Наташа же томно так отмахивалась от нее ручкой, как от назойливой мухи, и бормотала пьяненько, даже глаз не раскрывая: Да брось ты, мам, бля, на хуй в нату-у-ре!
   Мы с Максимюком, воспользовавшись разборкой между мамой и
   Наташами, как-то умудрились выскользнуть, со сверхзвуковой скоростью собрать свои шмотки, цапнуть со стола последнюю почти что целую бутыль водки и, полуголыми, вытряхнуться на лестницу. Скатились по ней двумя колобками, быстро дооделись и выскочили на улицу. Так из
   Гавани и пошли пешком, прихлебывая из горлышка, через весь
   Васильевский остров и Петроградскую сторону к Максимюку на Льва
   Толстого. При этом еще умудрялись танцевать что-то вроде рок-н-рола, напевая: "Ван-ту-фри-о клок-файф-о-клок-рок!" И ножонками, помнится, дрыгали, ввинчивая подошвы в асфальт. А вокруг нас театральными декорациями простирались пустые призрачные улицы великого города, подсвеченные всеми красками белой ночи "июня севера". Нам было по двадцать лет, и этот прекрасный мир был наш…
   … Мне часто кажется, что петербургская белая ночь – это как бы награда у Господа, за какие-то заслуги в прошлых жизнях. Кого-то одной всего ночью и наградят, и он, снова оказавшись в своем Кривом
   Роге, потом всю жизнь эту белую ночь будет вспоминать со слезами на глазах. Если, конечно, поймет и оценит, чем Господь его одарил. А может и не понять и, вернувшись в свой Нижний Тагил, пожаловаться соседям: мол, как они там живут?! Спать же невозможно! Всю ночь глаз не сомкнул! Не, туда я больше не ездок!
   Знавал я таких отрицателей белых ночей: одного и целую компанию.
   Первый (что один) был известный русофоб маркиз де Кюстен, посетивший
   Петербург в достославное царствие государя императора Николая
   Павловича. Так он, мудило, стоял в белую ночь 1839 года на мосту перед потрясающим Петербургом и абсолютно ничего не ощущал, кроме раздражения! Потом злобно писал, что, мол, всё, это – херня какая-то, греческий зал, запихнутый в финские болота. Впрочем, чего с него взять, с русофоба? Хотя в остальном, как же он, засранец, умно и проницательно всё понял и определил! Не менее точно, чем его соотечественник Андрэ Жид ровно век спустя. Всю Россию увидел именно такой, какой она и была, а не хотела казаться в глазах просвещенной
   Европы! Всю, кроме Питера.
   А вот компанией отрицателей петербургской красоты была группа экскурсантов из Могилева. Мы, четверо студентов-филологов, ехали с ними автостопом в начале июля 1965-го года, в одном и том же автобусе. Могилевцы возвращались этим автобусом из Питера, проведя там как раз несколько белых ночей, и при этом жутчайше город наш поносили, мол, все там у вас говно. Я, морально раздавленный, жалобно спросил: "А вы, хоть, Зимний дворец видели?" На что могилёвцы мне совершенно резонно ответили:
   – Да чо, там, ваш говенный Зимний дворец!? Чо на него смотреть! А вот вы лучше скажите, видели ли вы наш новый могилевский дворец культуры!?
   И я, помнится, заткнулся, ибо понял, что они правы. Ведь я видел только наш Зимний дворец, а они, кроме него, еще видели свой могилевский дворец культуры. И это они могли сравнивать, не я…
   Монреаль, 06 сентября 2000 года, первый час ночи
 
   Полночь, старина, а я только что проснулся. И даже не помню, как заснул. Полежал в темноте, попытался припомнить – не получилось.
   Однако само вспомнилось, без всяких с моей стороны усилий, что в холодильнике стоит литровая Абсолюта, всего лишь на половину опустошенная. Вот же до чего память-то людская избирательна. Посему сразу встал. Тем более, что одеваться мне не надо было. Надька, ключница моя, лентяйка, раздеть меня поленилась. Совсем, гляжу, распустилась баба. Пора для порки на конюшню отправлять. Шучу, шучу, не пугайся, супруга моя на "ключницу" не обижается. Мы с ней часто так играем в служанку и барина. И обоим в кайф.
   Но я отвлекся. Встал, значит, зашел на кухоньку и там тихонечко принял абсолютика. Тихо так, чтобы семейство не разбудить. Но нет, проснулась супруга моя любезная. Не спится ей, видите ли. Начала меня гнать спать, однако не шибко настойчиво, ибо она у меня сама с хорошим алкогольным прошлым и такое дело, как опохмелка в любое время дня и ночи уважает очень серьезно. Хотя уже три года, как в полной завязке. Так что быстро уступила, тем более я заупрямился.