В феврале 76 года, когда я еще работал в МГИМО и каждые зимние и летние каникулы уезжал домой в Питер, мы со Старикашкой отправили
   Леночку в Москву, где она должна была сесть на самолет и отбыть к старому шестидесятилетнему (Ой!) супругу в далёкую Мексику.
   Отправили с жутчайшими стенаниями и бесконечными поцелуями прямо на улицах и площадях, посреди толп прохожих. А после Ленкиного отъезда
   Сева места себе не находил, рыдая. И все кричал, как три сестры:
   "В Москву, в Москву!" Мол, должен он там засадить ей последний прощальный пистон, пока она еще не улетела. Однако, денег на поездку у Старикашки не было, так что остро встал вопрос о продаже каких-либо книг из маминой библиотеки. Тем более, что еще до поездки требовалось срочно поправить здоровье. А бабки и у меня кончились, ибо в связи с Ленкиными проводами мы с ним на несколько дней такую пьянку закатили, что я и сам пропил все наличные средства, даже обратный билет. Я, ведь, тогда тоже не один гулял, а с очаровательной Милочкой, продавщицей из ДЛТ.
   Сева долго стоял в муках перед книжными полками, пока я ни ткнул ему пальцем в огромнейшие фолианты "Всемирной истории", и ни сказал:
   Говно редчайшее, сплошной марксистско-ленинский анализ классовой борьбы. Тошнит с первой же страницы любого тома. И Старикашка сразу со мной согласился. Мы загрузили охапками, словно поленья нашего детства, все фолианты и поперлись, страдая, по Большому проспекту.
   Так и шли мимо бесчисленных вино-водочных торговых точек среди снега-метели в расстегнутых куртках и сдвинутых на затылки шапках, держа впереди себя по огромной охапки тяжеленных томов. А букинистический всё не приближается и не приближается. Казалось, что будем так идти вечно и уже никогда не опохмелимся. На самом подходе к магазину к нам подлетел книжный жучок, мол, ребята, что сдаёте. Я отвечаю: "Дрова". А Старикашка добавил сиплым голосом: "Пропиваем".
   Жучок бросил на обложки наметанный взгляд и хмыкнул: "А и верно – дрова". Наконец, доковыляли, и сыпанули на прилавок тридцать томов марксистско-ленинского понимания всемирной истории. И сразу же, получив какие-то бабки, побежали опохмеляться.
   Так что, в ту ночь мы уже ехали в самом дешевом поезде, прозванном в народе Черной стрелой из-за телесных мук спанья в сидячем виде. Причем, сидячим он для нас стал не сразу. Поначалу мы долго стояли в насквозь промороженном тамбуре, ибо подобравшая нас проводница пообещала посадить только после Малой Вишеры.. Великое счастье, что у нас с собой было. Лишь это и спасло. А надо сказать, что ещё в последний день перед отъездом Леночки в Москву возникли у
   Старикашки проблемы стояния. Из-за нервов, естественно. И он очень переживал, как это он в Москве, встретив любимую, будет эту заморочку решать. В Черной же стреле, вдруг, эффект произошел обратный. Так что Сева ровно в пять утра, когда поезд замер на каком-то полустанке и наступила в вагоне абсолютнейшая тишина, заверещал во весь голос:
   – Старикашка! Старикашка! У меня стоит!
   – Заткнись, – зашипел я, сгорая от стыда. Тот меня понял и изменил лексику:
   – Старикашка! У меня – эрекция! – объявил он гордо также на весь вагон. А на моё испуганное, стыдливое шипение ответил возмущенно: -
   Так я же по латыни!
   Потом мы втроем гуляли у меня дома, ибо супруга тов. Погосова
   В.С. находилась в какой-то очередной загранкомандировке. Сидели абсолютно голенькие, и кончилось тем, что так втроем и протрахались всю ночь. Причем Сева был в горе своем абсолютно непоследователен.
   То сам нам кричал: "Трахнитесь, трахнитесь. А я посмотрю!" Когда же мы буквально следовали его совету, то он рвал на себе волосы и стонал: "Леночка! Что же ты, проблядь, делаешь, я ж тебя так люблю!"
   При этом, не переставая рыдать, пристраивался к Леночке с другого конца. А, проводив её в аэропорт, еще сутки сидел у меня дома, глушил водку в режиме нон-стоп и глотал слезы. Что объяснимо, ибо уж больно хороша была Ленок Акапулька. Очень вкусная. Недавно узнал, что года два тому назад она умерла от СПИДа в Германии, в бесплатной больнице для лиц без статуса.
   Впрочем, рыдания довольно быстро прекратились, ибо Старикашка тут же нашел не менее красивую бабенку Нинку. Худую, стройную, большеглазую и с огромными сиськами. А я её так и звал про себя:
   "Нинка, что с сиськами", ибо фамилию никогда не помнил. Именно с сисястой Нинкой Сева и устроил свой прощальный концерт в качестве гида Интуриста. Действо сие состоялось в Первопрестольной летом 1977 года в северной башне гостинице Белград, в сотне метрах от моей тогдашней работы в португальской редакции издательства "Прогресс" на
   Смоленской площади прямо над магазином "Обувь". Одним августовским утром 1977 прихожу на работу, вдруг он мне звонит и сообщает, что находится в Москве в "Белграде" с "Поездом Дружбы", и Нинка тоже с ним. Они, мол, всю ночь пили, а сейчас желают похмелиться. И оказалось, что мне идти до него ровно пять минут. Я пришел, поднялся в их номер и обалдел. Всё, что можно разбить, там было разбито. Всё, что можно сломать – сломано. А что можно разорвать – разорвано.
   Оказывается, ночью у них были спор и драка по поводу того, кто из них больше (или меньше – уж не помню) друг другу изменяет. Посреди же обломков мебели и битых цветочных горшков гордо восседали совершенно пьяные и абсолютно голые Старикашка Сева, да Нинка, которая с сиськами. Сиськи, кстати, у неё действительно были шикарные. Аж, до сих пор, как вспоминаю, в штанах шевелится. Тогда же в Белграде, она уловила мой блудливый взгляд, который я просто не мог оторвать от её богатства, встала, подошла и, вся дрожа, принялась расстегивать мне одной рукой рубашку на груди, а второй ширинку, повторяя: "Мартик. Мартик, трахните меня вдвоем, как
   Акапульку! Трахните, я очень хочу!" Не знаю почему, но Нинка дала
   Севе своё собственное прозвище "Мартик". Когда я как-то её спросил, что оно означает, ответила, что назвала его так, ибо он "еблив, как мартовский кот".
   Но в этот момент Сева, с воплем "Ах ты, блядища" подскочил к ней сзади и влепил звонкую оплеуху. Нинка завизжала, обернулась, бросилась на Старикашку и они стали биться, а я, отскочив, плюхнулся на прожженный сигаретами диванчик. В какой-то момент Сева повалил подругу на кресло, а та принялась пихать его ногами, подарив мне незабываемое зрелище cвоей розовой пещерки, в которую я так и впился взглядом. Наконец, они устали и сели, отдуваясь.
   – Хули ж тебе не хватает? – спрашивал её Сева, – я, что разве тебя каждый день не трахаю?
   – Ну, трахаешь, отвечала грустная Нинка
   – Так хули ещё-то надо? – никак не мог понять Старикашка.
   – Мартик, меня тянет в грязь, – отвечала Нинка с мечтательной грустью в голосе.
   – Дождись ночи, сучара, – пригрозил ей Сева, – будет тебе грязь, будет! Я тебя блядищу опять как вчера обоссу!
   И тут же обернувшись ко мне, гордо заявил: "Старикашка, а
   Нинку-то я ночью обоссал!" Оказывается, объяснила Нинка, у него в состоянии сильного опьянения стали возникать проблемы моченедержания, и Сева начал подругу обоссывать. Я же, слушал их, а сам про себя с грустью констатировал, что второй Акапульки он мне не подарит, не тот, мол, у него нынче настрой. Ну а поскольку отлучился я с работы ненадолго, то принялся их подстегивать. Мол, одевайтесь и топаем вниз, ибо собирался пойти с ними в мою дежурную пивнуху напротив выхода из метро Смоленская Филевской линии. Нинка категорически отказалась, а Старикашка оделся, и мы вошли в лифт.
   Кабина была огромная и вся забита, как я понял, южными славянами, вроде сербов с болгарами. Мы со Старикашкой оказались в разных концах, так что меж нами человек двадцать стояло. И Сева стал орать через всё забитое славянами-туристами пространство:
   – Старикашка! А Нинку-то я ночью обоссал! Старикашка! А Нинку-то я обоссал!
   Я сделал вид, что он вообще не ко мне обращается, и отвернулся к стенке лифта. Южные же славяне, жутчайший кайф испытав, аж все в слух обратились. Увы, Сева этого не заметил, но подумал, что я его чисто случайно не слышу, и стал прорываться ко мне через всю кабину, вереща: Старикашка! А Нинку-то я обоссал!
   Когда спустились вниз, Сева, хоть и шатаясь, но весьма уверенно повел меня через какие-то проходы, пока мы не уперлись в дверь с надписью: "Кафе для обслуживающего персонала". Зашли внутрь, и я увидел человек двадцать гидов того самого "Поезда Дружбы", все как на подбор, дамы среднего возраста, скромно попивающие утренний кофе.
   Узрев Севину расхристанную фигуру с безумными глазами, все как-то заволновались и даже стали поджимать ноги. Я решил, что они уже в курсе его ночных подвигов и боятся, что он прямо сейчас начнет их обоссывать. Но, как оказалось, у гидов-коллег был несколько другой опыт, и те уже поняли, что им предстоит. Сева ожиданий не обманул, прямо в дверях бухнулся на колени и начал бойко-бойко обползать всех сидевших дам, каждой задирая юбку и пытаясь поцеловать в область лобка, а коллеги, побросав завтраки, с визгом стали выскакивать в коридор.
   В общем, на этой сцене и закончился его Интурист. Правда, не совсем. Ибо Севу не выгнали просто так, но перевели в группу встреч и проводов. Работа эта – мерзопакостная и туда попадают именно люди проштрафившиеся. Там с утра надо приходить и заниматься сохранностью огромного количества интуристовского багажа, голову себе ломая над тем, как его не только отправить по назначению, но ещё и обезопасить от всевозможных советских воров. Однако, Сева себе голову не ломал, а воспринял свою должность совершенно прямолинейно. Приходил на работу через день в дупель пьяный и не в положенные часы, а к полуночи, к отходу поездов на Москву. Бегал за отъезжающими экспрессами, да махал им платочком. И кричал при этом, мол, счастливого пути. Оказывается, он именно так представлял себе группу встреч и проводов. И на его интуристовской карьере был поставлен окончательный крест.
   Впрочем, мой жребий был присутствовать при основных судьбоносных событиях Севиной жизни, ибо я также оказался невольным свидетелем последнего физического супружеского акта между ним и супругой Мусей.
   Не-не! Вовсе не половым был этот акт! Не пугайся, Шурик, раньше времени! А был он актом жутчайшего вандализма, вернее, бандитского разбоя со стороны Муси. Однажды летним вечерком 1974 года сидели мы со Старикашкой у него дома во Введенской улице с двумя очаровательными болгарочками, одну из которых звали Стояна, а другую
   Милана. Проблем не было никаких, даже самых главных: кто кого будет трахать. Ибо болгарочкам мы оба явно одинаково нравились, и они честно признавались, что им это – без разницы. И совершенно откровенно намекнули нам на группешник.
   Как, вдруг, в дверном проеме появилась бывшая супруга Муся, держа за руку несчастного пятилетнего Витюшку. Именно, бывшая, ибо Сева уж больше года с ней не жил, а только приходил в гости. Однако, Муся бывшей себя не считала.
   – Смотри, сынок, – восклицала она, смотри на своего подонка отца.
   Он купил водку вместо того, чтобы купить тебе сок!
   Тут надо объяснить, Шурик, что водку покупал только и исключительно я, а Сева там и копейкой не поучаствовал. Я же, при всем уважении к супруге Севы Мусе и к их сынку Витюши, как-то слабо представлял себя покупающим Витьке сок вместо водки. Уж так жизнь сложилась. В общем, болгарочки сидели, окаменевшие от ужаса, а Муся, наколбасившись по квартире с сыном под мышкой и наоравшись вдоволь, помещение оставила. При этом выкинула в окно стоявшую на столе полу полную бутылку водки, и та с жалобным хриплым cтоном шмякнулась где-то там внизу посреди трамвайных рельсов. Вторая же, совсем полная, находилась в холодильнике, и я про себя подумал: -Если она влезет в холодильник и МОЮ водку тронет, то не знаю, что сделаю. Так и подумал. Правда, что именно бы сделал, сам понять не успел, но явно что-то ужасное. К её счастью, в холодильник Муся не заглянула, но из-за её наезда болгарочки в панике сбежали. Так что остались мы с ним совершенно одни и первое, что сделали, пошли искать еще водки у таксистов. Естественно нашли, в полном соответствии с пословицей про свинью и грязи. И очень сильно горе залили, так что уснули оба прямо на ковре посреди комнаты. Тем не менее, где-то в три-четыре часа белой ночи я разбудил совершенно пьяного Севу и потребовал, чтобы он тут же позвонил Мусе и сказал бы ей: Муся, Муся, я ебуся, а тебя я не боюся! Что Всеволод Васильевич и сделал. Хотя даже близко никаких сексуальных моментов тогда у нас не присутствовало. Просто я шибко на Мусю разозлился. Уж больно хороша была Стояночка, что под меня почти, что легла до её прихода.
   … Короче говоря, "Нинка с сиськами" длилась у Старикашки года два-три. Потом уступила место сразу двум бабам, которых он любил совершенно искренне и одинаково, что немудрено, ибо Сева, как и я, тоже июньский Близнец. Первую маленькую, изящную бабенку звали
   Юленька. Вторая же величалась Анютой, и работала кассиршей в здании
   Аэрофлота на углу Невского и Гоголя. При этом была дамой с очень, ну очень большим норовом и двумя страстями её сжигающими: водка, да хорошая елда. Обе дамы, кстати, пребывали замужем. Но у Юленьки муж сидел в лагере Металлстрой под Ленинградом, а супруг Анюты работал полярником и каждый год 8-10 месяцев проводил в любимой Арктике, ночуя на льдинах, чем полностью Аньку обеспечивал. Посему она весьма щедро поила Старикашку на полярные бабки. Она ему, вообще всё щедро дарила, даже триппер. Гуляли они как-то в ресторане поплавке
   "Парус", что был пришвартован во время оно недалеко от старикашкиного дома на Петроградской. И там познакомились с каким-то мужичком, который им обоим понравился. Сева, естественно, пригласил его к себе домой, но пока они поднимались к нему на третий этаж, прилег прямо на лестнице отдохнуть. Анюта же, в то время как он культурно отдыхал, успела с тем мужичком трахнуться на ближайшем подоконнике, да подцепить гонококк, который в ту же ночь передала как эстафетную палочку любимому Старикашке.
   Потом Юленьке надоело возить передачи мужу-лагерьнику. Она с ним развелась, сочеталась браком с русским американцем и укатила в далёкий город Нью Йорк. А кассирша Анюта осталась, так что вся
   Севина любовь на ней сконцентрировалась. Я, помнится, убеждал его в восьмидесятые годы:Ну чё тебе сдалась эта Анька? Она ж – замужняя, и рано или поздно её супруг из Арктики вернется насовсем.
   Тогда тебе будет полный отлуп. Даже триппера не достанется. Пройдись лучше по Невскому и найди себе двадцатилетнюю алкоголичку, как я нашел. Воспитаешь её под себя, и будешь с ней счастлив. А он, вроде бы, со мной соглашался, но на Невский не бежал, а всё только твердил: "Анюта, Анечка! Люблю, люблю!" Так и дожил до 58 летнего возраста, когда за год получил инфаркт и соответствующую пенсию раньше на пару лет. Да полную отставку, данную ему Анькой, ибо
   Арктика в судьбе её мужа, как я и накаркал, закончилась, и тот зажил регулярной ленинградской половой жизнью. Старикашке же остались только пенсия в 700 российских рублей, с коей он сюда и прибыл, да еще тот самый инфаркт, подаренный ему Анькой на прощанье вместо триппера.
   Дело было так. Вернулся, значит, Анькин муж окончательно из арктических широт, и сразу понадобилось ему съездить в Сочи, погреть задницу после полярных холодов. Он укатил, а Сева с Анютой тут же отношения свои восстановили. И в один прекрасный день летит он к ней полный любви, словно на крыльях, открывает дверь вверенным ему самой же Анькой ключом и что видит?! В спальне на законном месте его и арктического супруга лежит, эдак вальяжно развалясь, живущий этажом ниже сосед по весьма красноречивой кликухе Конь. Лежит, кстати говоря, в абсолютно голом виде, и на его поистине конском достоинстве резво галопирует такая же голенькая Анюта, весело повизгивая, словно дитё, которого любимый дедушка щекочет усами.
   Причем галопирует, сидя наоборот, то бишь, к коню задом, а к входной двери передом. Узрев похабство сие, Старикашка одеревянел, застыл в полной прострации, и только глазами водил за анькиными сиськами, как они мечутся, прыгают вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, слоно челноки бойко стрекочущей швейной машинки компании Зингер. Анютка, увидев в прихожей его силуэт, заорала радостно: "Ну чо там встал как хуй? Быстро давай за пивом!" Наш Cева вышел из квартиры словно автомат, спустился вниз, сел на скамейку детской площадки и дальше ничего не помнит. Очнулся уже в реанимации с диагнозом "инфаркт".
   Потом Анютка приходила к нему в больницу, извинялась. "Прости, – говорит, Севушка, – я тебя по пьяне-то сдуру за ВалькА приняла".
   Валёк, это был сосед сверху…
   Ты уже, наверное, понял, Александр Лазаревич, что Старикашка Сева не только такой е близнец, а ещё точно такой же совершенно никчемный, бессмысленный, но и безвредный человечишка, как я сам. Мы с ним абсолютнейшие созерцатели на олимпийских играх жизни. У него, например, как и у меня, за всю жизнь никогда ни одного подчиненного не было, да и быть не могло. И мы оба этим фактом даже несколько бахвалимся. Севка Кошкин, между прочим, в отличие от меня, три года в армии оттянул. А вернулся без единой лычки, без единого знака воинской доблести. И горд был собственными пустыми погонами в точности, как старший сержант Голопупенко всем своим иконостасом.
   Очень ты правильно сказал про меня в прошлом письме словами
   Мандельштама, что я жизнь просвистал скворцом, заел ореховым пирогом. И напрасно просил при этом прощения. Я нисколько не обиделся, ибо именно так оно и есть. Причем эти пироги мы всю жизнь ели, так сказать, синхронно с Севой. И свистали хором. Но при этом, ни он, ни я, никогда ни у кого их из пасти не вырывали. То есть, жрали то, что само в руки с неба падало безо всяких с нашей стороны усилий.
   Вот тебе мой пример. Первым упавшим с неба ореховым пирогом, который определил всю мою дальнейшую судьбу, стал Алжир. Хочешь, расскажу, как я туда попал? При всей нелепости нижеприведенной истории, отвечаю за каждое слово. Век России не видать! Кстати, у меня ведь и два свидетеля есть: когда-то бывший наш филолог, ушедший в последствии на юрфак Сергей Сапгир, весьма ныне знаменитый петербургский адвокат, и не менее известный литератор Юрий Хохлов.
   Впрочем, в тот день конца июня 1967 года, когда решилась моя судьба, они еще не были столь знамениты, а просто являлись двумя молодыми людьми с рублем в кармане, стоящими у зеркала в холле нашего зеленого здания на Неве – филфака и востфака. А человек с рублем,
   Шурик, это в те годы было серьезно. Почти как человек с ружьем в незабываемом 1919.
   Тут надо сделать маленькое отступление. Как ты помнишь, я оказался в числе первого выпуска первого в Советском Союзе португальского отделения. Открыли-то нас в 62, в надежде на скорое крушение португальской империи. Она и впрямь скоро рухнула, да только не к моменту нашего выпуска. Так что группу нашу даже распределять не стали, мол, идите, куда хотите, а выбора-то особенного и не было. "Куратор" мой, Анатолий Сергеевич, весьма настойчиво толкал меня в Интурист с итальянским. Но устраиваться туда до дня торжественной выдачи дипломов и финальной пьянки я смысла не видел, продолжая по привычке приходить на филфак, как в клуб. Так и в тот день пришел, и тут же наткнулся на Хохла с
   Серегой, которые сразу предложили стать третьим с рублем.
   Однако, его, рваного, у меня как раз и не оказалось. Тогда мне жестко было сказано: Ищи, а то, мол, найдем другого. Посему стоял я, всех проходивших знакомых хватал за рукав и просил рупь до завтра. Только этим все мысли и были заняты. Как вдруг величественно подплывает ко мне наша заведующая кафедрой, адмиральская супруга
   Ольга Константиновна Васильева-Шведе. И спрашивает глубоко грудным, важным голосом: "Лесников. А какая у вас оценка на госэкзамене по французскому языку?" Тут опять имела место быть чисто совковая смешнаяслучайность: я французского языка тогда не знал абсолютно.
   А на госэкзамене единственный из всей группы получил за него почему-то пятерку. Что-то скатал со шпор, а где-то просто подфартило. Бывало такое в наши годы. Не знаю, как сейчас.
   Я и отвечаю, чтобы отвязаться, что, мол, пятерка. А она мне, вдруг, и говорит:
   – Хотите поехать переводчиком Минздрава в Алжир? Из министерства заявка пришла, а с французского отделения уже все распределены.
   Вот, думаю, пристала! Я делом занят, мне срочно и позарез надо рваный найти, а она с ерундой лезет! Какой из меня, на хрен, французский переводчик! Я же по-французски знаю только два слова: мерси и пардон. Уж мне ли не ведать цены своей "пятерки"!
   – Не, Ольга Константиновна, – отвечаю, – в Алжир мне неохота.
   Вот, если бы в Сомали с итальянским, то я бы поехал. Он мне лучше даётся.
   – Ну, не хотите, как хотите, – ответила адмиральша Шведе и поплыла дальше. Но рядом со мной стоял почти еще трезвый Сережа
   Сапгир. А надо сказать, что у него, пьяного ли, трезвого, голова от моей отличается как, скажем, Интел Пентиум четыре от 486 процессора.
   Серега посмотрел на меня совершенно круглыми от удивления глазами и спрашивает:
   – Лесник, ты что охренел?
   – Понимаешь, Серый, – говорю, – я же французского совсем не знаю.
   Пятерка-то у меня липовая. Меня же оттуда на второй день выпрут.
   Так он аж за голову схватился и завыл:
   – Ну-у-у, м-у-удак! Ну-у-у, м-у-удак! Да знаешь ли ты, сколько туда билет стоит? Да тебя там из-под палки выучить заставят! Это же франкоязычная страна! Там и корова через месяц заговорит! Беги за ней! Сейчас беги! Вон она идет! Говори, что согласен.
   Я побежал, догнал и залепетал, что, мол, подумал и согласен.
   – То вы не согласны, то согласны, – недовольно пропела Ольга
   Константиновна, и говорит, – Идите в деканат и ждите меня. Будем вас оформлять.
   Вот так просто, Шурик, всё и произошло. А Серега оказался абсолютно прав, меня действительно обратно не завернули. Первый мой алжирский шеф, Иван Гаврилович Гемусов, оказался добрейшей души человеком и с большим чувством юмора. На следующий день после приезда, повез он меня в Минздрав на переговоры. О чем я думал по дороге в машине, знали только петрашевцы, ибо о том же думали, когда их на Семеновский плац везли. Приезжаем, приходим в кабинет к министру, и Гемусов говорит:
   – Олег, сообщите, пожалуйста, господину министру, что практикующие в Алжире советские фтизиатры собираются устроить научно-практическую конференцию по проблемам профилактики туберкулеза, и нам бы очень хотелось, чтобы господин министр почтил бы эту конференцию своим присутствием
   Я разинул рот, помычал и произнес: ну вулён… конференс…сиентифик…
   И замолк. После минутного молчания Иван Гаврилович наклонился к министру, легко и грациозно сказал: Месье лё министр, мон энтерпрет а вулю дир … (господин министр, мой переводчик хотел сказать)… и повторил свои же собственные фразы на безукоризненном французском языке. Оказывается, он уже шестой год сидел в Алжире и язык вполне освоил. На обратном пути из министерства он же меня и успокаивал, рассказывая о том, как тяжело ему было в первый год.
   Вот, – говорит, как-то подвозил меня министр домой на своем
   Ситроене DS 21 электроник. Довез до дома, я вышел, ну и хлопнул дверью, чтобы хорошо закрылась. Я, ведь, раньше-то только на Волге ездил, тоже, кстати, двадцать первой. Так, значит, хлопнул, что аж вся машина затряслась. Министр с лица сбледнул и мне кричит:
   Камарад Гемусов, аттансьён а ла порт, мол, осторожно – дверь! А я только и понял слово ля порт. Ах, – говорю, ля порт не закрыл, сейчас! Да как садану второй раз, она и вылетела из петель. Так что, учи язык, пол года я тебе дать могу, займу другой работой, у меня всякой полно. Но если и тогда не заговоришь, пеняй на себя.
   Через пол года же я болтал не слабей, чем те, у кого французский был первым языком. А там и Вика объявилась на горизонте. Причём, её родители, как раз к моменту отъезда дочери в Алжир, поменяли их бакинскую квартиру на московскую, так, что я, сам того не ожидая, ещё и москвичом оказался. В общем, вся судьба сложилась помимо меня, а я и пальцем не пошевелил. Точно так же и у Старикашки вся жизнь шла сама по себе, тоже без малейшего шевеления пальцем. Ну, а при такой огромной общности судеб, сам понимаешь, начхал я давно на его оголтелую ампиловщину. Мне ли осуждать брата своего?…
   … А теперь я хочу ответить тебе на твой второй вопрос, что я имел в виду под термином "феномен авиации", и почему он вызывает во мне такое чуть ли ни метафизическое ощущение. Ты совершенно справедливо пишешь, что любой полет на самолёте есть только перемещение твоего тела из пункта А в пункт Б. И, мол, нечего тут больше искать. По твоим словам, в пункте прилета "Б" вокруг тебя меняются лишь жизненные условия, а не сама жизнь. Уверяю, что понимаю тебя, когда ты пишешь, что вся жизнь, она – внутри тебя, в твоей черепной коробке. А окружающие её, как ты пишешь, "декорации" большого значения для мыслящего человека играть не могут. Вот тут-то