Ахметовича Сейфутдинова – свидетеля обвинения от лица оскорбленных гомосексуалистов. Корявой, развратной и скособоченной походкой гражданин Сейфутдинов подходит к столу и начинает говорить.
   Я, вдруг, забыл его выступление на суде. Помню, что мы все валялись от хохота, что Гиви говорил на ужасном языке с кавказским акцентом, а вот сам текст за 15 лет из памяти выпал. Пытаюсь вспомнить, но почему-то перед глазами возникает новенький тусклый ручной пулемет на двух ножках, неуютно наставленный на мою машину сегодня во второй половине дня возле нашего ГКЭС, и двух черных солдат в советских касках, вежливо объясняющих, что сегодня здесь ездить нельзя. Сегодня у ангольского народа день траура, а южноафриканские расисты могут высадить десант, чтобы усугубить народное горе, и посему этот квартал объявлен зоной обороны… Я помню, как их горячо убеждал и, наконец, убедил, но не могу вспомнить, о чем говорил Гиви в сентябре 1963 года во время великого судебного процесса над Андреем Степановичем Воробьевым…
   Затем имело место выступление прокурора. Выпрямившись во весь рост, стоя рядом с ведром подсудимых (официальное название перевернутого ведра, на котором сидел подсудимый Воробьев) тряся бородой и сверкая очками, Лёха Пирогов произносит торжественные фразы о борьбе за мир во всем мире, о святом долге советских людей плодиться, размножаться, пополняя ряды прогрессивного человечества и тем самым противостоять как американским империалистам, так и китайским раскольникам. Родной сын пензенского прокурора, проучившийся два года на юрфаке и изгнанный оттуда (по его собственным словам) "за правду", Лёха гневно бичует преступников, льющих своё святое семя через ржавые консервные банки прямо на мельницу поджигателей войны, тем самым разжигая пожар вооруженных конфликтов на нашей планете, что, по его словам, было полностью доказано судебно-медицинской экспертизой.
   – Вот он – пособник американских агрессоров и китайских раскольников! Я требую его немедленной кастрации ради сохранения мира на земле, ради светлого будущего всего прогрессивного человечества! – восклицает прокурор и в порыве негодования указательным перстом, как штыком, тычет в сторону толстого подсудимого, робко сидящего на своём освященном законом перевернутом ведре. Но тут происходит неожиданный пассаж. Подсудимый, вместо того, чтобы доказывать всему цивилизованному миру общечеловеческую правоту своих деяний, вдруг с вожделением ловит пятернёй наставленный на него перст и начинает его усиленно дрочить. Гнев и возмущение вспыхивают на грязно бородатом лике прокурора и, резко вырвав указательный палец из пухлой немытой Андрюшиной ладошки, он еще раз громогласно требует кастрировать его во имя борьбы за мир во всем мире и (почему-то) повышения производительности труда.
   Последний аргумент показался всем несколько сложным для понимания с точки зрения классической логики, но, тем не менее, вызвал долгие продолжительные аплодисменты…
   … Я – судья, старшина присяжных заседателей Сережа Сапгир и судебно-медицинский эксперт Юрий Кравцов, встречаемся нежно-серым, только что отдождившим сентябрьским воскресным утром 1978 года на станции метро "Площадь Александра Невского" у новой, недавно построенной интуристовской гостиницы и идём по чисто умытому, театрально красивому Старо Невскому в поисках приличной и не забитой народом пивнухи. Где-то с кем-то я вчера очень крепко поддал.
   Сейчас, на этом тропическом балконе я это уже не могу воссоздать в памяти, но точно помню, что были слёзы встречи и сопли прощания, что я пил и плакал, пытался, говоря незабвенными словами бывшего печковского вохровца Юрки Хохлова, кому-то объяснить моё Я.
   Мы шагаем мимо светлых декораций фасадов. Справа – уютно холодная
   Нева, слева доносится гул и гудки локомотивов Октябрьской железной дороги, той самой, уводящей, как я когда-то думал, в Большой мир.
   Идем, говорим,… говорим… По пути заходим в подвальчики: здесь слишком шумно, а здесь – грязно. Тут – драка, а тут швейцар и гардеробщик настолько пьяны, что мы просто боимся доверить им наши плащи. Идём дальше и снова говорим… Говорим о том, что хорошо там, где нас нет. И лишь я один знаю, что именно меня совсем скоро, через несколько дней, не будет именно здесь, именно с ними. И посему хорошо мне именно сейчас, вот в этот самый момент, на этой самой улице, которую я знаю всю жизнь, с самого далёкого детства.
   Потом Старо Невский кончается, так ничего нам и не предложив, мы садимся на метро и едем на Васильевский остров в Петрополь. Через пол часа заходим в дивно пахнущий пивом темный зал. Ох, эта сладость первой, принятой в полдень кружки пива, о которой мечталось с пяти часов бессонного утра! Старикашка Сева называет её залповой. Я дрожащими руками хватаю запотевший с шевелящимся белым верхом сосуд и приникаю нему, как бедуин к источнику в пустыне. Стол перед нами заставлен сразу десятком кружек. Впрочем, такое изобилие присутствует почти на всех столах. Это – для экономии времени, чтобы не толкаться в очереди у стойки каждые пол часа. Залповая кружка нежно нажимает на какие-то тайные кнопочки внутри моего организма и исчезают обручи, стягивающие голову, сами собой вынимаются гвозди из глаз и висков, а тело наполняет изумительная легкость. Я медленно сосу вторую кружку, которую Cева Кошкин называет смачковой. И с каждым глотком ощущение радости бытия и полноты жизни охватывает мою похмельную душу. Боже, я здесь, я – дома, я у себя, свой, среди своих! Если есть в жизни счастье, то – вот оно. Здесь, под темными сводами ленинградского пивного подвала в компании таких дорогих мне друзей…
   … Затем слово имеет адвокат Толя Мордвинов. Его поразительный по своей простой правде экскурс, в историю вооруженных конфликтов последнего десятилетия, словно открыл глаза всем присутствующим на столь благородную, самоотверженную деятельность подсудимого в защиту мира.
   – А представьте себе, сколько войн вообще не возникло на земном шаре за прошедшие десять лет только и исключительно благодаря активной и самоотверженной деятельности подсудимого! Кого мы судим сейчас? Мы судим великого борца за мир и за повышение производительности труда, а также главного радетеля за счастье всего прогрессивного человечества! – закончил свою речь адвокат, вызвав не меньшую бурю аплодиментов. Выждал, пока они стихнут, усталым жестом вытер пот со лба и вдруг совершенно неожиданно заявил:
   – Впрочем, кастрируйте его. Кастрируйте, как жертву! Пусть подсудимый, так привыкший страдать (вы что же думаете, что акт онанизма не есть акт страдания!?) пострадает еще раз, избавив навсегда от конфликтов и войн всё прогрессивное человечество!
   Объявляется перерыв. Присяжные заседатели удаляются в угол за нары для вынесения вердикта. Публика начинает скучать и с радостью принимает представителя масс медиа. Маленький, худенький, вертлявый
   Миша Сазонов, собкор Рязанского радио, обходит зрителей, тыча им в физиономии грязную картофилину-микрофон.
   – Внимание, внимание, – объявляет он. – Рязанское радио только что временно прекратило ответы на вопросы радиослушателей и начинает прямой репортаж из зала суда, где сейчас судят пламенного борца за половой мир во всем мире Андрея Степановича Воробьева. Что вы можете сказать нашим слушателям? – выставляет он перед Черной Пантерой
   Леной Коробейко свой картофельный микрофон.
   – Нэхай отдают на поруки. А не исправится, так и кастрировать недолго, -смущенно отвечает Черная Пантера, теребя красивыми смуглыми пальцами полу ватника.
   – Отдать подсудимого на поруки, а коли не исправится, так и кастрировать недолго! Вот единогласное мнение присутствующих на суде лиц женского пола! – торжественно возвещает в эфир собкор Рязанского радио.
   – Подсудимый! Не бзди! Мы тебя выручим! – вдруг оглашается подвал криком деревенских ребятишек, тех самых, которые одолжили деревянные автоматы нашим вохровцам для охраны столь опасного преступника.
   Оказывается у них здесь, в деревне Печково, существует свой моральный кодекс очень простой и понятный. Он требует: надо всегда выручать слабого, того за кем гонятся, кого преследуют. Надо и всё!
   Посему ребятишки прилипли к окну и не отходят. Они не знают, что за слово такое "онанизм", почему за него судят этого толстого дядю. Они понимают одно: толстый дядя – слабый среди всех других, сильных, а их святой долг – его выручить…
   Вот присяжные закончили совещаться и торжественно возвращаются с вердиктом: Виновен косвенно и может быть взят на поруки с последующей кастрацией в целях морального очищения всего прогрессивного человечества. Теперь дело за мной. Надо принимать решение. Еще раз объявляется перерыв, и опять собкор Рязанского радио тычет всем под нос свою картофилину-микрофон.
   Наконец, подвал снова наполняется громогласной фразой: Встать, суд идёт! Все встают. Поднимаются на нарах в рваных носках и обвисших трикотажных штанах до джинсовой эпохи 63-го года. Я важно сажусь на нары, поправляю мантию и колпак. Зрители ложатся обратно на соломенные топчаны и с нетерпением ждут моего решения. А я зачитываю на весь подвал единственный в мире и неповторимый приговор, гласящий:
   Подсудимого от уголовной ответственности освободить и обязать обоими руками вести борьбу за мир, укреплять мир во всем мире. Как жертву, с целью избавления земного шара от войн и вооруженных конфликтов кастрировать прокурора и адвоката. Пусть они пострадают, ради мира на земле, повышения производительности труда и счастья всего прогрессивного человечества! – произношу я так проникновенно, что у самого слезы наворачиваются на глаза. Начинается всеобщее ликование, которое, вдруг, прерывает, прося слово, наш преподаватель, о чьём присутствии мы уже начали забывать.
   – Товарищи! – говорит он, – я только что с большим интересом прослушал ваш импровизированный спектакль, бичующий загнивающие нравы Запада и убогие нравы китайских раскольников. Очень рад, что в нашей Советской стране такого быть не может!!!
   И тут раздался гром аплодисментов. Гром, звучащий в моих ушах много лет, и, вдруг, сменившийся жалостью к этому нормальному белому человеку европейцу, который в сорок с лишним лет был вынужден встать и произнести эту, оказывается, столь необходимую для всех нас хуйню…
   Печковские нары, чернота сентябрьской ночи севера, вкус дешевой водки-сучка в алюминиевой кружке. Веселая похабень анекдотов.
   Какие-то напрочь забытые текстильщицы в соседней деревне, какие-то местные клубные девушки. Кто-то против нас плетет интриги, и кто-то в деревне хочет набить нам морды… А потом вдруг в нашем, законно нашем подвале, появляется чужак: злой пьяный мужик в засаленной кепке блином, грязной рваной майке, сапогах и татуировках: "Нет в жизни щастья", "Не забуду мать родную" и "Почему нет водки на луне?"
   В общем, хрестоматийный "бывший зек, большого риска человек", хрестоматийно агрессивен и пьян. Рвет и мечет, клянется сделать нам всем сучье рыло, клянется всех нас испиздеть и замочить. Вдруг
   Георгий Ахметович Сейфутдинов, поднимается с нар, выходит и встаёт в позу напротив злого мужика.
   – Сука, – интимно и проникновенно говорит Гиви, оттоптавший два года зону в армейском дисбате вместе с самыми отпетыми уголовниками.
   – Сука! Когда ты еще пешком под стол ходил, я уже в законе был и масть имел! Да мы с братаном по трамваям чердаки ломали. Брат фраеров кантовал, а я их щелкал. Вот только братана мусорА замели, а он бабу слепить не сумел, раскололся и в кичмане ложкомойником заделался.
   И вдруг, перейдя с интимного тона на угрожающий, продолжает:
   – Да ежели ты, падла, ссучишься или завязать попробуешь, то мы тебе толковище устроим, колуна вышлем и на перо поставим. Понял?!
   И замолкает. Молчит Гиви, молчат, лёжа на нарах сорок человек и смотрят, что ответит мужик. И тот, может быть впервые в жизни, понимает, что от него ждут слова. Он краснеет, думает, затягивается кривым ломаным "Севером" и, наконец, произносит, не спеша, с расстановкой:
   – Тиши бзди, падло! Помидоры поломаешь!
   И снова, как несколько дней назад при закрытии суда, вспыхивают аплодисменты. Мы приняли слово и мужик видит, что его слово принято.
   И он, злой и хмельной, пришедший с ненавистью, вдруг расплывается в улыбке, икает, разводит татуированными руками и признаёт: А вы, бля, мужики, ничего! А девки-то ваши, ну, бля, первый класс!
   В этот самый момент Сережа Сапгир подходит к мужику и хоть и интимно, но всё же достаточно громко, так, чтобы все слышали, говорит:
   – А у нас, брат, такой закон: поймал – твоя! Хочешь вот эту? – развратным жестом показывает он на Лену Коробейко. Хочешь? Так, бля, поймай!
   Всё принявший всерьез мужик солидно, по-мужицки, скидывает смазанные кирзовые сапоги и лезет на нары. Бежит по ним в развевающихся вонючих портянках и под общий восторг пытается поймать
   Лену. А черноглазая украинская красавица издаёт протяжный визг, панически убегает и с размаху ударившись головой о какую-то балку, падает без сознания. Мы же, напуганные и сразу посерьезневшие, прогоняем мужика и начинаем её выхаживать…
   … На соседнем балконе справа от меня зажигается свет и раздаются возбужденные голоса. Через перегородку перегибается знакомая физиономия пилота Сереги.
   – Сидишь? – спрашивает он.
   – Сижу, – отвечаю.
   – Пьешь?
   – Пью, конечно.
   – А это видал? – Он протягивает мне правую растопыренную пятерню и спрашивает: – Не трясутся?
   – Что случилось? – удивляюсь я. – С похмелья что ли? Так, вы ж только что с рейса.
   – Завтра, может и с похмелья затрясутся, – говорит Серега, зайди, расскажем. Стресс надо снять, а то, ведь, я такими руками машину до
   Луанды довёл.
   Я подхватываю свой джин и тороплюсь в соседний номер. Вхожу и вижу, что командир Егорыч и штурман Володя расставляют на столе банки с тресковой печенью, ломтики лимона и две бутылки украинской горилки с перцем.
   – Убери свой дикалон! – говорит Егорыч, красная стокилограммовая будка из Магнитогорска, города-сада, тыча презрительно в принесенную мной бутыль Гордон джина. Затем наполняет стаканы и говорит:
   – Ну, что ж, мужики, за те рубашки, в которых мы родились.
   С трудом соображая уже хорошо проалкоголенными мозгами, я разглядываю их аэрофлотовские серые, вроде милицейских, рубахи, смотрю себе на грудь, на свою сетчатую, еще с алжирских времен оставшуюся майку. Пью залпом перцовку, беру в руки ломтик лимона и слышу голос штурмана Володи:
   – Вот эти самые лимоны нам пацанёнок сегодня продал в одиннадцать ноль-ноль на рынке в центре Уамбо, а ровно через десять минут в
   11-10, мы вышли с рынка и шли к машине. Вдруг у нас за спиной
   БА-АЦ!! И стекол звон. Мы оглянулись: над рынком – столб дыма, и черепица во все стороны летит, как раз в том месте, где только что лимоны брали. А сразу потом – такие вопли!!! Такие, что я в жизни не слыхал! И как повалит толпа с рынка прямо на нас. Мы только и успели к стене прижаться. Тут же примчались военные фургоны УАЗики с красными крестами. За ними грузовики с солдатами: ДИЗА, ФАПЛА, кубинцы. Оцепили весь рынок, потом еще один грузовик подкатил, пустой. Тут мы стали друг друга уговаривать, мол, хватит, не надо глядеть, пошли в машину, едем в аэропорт. А сами стоим, словно приклеенные и смотрим, как в кузов куски тел грузят. Потом уж, как всё кончилось, Иван механик пошел туда на рынок взглянуть. Прямо, говорит, у места, где мы лимоны брали. И прилавка того больше нет, а у бетонной стены кусок черепа лежит, а на нем ухо маленькое, детское.
   Проглоченный ломтик лимона медленно ползет где-то внутри моего пищевода, а Егорыч, взявший на себя роль тамады, наливает еще по одной. И, вдруг, начинает матерно ругать аэродромную службу какого-то Кунэмэ, второй раз подряд не пославшую им позарез необходимый сигнал в самый напряженный момент захода на посадку.
   Шумно опорожняет стакан и, ловя вилкой совиспановский маринованный шампиньон, объясняет мне со злостью, что у них всегда, каждый день девяносто шансов из ста сесть живыми и невредимыми, а проклятые локаторщики внизу второй раз воруют из этого числа целый десяток.
   – Да на кой хрен мне всё это надо! – восклицает он, разливая тут же по третьей, – что бабок не хватало? Да я на Урале под тыщу рублёв гребу, а вожу барахло, станки, нефтеоборудование, жратву да водку в
   Тюмень. А здесь загрузят машину под завязку батальоном ФАПЛА, да посадят для порядка пяток кубинцев.. А откуда я знаю, что они именно
   ФАПЛА, а не УНИТА? Да у них здесь в форме и с автоматом любой на аэродром пролезет. Разве ж они на документы смотрят? Они глядят, какие у него ленточки на берете. Ежели по цвету подходящие, то бон дия, камарада. Пасса! Так и кто мне, бля, гарантирует, что эта ФАПЛА действительно ФАПЛА?! А то зарежут кубинцев, наставят пушку к животу и вези их в Намибию. Вот, мол, поймали наёмников, судить будем, как они судили тех, кто на нас работал. Ведь так Савимби заявил. Н-на х-хер мне всё это сдалось!
   Егорыч шумно бьет кулаком по столу и опрокидывает в себя еще один стопарь. Я тоже поднимаю свой и еле сдерживаю неуместную улыбку, представив над его кирпичной уральской мордой зловещий черный берет
   Боба Дэнара с черепом и скрещенными костями.
   – Володя, – шамкая говорит Сергей, отправляя в рот нежный кусочек тресковой печени, – а по моему того пацанёнка тоже зарубили.
   Смотри-ка, в третий раз прилетаем, а он не приходит.
   – Какого еще пацанёнка? – спрашиваю я, чувствуя, как та самая лимонная долька начинает медленно ползти кверху.
   – Да мы тут в деревню одну летаем, часа два от Луанды, жратву им возим. Так там, когда прилетим, пацаны из машины просто выйти не дают, есть просят.
   – Летаете в деревню? Там, что, есть аэродром?
   – Какой, на хрен, аэродром! Прямо на дорогу садимся посреди хижин. Жрать мы им возим, понимаешь? Вот они и гладят руками эту дорогу. Лучше любой полосы стала. Хлеб, ведь, на неё садится!
   – Ну, а что за пацанёнок? – выспрашиваю я, пытаясь проникнуть в какое-то новое для меня измерение.
   – Понимаешь, все дети просят жрать, дергают, прямо пуговицы с порток отрывают, а того я сразу из всех выделил. Такой же худой, голый, пузо торчит, а ничего не просит, стесняется. Из двух палочек самолет сделал, а снизу проволочками катушку из под ниток присобачил в виде колёс. Стоит в стороне и крутит его на веревочке. Так я, поверишь ли, за каждым обедом куски откладывал и всё ему возил.
   Берет ручонками, глаза потупит и молчит, стесняется.
   – И что же с ним стало? – лезу я головой в то зыбкое, затягивающее, что всегда было надежно отделено от меня высокой стеной.
   – Да что стало, – цедит сквозь зубы второй пилот, ковыряя вилкой остатки трески. – Прилетели недавно, выходят мужики, а детей и баб почти нет. Где, спрашиваю, все?
   – УНИТА, говорят, пришли и ребят со стариками: руками мачете изображает – раз, раз, на куски. А молодых баб увели туда. И на горы показывает.
   – Зачем, за что?
   – А за то, что хлеб наш жрут и школу открыли.
   – А где же мужики были, почему живы остались?
   – В поле были. Поле у них от деревни далеко, километров пять топать надо через джунгли, отвечает Серега, вытряхивая из бутыли остатки горилки и замолкает. Молчит Володя, молчит Егорыч, я держу перед губами терпко пахнущий стакан и вдруг вспоминаю одно мгновение прошлогоднего дня моей жизни.
   Призрачно серый северный сентябрь, желтые листья василеостровских линий, полумрак пивбара Петрополь, широкий скандинавский деревянный стол, петровские эмблемы по стенам, копии гравюр восемнадцатого века. Расшитый галунами камзол и заменяющая парик прическа а ля хиппи на толстом бармене за пивной стойкой, никелированные краны, медные фонари с силуэтами бригов, каравелл и бесконечно дорогие лица друзей между пивными кружками. А мы говорим… говорим… Боже, как нам тогда всё в жизни представлялось ясным. В тёмной, вдоль и поперек отделанной дизайнерами ленинградской пивной откуда-то лился на нас свет понимания мира, свет ощущения всей горькой правды нашего существования. Во всяком случае, таким он нам виделся, да казалось еще, что мы те самые, которым всё дано понять.
   Надо было пересечь половину земного шара и выпить литр горилки с тремя людьми, вырывающимися каждый день из нашей замкнутой четырёхстенности в какой-то совершенно другой бурлящий мир, чтобы вдруг усомниться: а может там в Петрополе, купаясь в столь ярком свете того, что нам казалось истиной, мы как-то не заметили в углу этих двух черненьких пацанят, один из которых прижимает к груди кулёк с лимонами, а другой крутит на веревочке игрушечный деревянный самолётик?
   … Горилка выпита, а мой джин никого из них не вдохновляет.
   Экипаж сидит и молчит. Нарезанные дольки лимона желтеют на белом блюдечке посреди окурков, грязных тарелок и пустых рюмок. У меня за спиной на моем балконе играет транзистор, который я забыл выключить.
   Под сладостный ритм самбы нежный женский голос поёт: У примейру конгрессу МПЛА десидиу (Первый съезд МПЛА постановил) И хор мелодично повторяет У примейру конгрессу МПЛА десидиу. А женский голос, полный сладкой неги, вступает снова: Комбатер у сектарижму, комбатер у трибалижму, аументар а продусао (Бороться с сектаризмом, бороться с трибализмом, увеличить производство). Хор же вторит:
   Комбатер у сектарижму, комбатер у трибалижму, аументар а продусао.
   Я встаю, благодарю ребят за угощение и возвращаюсь к себе в номер. Выхожу на балкон и вдыхаю запах ночи, напоенный любовным щебетанием бесконечных тропических тварей, шелестом океана.
   Поворачиваю голову назад в освещенную комнату, смотрю на свою мятую кровать, на устланный синтетическим ковром пол. Вот на этом месте месяц назад лежали, раскинувшись, узкие левисовские джинсы, стянутые моими дрожащими руками с худых загорелых бедер очаровательной московской медсестры Оленьки из Уамбо. Прошлым августом, возвращаясь из отпуска, она проездом остановилась в Коште, и пока я ни отправил её в Уамбо, подарила мне пару незабываемых ночей.
   Смотрю, слушаю нежные мелодии самб и пытаюсь, нет, не понять, хотя бы объяснить самому себе, как же такое возможно, вот сейчас, в этот самый час столь сладкой тропической ночи встать, внимательно осмотреть тусклые гладкие металлические предметы, проверить пальцем их смазку, повесить их на себя и уйти в темноту. Уйти, чтобы убивать и быть убитым. Зачем?
   Глотанул еще джина и вдруг вспомнилось описание Толстым самоубийственной атаки кавалерийской лавы кирасиров в битве при
   Шенграбене, его полный недоумения вопрос: Что заставило этих холеных красавцев в столь ярких мундирах броситься как один в конном строю на собственную смерть? Ради чего?

ГЛАВА 8

   Монреаль, 07 ноября 2000
 
   Шурик, ты что, всерьёз, как сейчас говорят "реально", поздравляешь меня с седьмым ноября? Старик, а я типа не въехал. Ты мне желаешь счастья в связи с Днем согласия и примирения, или с надцатой годовщиной савейской власти? Впрочем, я, ведь, как ты помнишь, – близнец. Так что готов выпить сразу за оба этих праздника. Тем более, что моя соседка Люба, супруга Гиви Ахметовича, недавно вернулась из Питера и привезла мне роскошную бутыль настоянной на клюкве питерской водки "Лапландия". Производство ППК -
   Петербургская продовольственная компания. Красная, в общем, водка.
   Вот я её и почал только что в красном уголке с красной икоркой из магазина "Терем", прямо под портретом Леонида Ильича с тонной медалИй на груди, затем перешел в белый уголок к компьютеру, где пишу тебе, а заодно собираюсь ответить на все заданные тобой вопросы.
   В первую очередь, конечно, на главный: кто он, вообще такой, как ты выразился, "этот Сева Кошкин"? Учились мы с ним вместе на ленинградском филфаке. Закончил Сева болгарское отделение. А потому, как пил и блядовал он все студенческие годы нещадно, то оказался болгарский язык единственным, которым владеет. Зато сразу был взят в
   Интурист, где проработал почти десять лет гидом болгарских туристов в славном городе Ленинграде. Впрочем, и по другим советским городам и весям сопровождал он болгар. Помнится, рассказывал, что болгарам очень было у нас скучно. Так, что и вопросов они почти не задавали до тех пор, пока при виде Зимнего дворца им ни сообщали фамилию архитектора Растрелли. Тут они всегда заинтересовано спрашивали:
   Архитектор расстрелян? А за что? Когда расстрелян?
   Выгнали же его из Интуриста за очень активное и безобразное пьянство. Поскольку он не попивал втихомолку, как я, а пьянствовал громко с музыкой и гусарским вставанием на колени перед каждым попавшимся на пути представителем прекрасного пола. Сам я, впрочем, был свидетелем его последней интуристовской пьянки, той самой, после которой его и выперли. Тут надо дать одно пояснение. Дело в том, что
   Старикашку Севу всю жизнь ужасно бабы любили. Даже больше, чем
   Максимюка. И все они были у него весьма собой хороши, включая супругу Мусю. Правда, та была его старше ровно на два года, в точности, как меня Ира красивая. Причем, тоже забеременела. Так вот,
   Ирка, как ты помнишь, аборт сделала, а я оказался совершенно в другом, московском измерении. Муся же дитё сохранила и родила сына
   Витьку. Так, что Старикашка остался в той нашей первоначальной ленинградской жизни. Посему я его иногда представляю, как себя самого, реализовавшего ту другую жизнь, в которую могла меня втянуть
   Ира Красивая, тоже сына родив. В общем, Сева на Мусе женился и даже прожил с ней в радости и согласии несколько лет. Радость, правда, быстро кончилась, а потом и согласие всё вышло. Так, что супругу он покинул и снова зажил холостяком. А там у него такая пошла череда красоток, я от зависти аж локти кусал! Первая, которую помню, была очаровательная питерская поблядушка Леночка, впоследствии получившая кличку Акапулька. Дело в том, что она вышла замуж за какого-то мексиканского дипломата старше её на сорок лет. А потом слала Севе из города-курорта Акапулько письма с собственными фотографиями, где пририсовала себе огромные мужские члены, а на обороте открытым текстом кричала: "Ебаться хочу! Хочу твоей спермы!"