Кварталы, в которых работаю, находятся в самом историческом центре нижнего города, что сам по себе необычайно красив. Конечно же, не по сравнению с Елисейскими полями или римской улицей Витторио
   Венето, а по сравнению с Первым Капотнинским или Пятым
   Кирпично-заводским проездами. Но всё равно красив. Вокруг меня кипит красивая дорогая жизнь, а я кручусь в самом ее центре и оттого чувствую свою к ней причастность. Красивые дорогие женщины выходят возле меня из красивых дорогих автомобилей и заходят в красивые дорогие двери, при которых я оставляю по несколько пестрых бумажек и иду дальше. Два дня назад в самом центре этой красивой жизни гундосый нищий протянул мне нечистую ладонь и попросил на французском языке денежку. Я достал ему из висящей на боку сумки кучу флаерсов и по-французски же ответил:
   – Мужик, это всё, что я могу тебе дать. Если хочешь – бери. У меня их до хрена (по-французски это звучало: У меня их полные борта).
   Нищий широко улыбнулся и заговорщицки мне подмигнул. А в его улыбке и подмигивании я прочитал:
   – Извини, старик, я тебя не признал за своего. Я думал, ты из этих, из красивой жизни, что вокруг нас с тобой.
   И у меня сразу же, как ножом отрезало, всё ощущение причастности к этой их жизни. Но только на мгновение, за которое я даже расстроиться не успел. То, есть, расстроился, конечно, но только чуть-чуть, на тот миг, который мне понадобился, чтобы сообразить, что у меня с собой есть. Имеется, мол, такая маленькая фляжечка. Так что достал её и принял. А жизнь снова стала этакой цветной, выпуклой, обалденно уютной и абсолютно ко мне причастной.
   В общем, это те редкие мысли, что посещают меня во время трудового дня, ибо работа у меня – идеальная. Сиречь, требующая минимум мыслительной энергии, и массу энергии мускульной, трата, которой весьма даже пользительна в моем возрасте.
   Вот так и вкалываю я, старина, говоря новорусским языком,
   "менеджером в рекламном бизнесе". Впрочем, работа эта не та, от которой слоны дохнут, тем более в моем варианте. Я же – не в бригаде пашу, а один одинешенек, и сам себе командир. Надоест ходить, куплю литровую бутыль пива, ежели на улице тепло, или фляжечку водки, если холодно. Найду уютную скамейку с красивым от неё видом (а красот там, где я пашу, много), замаскирую в одежде пивную бутыль или фляжечку и посасываю их этак культурно из соломки.
   И никаких, блин, alcohol in public. В Монреале с уличным пьянством строго, это, ведь, всё же Северная Америка, а не
   Париж. Там, помнится, в 1975 году, когда меня с делегацией авиа работников ростовского аэропорта в метро на экскурсию водили, я видел клошара, который стоял посреди толпы в переходе метро в позе горниста и жрал краснуху прямо с горла. И никто внимания не обращал, просто обтекала его толпа, как тумбу с объявлениями. Увы, здесь сразу бы копы (менты) замели за распитие алкоголя в общественном месте. Но при моей хитрожопой системе на меня и тут ни одна живая душа внимания не обращает, как на того парижского бродягу. А я сижу, культурно отдыхаю, наслаждаюсь прекрасным видом Старого Монреаля.
   Всем он хорош, вот только больно ножки гудят.
   Гудят оттого, что уж слишком много здесь изящных винтовых лестниц, украшающих фасады старинных домов, так, что прямо с улицы можно попасть на второй или третий этаж. Одно только городские архитекторы не предусмотрели. Не просекли они, что почтальонам или флаерщикам великая будет мука через каждые десять метров подниматься на подобную верхотуру. Особенно в шестьдесят лет. А куда денешься?
   Вот и приходится, поднимаюсь. Таким образом, за день, по этим лестницам побегав, минимум на сотый этаж взбираюсь, если не выше.
   Брожу я так по монреальским лесенкам, вспоминаю своё детство и воспитавшую меня старуху бабу Дусю. Жила в нашей семье старушка такая, домработница Дуся, ибо оба мои родители были целиком в науках. Папаня, геолог, искал с утра до вечера уран для твоей самой могучей в мире советской атомной бомбы, а маманя, биохимик, искала в военно-медицинской академии от такой же бомбы, но только американской, самые могучие в мире советские средства выживания. Вот так и жили они, вроде тебя, по уши в научных исканиях. Уходили на работу в восемь утра, и возвращались в восемь вечера. А меня с сестрой воспитывала бабка Дуся из псковской деревни с четырьмя классами образования.
   Папаня мой у себя во Всесоюзном геологическом научно-исследовательском институте ВСЕГЕИ был ещё и членом парткома.
   А как таковому ему дали подписку на журнал "Америка". И приходил этот журнал в толстенном непроницаемом конверте, чтобы не дай Бог, простые совейские люди, к парткому отношения не имеющие, не могли бы его открыть и рассмотреть. Мы же, с бабкой Дусей, к парткому отношение имели, а посему вскрывали и рассматривали. Однажды зачаровала ее панорама Нью-Йорка, и стала она подсчитывать этажи в
   Эмпайр Стейтс Билдинге. Когда же досчитала до сто первого, сказала мне пророчески:
   – Вот, видишь, ты здесь на второй этаж ленишься дрова таскать, а как будешь в Америке, да поносишь там на сто первый, вот и поймешь, почем фунт лиха.
   А вчера я, по монреальским лестницам пробегав, точно до сто первого этажа донес охапку флаерсов, что сделаны из того же материала, что и дрова, которыми мы топили печку у себя в Лештуковом переулке. Сегодня же, отдохнувший и хорошо принявший на грудь джина с тоником, сижу и гадаю: Как это могла знать баба Дуся в одна тысяча девятьсот пятьдесят пятом году, что почти через пол века я буду в
   Америке бегать по сто первым этажам? Как она вообще могла просечь, что я окажусь именно в Америке, (неважно, что в Канаде, всё равно -
   Америка) а, скажем не в Краматорске? И, ведь, всё точно предугадала.
   Так что, бегаю. Куда денешься?
   Впрочем, еще раз хочу подчеркнуть, что не давит на меня эта работа. Мало того, даже удовольствие в ней нахожу. Да и для здоровья полезно. Всего то за месяц пятичасовой ходьбы три раза в неделю заметно похудел и окреп. Так и хожу, размышляю о смысле жизни и трагедии русскаго либерализма, а при этом, разговариваю сам с собой, с флаерсами и почтовыми ящиками. Есть здесь, в городе Монреале, один очень неприятный для меня значок, который местное население имеет привычку клеить на собственные почтовые ящики: красный такой кружок, а в нем перечеркнутая рекламка. Означает он Па дё сиркуляр!
   (Мол, никаких, на хрен, рекламок!). Впрочем, иногда так прямо и пишется белыми буквами на красном фоне. Pas de
   circulaires! Я этот значок и дублирующую его надпись очень не люблю, ибо они мне жизнь портят и заставляют накручивать лишние десятки километров, поскольку не позволяют опускать флаерсы там, где хочется.
   Так, вот, захожу я, например, в многоквартирный дом, и передо мной пол сотни почтовых ящиков, а из них десяток имеют наклеенным этот неприятный мне знак: Pas de circulaires. Начинаю складывать рекламки вдвое, просовывать их в щели ящиков, и приговаривать: "Это тебе, это тебе, это тебе"
   А когда дохожу до ящика с наклейкой Pas de circulaires , то говорю: "А тебе, козел, – Отсос Петрович!" И дальше продолжаю:
   "Это тебе, это тебе, это тебе". Снова дохожу до ненавистного мне значка и снова объявляю: "А тебе, козел, – Отсос Петрович!" И снова продолжаю с любовью в голосе: "Это тебе, это тебе, это тебе!"…
   Португальский район, в котором мы с Надёжей жили со дня ее приезда в апреле 92 года по декабрь 94 я тоже флаерсами крышую. И даже в бывшем нашем доме побывал, запихнув в 14 щелей 14 рекламок.
   Правда, в португальском районе я всё же перехожу на местный язык и, обращаясь к почтовым ящикам, говорю: Э пра ти, э пра ти, э пра ти и ту, фильу ди пута, шупа коральу! Так, что не зря учился я когда-то португальскому языку. Нашел ему всё же под старости лет применение.
   Пару недель тому назад напоила меня в португальском районе одна компания. Хотел написать "мужиков", да понял, что поздно этим словом обозначать своих ровесников. Компания стариков та была, сидели они и пили на балконе первого этажа. Я же, проходя мимо, сунул им рекламку пиццы и сказал по-португальски: Для вас, ребята. Там, где пьют, там и едят.
   А они, пьяненькие и веселые стали мне вслед кричать: "Эй, ты кто такой, бразилейру?" Дело в том, что для простых португальцев любой, кто говорит по-ихнему не так как они – бразилец. Я же, продолжая свой путь, обернулся и через плечо отвечаю, что я, мол, русский. Так они мне орут хором: "Эй, русский, подожди, иди сюда, поговорим!"
   Разворачиваюсь, подхожу, а те меня пытать, мол, откуда наш язык знаешь? Я им отвечаю, что, мол, не только ихний знаю, но еще несколько других. Мне говорят, мол, если ты столько языков знаешь, то почему тогда флаерсы разносишь? Мол что, еды у тебя нет?
   Не, – отвечаю, еда у меня имеется. Выпивки мне не хватает.
   Вот тут они прямо с балкона так призывно замахали руками, что сердце моё дрогнула, а сумка с остатками флаерсов, как бы перестала существовать. Я поднялся к ним, сел за стол и выпил то, что они называли агварденте казейра. Сиречь, самогон. Градусов это было за шестьдесят, ибо горело, что мне с гордостью и продемонстрировали.
   Принялись они меня расспрашивать, как мне нравится в Канаде, а я, вдруг, такую скучищу почувствовал, это не передать словами.
   Настолько разные у нас судьбы, что, оказывается, просто не о чем говорить. Вообще не о чем. А, раз пришел, то надо. Ну, вмазал, конечно, раз налили на халяву (святое дело!), напряг память и рассказал им несколько дежурных анекдотов, что застряли в памяти ещё с времен ВЦСПС-овской кормушки. Помнится, в те далёкие и незабываемые годы я специально для португалоязычных негров, да португальцев с бразильцами перевел три десятка стариннейших и бородатых армяно-русско-еврейских анекдотов. Типа: "Хаим, твоя жена спит с Мойшей! Ох, лишь бы не было войны!"
   Их же и рассказал. Народ так похихикал, но не очень раскатисто.
   Видимо, для них это было слишком философски глубоко. Кстати, негры из Гвинеи-Биссао больше смеялись моим шуткам. Правда, те всегда требовали продолжения. Например, я им рассказываю, что мужик пришел домой, а там его жена лежит голая, раздвинув ноги, а на ней пыхтит здоровенный тип. Так, мужик, схватил табуретку, подкрался сзади, да как двинет того типа по жопе. А он и говорит жене мужика: "Вот видишь, вошло. А ты всё: не войдёт, не войдёт!"
   Гвинейцы, помню, отхохотались и хором задали сразу три вопроса:
   Первый: И действительно вошел?
   Второй: А мужик-то, что сказал?
   Третий: А тип тот, что ответил?
   Сиречь, для этих чистой душой детей джунглей, анекдот не был просто абстрактным рассказом, а информацией о реально происходивших событиях. И вполне законно было их желание знать то, что произошло дальше, до конца.
   А, вот, друг мой и коллега, Владимир Павлович Дьяконов, никогда не снисходил, чтобы португалоязычному народу рассказывать старые отечественные анекдоты. Кстати, только сейчас, вдруг, задумался, о чем же он с ними говорил, какие темы затрагивал? Поскольку все наши делегаты любили Володю беззаветно и, только издали завидев его кряжистую, земную такую крепкую фигуру, бросались к нему, как к источнику истины. Но какие вел он с ними беседы, совершенно забыл.
   Помню, что пел, и пел потрясающе, вызывая у слушателей бурю восторга. Но, о чем говорил, как-то вылетело из головы.
   Зато очень даже хорошо осталась в памяти первая наша с ним встреча в марте одна тысяча девятьсот семьдесят седьмого года.. В общем-то, имя его и образ меня преследовали почти с самого начала московской жизни. Ибо, как я тебе уже писал, в сентябре 1971, после возвращения из Алжира, новые московские родственники устроили меня преподавателем португальского языка в тот самый МГИМО. И буквально через пару месяцев моя непосредственная начальница Серафима, вдруг, завела со мной разговор о том, что она, мол, очень верит: я, мол, буду другим, а не таким, как совсем недавно работавший на моем месте преподаватель Владимир Дьяконов. Ибо, тот самый Дьяконов, со слов
   Серафимы, "пьянствовал с иностранцами и убеждал их, что советская власть – вещь мало удобоваримая". Я после этих слов жуткую симпатию испытал к совершенно мне незнакомому Владимиру Дьяконову. Чувство это еще более укрепилось в следующие беседы с Серафимой, когда она мне как-то к слову, сообщила, что тот самый печально знаменитый, с позором изгнанный из МГИМО Владимир Дьяконов, оказывается мой питерский земляк, выпускник моего же ленинградского филфака, только годов на семь меня старше.
   Через пару лет после этих разговоров начал я работать по совместительству в Дипакадемии тем же португальским
   "преподдавателем". И первое, что мне сказали в тамошнем отделе кадров, что они надеются на то, что я не буду таким же антисоветчиком, как работавший до меня Владимир Дьяконов. Потом, были еще какие-то упоминания о нем, в том же самом ключе. Всё это жутко интриговало, и просто паровозом в спину толкало, чтобы найти его и познакомиться. Но, слава Богу, специально искать не пришлось, что совершенно естественно. Да и как бы мы могли, два столь редких в те годы португалиста, не пересечься и не познакомиться в Москве 1977 года? Конечно же, судьба нас свела и, конечно же, в нашей дорогой, и по сравнению со всеми другими, самой аполитичной и самой пьяной кормушке – ВЦСПС, а именно – гостинице "Спутник". В те незабываемые годы в наших профсоюзах главным методом работы с иностранными делегациями являлось их спаивание, что я лично глубоко приветствовал и по мере сил лично способствовал. Например, ужинаю как-то с делегацией электриков Португалии, а референт вдруг оказался прижимистым: на пять человек выставил всего две бутылки водки. Пол часа пролетело – она вся выпилась. Что до электриков-делегатов, то хрен с ними, а мне – мало. Сижу, одной половиной мозга автоматически перевожу какую-то электротехническую хрень, а второй соображаю, как бы нашего референта расколоть хотя бы еще на пузырёк. И начинаю провоцировать делегатов. Вот, – говорю, – то, что вы пьёте, как называется?
   А португальские электрики хором: Водька! Водька!
   Референт вздрагивает и меня, естественно спрашивает, мол, чой-то они там бормочут? А я ему отвечаю с этаким чиновничьим раздражением в голосе: Да, водки еще хотят, сволочи! Мол, якобы, сам возмущаюсь и болею за его референтские расходы. И такое часто повторялось в самых разных местах и ситуациях. Главное было любым направлением разговора заставить португалоязычных делегатов произнести слово "Водька", а там сказать референту злобно:
   – Ишь ты, сволочи, опять водки требуют! Совсем, бля, оборзели!
   И каждый раз референт, вздохнув, вынимал свою книжку подтверждения и заказывал еще бутылевич. Вот так и жили, а что ты хочешь? Время, Шурик, было такое.
   При этом существовала совершенно четкая закономерность: чем дальше мы удалялись от Москвы, тем меньше возникала необходимость в моей хитрости, ибо водка и без нее лилась рекой. Настолько, что даже бывали случаи, когда я именно из-за водочного обилия попадал впросак. Как-то осенью в середине семидесятых мотался я с очередной профсоюзной португальской делегацией по Украине. Сначала нас принимали в городе Ровно, где увезли в какой-то колхоз. А там так жутчайше напоили, что никто даже не помнит, как делегатов вместе со мной и московским референтом после банкета загружали в автобус.
   Утром перед отлетом в Киев купил я в гостинице местную открытку и послал Старикашке, написав там, что, мол, столь вчера был пьян, что даже не помню где пил. Помню только, что это было под Ровно. И подписался естественно, как Сеня Оплошкин. Севу открытка сия весьма позабавила, ибо именно так "Это было под Ровно" назывался известнейший триллер нашего детства про героя разведчика партизана
   Кузнецова.
   Прилетели в Киев, и там нас встретил на Рафике местный референт, который сразу же, как только все уселись в машину, объявил: "Сейчас товарищи, мы с вами едем в гостиницу выпить". Я бросил на него одобрительный взгляд, да так и перевел. Мол едем в отель томар ум копу, что дословно значило: пропустить стаканчик. Делегаты радостно закивали.
   – Потом у нас с вами будет обзорная экскурсия по городу, – продолжил киевский референт, – после которой мы вернемся в гостиницу выпить и там пообедаем.
   Я снова одобрительно на него посмотрел и снова перевел про пропущенный стаканчик, а делегаты опять с радостью закивали.
   – Затем мы поедем в республиканский ЦК профсоюзов, где встретимся с республиканским профактивом и передовиками производства. А оттуда вернемся в гостиницу выпить. Там и поужинаем. После ужина поедем в цирк, а из цирка вернемся в гостиницу выпить. Вот и вся программа на сегодня. Спросите делегатов, есть ли у них возражения?
   – Мужик, – говорю, – да чё там спрашивать? Какие на хрен, могут быть возражения? Клевая программа. Они подписываются!
   Тут мы подъехали к новой красивой интуристовской гостинице, и я стал рассматривать её название, пытаясь прочесть: Лы.. лып…
   – Как гостиница-то называется? – спрашиваю. Референт обиделся:
   Как, как? Я же вам уже раз десять сказал: "Лыпить", она называется.
   Гостиница "Лыпить"! Так звали младшую сестру князя Кия, основателя города.
   Разочарование мое было велико, но длилось недолго, ибо уже за завтраком киевский референт, пошептавшись с московским, заказал на нас всех три бутылки водки. Вечером же после цирка общались мы с ним в дымину пьяные, и я ему доказывал, что название их гостиницы
   "Выпить". А он со мной соглашался.
   С Дьяконовым мы как раз и познакомились в таком халявно пьяном контексте "гостиницы Выпить" (как я стал звать про себя ВЦСПС-овский
   "Спутник") ранней весной семьдесят седьмого года. Я, естественно, уже крепко поддатый сижу в "Спутнике" c ангольскими стажерами Высшей профсоюзной школы, как, вдруг, объявляется этакая кряжистая фигура и начинает общаться с моими ангольцами на потрясающе правильном португальском языке, произносимом изумительным басом, а те ему чуть ли не на шею бросаются. Нам понадобилось ровно две минуты, чтобы представиться друг другу, узнать, что мы оба питерцы, из одной альма-матер, что вместе начинаем работать с одной и той же ангольской делегацией, и что оба очень хотим выпить. Я, помнится, совершенно обалдел от мысли, что передо мной тот самый легендарный
   Володя Дьяконов и тут же предложил, ради знакомства, пропить все имеющиеся у меня деньги. На что Володя преподал мне первый (но не последний) в жизни урок профсоюзно-политической грамоты.
   – Запомни, – сказал он совершенно непередаваемым басом, – в подобной ситуации пить нужно только за счет большевизма!
   А чтобы я лучше запомнил, он пророкотал эту фразу трижды, произнося её в манере товарища Суслова:
   – За счет большевизьма! За счет большевизьма! За счет большевизьма!
   После этого нашел референта Толю, убедил его подняться в наш штабной номер, выписать туда полтора литра водки и, Боже ж ты мой, как мы с ним нажрались в этот первый наш день знакомства! Настолько, что так и остались спать в гостинице "Спутник", а я даже супруге не позвонил, тов. Погосовой В.С., не предупредил, где я, и что со мной.
   Вот такое я был говно!
   Самое же страшное произошло утром, когда мы поднялись с казенных спутниковских коек и поняли, что нам обоим, вот прямо сейчас, без собственных зубных щеток и смены белья придется ехать в школу ВШПД и там работать целый день. Тут, правда, надо дать одно очень важное пояснение. Дело в том, что работа моя и Владимира Павловича разнилась весьма существенно. Я был, так называемым, линейным переводчиком, сиречь, должен был бегать перед делегатами на цырлах вне их занятий в школе. То есть, они – в классе, а я сижу в коридоре, читаю газету и жду, когда мои клиенты выйдут на перемену.
   Ну, а там, что спросят, сделай. Таковы были условия. И отстёгивали мне за очень не утомительный линейный перевод десятку в день, что в те времена была деньга очень даже приличная. В интуристе, например, за тот же день платили всего трюндель. Володя же за день получал пятьдесят рублей, ровно в пять раз больше меня, что в те годы представляло собой сумму, совершенно запредельную. Но ему её платили, ибо он был переводчиком синхронным. А быть синхронистом может далеко не каждый. Это, как стать скрипачом. Невозможно научить любого. Надо иметь к этому чисто индивидуальную способность. У
   Володи она была, а у меня нет. И потому я, в предстоящий нам трудный день, должен был работать расслабленно в коридоре, ожидая очередной перерыв, а ему надлежало засесть в синхронную кабину и перевести всю ту жутчайшую херню, которой Высшая Школа Профдвижения потчевала наших делегатов. Мы позавтракали с ангольцами и погрузились вместе с ними в огромный Икарус, заняв в нем самое первое место, справа от водителя. От Спутника до ВШПД на Юго-Западе ехать было минут двадцать не больше. И все это время Володя Дьяконов смотрел в одну точку и твердил самому себе: Свершу насилие! Свершу насилие! Свершу насилие!
   Потом в той самой Профшколе было очень много всего. Сначала, с огромным панегириком ленинскому ЦК КПСС и лично самому дорогому
   Леониду Ильичу, выступил кто-то из школьного начальства. А, затем, вдруг, приперлись еще какие-то профсоюзные холуи и, естественно, тоже начали двигать речи о прекрасном и гениальном Леониде Ильиче
   Брежневе, под чьим мудрым руководством советский народ испытывает чувство глубокого удовлетворения. Мне-то делов! Сижу в коридоре на уютном мягком диване, да книжку читаю. Как сейчас помню: Момзен.
   "История Древнего Рима". За десятку-то в день имел я право расслабиться. А Володя за полтинник в тот же день расслабиться права не имел никакого.
   И он всю эту запредельную бредятину слово в слово перевел, так что слушатели и докладчики были от него в восторге. Но, когда наступил обеденный перерыв, то он, Владимир Павлович Дьяконов, открыл дверь синхронной кабины, вывалился из нее и рыкнул на весь коридор своим непередаваемым басом:
   – Свер-р-р шили нас-силие над ж-жопой деда Вас-силия!
   И, не ожидая встречных реплик, побежал в буфет пить пиво. А я за ним. Ибо дело это было еще в золотые семидесятые годы, когда буфет
   Высшей Профсоюзной Школы ломился от пивных бутылок. В чуть менее золотые восьмидесятые, к сожалению, всё уже было не так. Где-то в середине между этими десятилетиями один слушатель ВШПД из Ирака, выпив бутылку пива, проломил ей башку другого слушателя из Ирана. А поскольку напрягать голову об ирано-иракской вражде школьной администрации было скучно и неинтересно, то они просто-напросто навсегда запретили продажу пива в ВШПДевском буфете.
   Ну, а потом, ровно через сутки, мы с Володей, референтом Толей и тридцатью ангольцами отбыли на ночном поезде в город Минск, чтобы оттуда еще переехать в город Ригу. Ибо в те уже далёкие времена всё это было наше совейское. А, вот, сейчас нет. И слава Богу!
   День тот тоже прошел очень напряженно, нервно, столь неудачно, что до самого позднего вечера возможности опохмелиться не представилось. Не знаю, как Володе, но мне было очень плохо. Однако, я терпел, ибо никакой другой альтернативы просто не существовало.
   Ужинали мы в "Спутнике", без алкоголя, при каком-то с луны свалившемся непьющем начальстве. Такие иногда возникали в ВЦСПС, как тайфуны в Южной Азии. А после ужина референт Толя в моем присутствии совместно с официантами "Спутника" приготовил наш вечерний "сухой паёк", полагающийся сопровождающим лицам в поезде Москва-Минск. Как сейчас помню косяками укладывающиеся в толин безразмерный портфель халявные (как говорил Володя, "за счет большевизьма") бутыли водки, коньяка и пива…
   То есть, я хочу сказать, что помню, сейчас, четверть века спустя.
   А уж что говорить о том самом дне! Тогда же, они у меня, бутыли эти, просто как живые позвякивали в мозгу, когда я, линейный переводчик, ехал по долгу службы в Икарусе со всей компанией наших ангольцев из гостиницы "Спутник" на Белорусский вокзал. Референт Толя катил впереди на черной Волге с тем самым заветным портфелем, о содержимом которого я только и мог мечтать, а Володя Дьяконов должен был подойти к поезду самостоятельно.
   Наш автобус двигался по улице Горького, как раз мимо памятника
   Юрию Долгорукому. Вдруг, слышу, словно шелест прошел по салону, и мои ангольцы передают друг другу, указывая на древнерусского всадника: "Камарада Ленин! Камарада Ленин!" Потом кто-то их них мне пальцем в спину тычет, мол, камарада Олэг, скажи, это, ведь, – камарада Ленин?
   А мне словно четыре гвоздя похмелье вбило в голову. По два в глаза и по два же – в виски. Я представил себе, что если отвечу, что это – Юрий Долгорукий, то сколько будет вопросов, мол, кто такой и какое имеет отношение к движению за независимость народов Африки.
   Посему, чтобы жизнь себе не усложнять, отвечаю, еле языком ворочая, что, мол, да, это, мол, камарада Ленин. И народ успокоился. Но, увы, не надолго. Буквально через пару минут мы уже ехали мимо памятника
   Александру Сергеевичу. И тот же палец толкнул меня в спину и спросил: Камарада Олэг, а это кто?
   И я представил себе, что если отвечу, что это – Александр
   Сергеевич Пушкин, наш великий поэт, то сколько будет вопросов, мол, кто такой и какое имеет отношение к движению за независимость народов Африки. Так я опять, чисто для простоты отвечаю, еле звуки артикулируя: Тамбень камарада Ленин (мол, тоже товарищ Ленин) И услышал как зашелестело по салону Икаруса: Тамбень камарада Ленин!
   Тамбень камарада Ленин!
   Только ответил, как подъехали мы к площади Маяковского. И снова тот же самый любознательный палец ткнул меня в спину и спросил, кто, мол, это такой? А я, борясь с четырьмя гвоздями в голове ответил, чтобы только ответить: