Гремела музыка, бесконечной чередой шли гости, лились рекой водка, вина, коньяки. Мы их закусывали вкуснейшими среднеазиатскими деликатесами, которые папа регулярно поставлял через порученцев. Я уже привык спать в постели сразу с двумя ласковыми и доступными бабенками и убеждал себя, что это и есть та полнота жизни, к которой надо стремиться.
   В мае приезжала в Москву Мирка Кравцова, посетила меня в Южном порту. Выпили за знакомство, и девки тут же начали ей со смаком рассказывать, как мы трахаемся втроем. Мирка была шокирована до глубины души и, вернувшись в Питер, рассказала всей нашей бывшей филфаковской компании, что "Лесник живет в Москве с двумя безобразно молодыми и безобразно развратными девицами". Рассказ сей не прошел мимо ушей двухметрового друга моего Женьки Боцмана. Он тут же прикатил навестить меня в Москву, и я ему широким жестом подарил их обеих, так что мы все четверо несколько суток не вылезали из-под общего одеяла. Боцман сам здорово приторчал от такого необычного варианта. Чувствовалось, что они ему не часто попадались, несмотря на его столь продвинутый жизненный секс опыт. Впрочем, написав, что мы "несколько суток не вылезали из-под общего одеяла", я преувеличил. Вылезали же, конечно, чтобы сделать в траханье перерыв, пройти на кухню и под веселые байки продолжить застолье перед очередным нырком в койку. Запомнилась, кстати, весьма смешная история из жизни Боцмана, которую сам он поведал нам именно тогда под водочку и среднеазиатские деликатесы.
   Достала, – рассказал Кузьмин, – меня одна бабенка на работе.
   Просто проходу не дает. Открытым текстом спрашивает, когда же я её трахну. Чувствую, не избежать. Придется сдаваться. Тем более, что бабеночка-то, хоть и не первой молодости, под сорок с хвостиком, но весьма даже из себя ничего. Жди, – говорю, – меня завтра в полдень.
   Я скажу жене, что, мол, поехал в институт, реферат повез, а сам к тебе.
   И надо же было случиться, что с утра за завтраком съел какую-то гадость. Живот у меня взбунтовался, и началось, черт те знает, что.
   Причем скрутило как раз перед самым её парадником. Да так, что еще чуть-чуть и все! В штаны наложу. Чувствую, путь только один: к ней наверх. Подбегаю к лифту, тот занят. Я – пулей на её пятый этаж, ибо уже – на последнем пределе. Звоню как сумасшедший, а она мне дверь открывает такая вся томная, намарафеченная, в крутом пеньюаре сексуальном. С порога – ко мне на шею и шепчет в ухо: "Тише, тише, я здесь, я здесь, нетерпеливый ты мой!" Я же, весь запыхавшийся, её отталкиваю и с выпученными глазами хриплю: Где сортир?!
   Она от полного обалдения таким началом рот раскрыла и только рукой жест смогла сделать в глубь квартиры, мол, там. Я туда и бросился. Сижу, облегчаюсь, а оно все не кончается. А я все так и сижу, и только одна мысль в голове: Откуда в простом советском человеке может быть столько говна? Сижу и от нечего делать смотрю на часы, а те у меня с календариком. Вдруг, меня, как обухом по голове:
   Сегодня же пятнадцатое! Ведь именно сегодня вечером мой научный руководитель улетает на три месяца в Стокгольм, и именно сегодня до часу дня он велел мне принести тот самый реферат, который я, сдуру собрался нести ему завтра. И еще, помнится, подчеркнул, что ровно в час он из института уйдет. А сейчас уже пол первого. Так что мне бежать сломя голову и ловить такси, иначе моя защита отодвинется до греческих календ.
   Я кое-как все дела закончил, штаны напялил, из сортира выскочил, на бегу в щеку её чмокнул и только успел сказать: "Прости, дорогая, потом всё объясню!" И удрал. Вот такая у нас с ней вышла любовь. Теперь в институте, как её вижу, за колонну прячусь, благо у нас их там везде понатыкано.
   Рассказ Боцмана, как бы сказал Бокаччо, был встречен радостным смехом, и веселье продолжилось. Оно в том доме вообще прекращалась только в дни редких наездов из Средней Азии папы или мамы. Тогда все исчезали, и мне тоже приходилось уходить в свою еще не разменянную вешняковскую квартиру. Родителям я был официально представлен, как жених и поначалу, вроде, понравился. Потом, правда, папа по своим каналам нарыл на меня солидный компромат, докопался до ангольских подвигов и весьма настойчиво рекомендовал дочке жизнь со мной не связывать, мол, он – в полном говне, и в ЦК на нем крутые телеги висят.
   Но тем не менее ситуация катилась к загсу, что, врать не буду, доставляло мне определенное удовольствие. Но тут на моё великое счастье снова появился мальчик по имени Митя, как когда-то в Анголе.
   Тот иркутский Митечка летчик спас меня от соединения судьбы с медсестрой Валькой, а этот, московский преферансист, точно так же спас, избавив от генеральской дочки. Закрыл своим телом (вернее, определенной его частью) Веркину мохнатую амбразурку и принял её огонь на себя. Привели Митяя в кондрашовский дом карточные партнеры моих подруг в марте 81 года с целью расписать пульку, и Верка как-то вдруг сразу жутко в него влюбилась. Настолько, что в загс решила отправиться с ним. Мне же была дана полная отставка.
   Правда, ровно через год мужа она тоже прогнала, мотивируя тем, что мол, член у него уж больно маленький. Раньше, мол, он неуёмной
   ёбкостью некомплектность свою компенсировал, но сейчас, якобы, прыти настолько поубавилось, что она его совсем не ощущает, и дальнейшего смысла в замужестве не видит. Сначала она мне все это в курилке нашего издательского коридора рассказала. А через пару дней пришла в редакцию, при всех погладила по лысине и нежно говорит: Лесничок, я Митьку-то совсем прогнала, снова будем вместе жить.
   Бабы наши редакторские, зная, как я страдал по ней год тому назад, аж обалдели и стали спорить, вернусь к Верке или нет. Однако, за год-то успел я вылечиться от неё капитально. Тем более, что к тому времени, к марту 82 года, у меня самого молодые ядреные девки шли косяком в моей собственной, наконец-то разменянной квартирке на первом этаже хрущевской пятиэтажки на улице Плеханова, в жутчайшем заводском районе Перово. Правда, от предложения "жить" я сразу не отказался, но и выполнять его не спешил. Просто стал к ним время от времени заходить и снова трахаться, но уже, не как "жилец", а как случайный гость, забредший на половой огонек.
   Но тогда-то, ровно двадцать лет тому назад, в эти самые мартовские дни восемьдесят первого года я, очень крепко запереживал и уходить не хотел никак. Я, ваще, как кот, ужасно к домам привыкаю.
   И тут привык к южно-портовому дому, а к Верке так даже определенноё чувство испытывал, которое в состоянии алкогольного опьянения называл любовью. Посему едва не рыдал, когда выставила она меня железной чекистской рукой вместе со стереосистемой и гробами-колонками. Как-то раз уже ночью в хлам пьяный пришел я к ним, сам не зная, на что надеясь. Верка открыла дверь совершенно расстраханная, словно в бане распаренная, абсолютно голая, лишь с пледом на плечах, и спрашивает: Ну, чо надо?
   Я, чуть ли не на коленях: Выгони его!
   А она мне: Нет! Уходи ТЫ, а он останется!
   И я, как побитый пес, уполз на последнем поезде метро в Вешняки, где сидел на разоренной кухне, бывшей когда-то моей квартиры, приготовленной уже к окончательному размену. Допивал остатки вонючего азербайджанского коньяка и изливал в дневник свою боль.
   Сейчас вот перечитываю и удивляюсь: Господи, неужто это и впрямь был я, и это была моя жизнь и моя боль? Смотрю в окно на синеющий в ночном небе сквозь голые ветви деревьев купол монреальского собора
   Святого Иосифа и не могу представить себе, что когда-то где-то реально существовала жизнь в которой были Верка и Ларка, Эрнандеш с
   Акселераткой, и я сам, несчастный, нетрезвый, стоящий на талом весеннем снегу в ночном дворе унылого кирпичного дома Южно-портовой улицы…
   … Так меня благополучно миновал еще один виртуальный вариант непрожитой жизни. Сейчас-то даже представить страшно, что бы стало со мной, женись я тогда на этой сверх общительной бабенке, которая дня не могла прожить без веселья, а молчащий телефон воспринимала, как самую страшную пытку. Представляю себе, как бы мне осточертел весь её карнавал бесконечных звонков, посиделок и плясок.
   А вот Верке он осточертеть не мог никогда. Наоборот, после того, как всё распалось, рассыпалось, редакции наши разогнали, её португальский язык оказался никому не нужен, веселые коллеги-собутыльники разъехались кто куда, папу отправили на весьма скромную пенсию, приятели и любовники разбежались, а она очутилась совершенно одна без друзей и работы, то сначала ударилась в жутчаший алкоголизм, а потом повесилась. Не смогла выдержать той простой мысли, что эта новая, столь бурная карнавальная жизнь потекла мимо, и её телефон замолк навсегда.
   Монреаль, 23 марта 2001
 
   Александр Лазаревич. Скорбь твою разделяю и полностью с тобой солидарен. Раз говоришь, что славный, только что сошедший с орбиты
   МИР надо помянуть, помянем! Тем более, как раз 16 часов пробило.
   Жаль, нет у наших с тобой компьютеров видеокамер, а то бы знатно выпили вместе в Интернете друг у друга на виду, как когда-то в
   Москве пивал я многократно по телефону с АПН-овским коллегой
   Вячеслав Михалычем Алёхиным. Иначе-то никак не получалось. Я, ведь, в Перово, а он в Отрадном. Ехать друг до друга больше часа. А так номер набрал и спрашиваешь: Что пьешь? Я, мол, то-то. Ну и нажремся, бывало, до поросячьего визга с трубкой у уха. И такое ощущение, словно Вячеслав Михалыч, напротив меня за столом сидит.
   Я вот только что сейчас получил и прочел твое письмо, и тоже будто бы вижу тебя, сидящего перед компьютером у окна с видом на ночную гладь Химкинского водохранилища. Под тобой тускло горят огоньки речного вокзала. Рядом с тобой красивый французский стакан, бутылка Мартини Россо, а над тобой больше не летает наша гордость, станция МИР, и ты из-за этого страдаешь. Я тоже согласен с тобой печалиться. Давай, нальем по стопарю и вместе пострадаем. Вперед, за
   МИР! Будь Великий Тихий океан ему пухом! Кстати, никто не только не знает, но даже никогда не интересовался, был ли это МИРЪ или МIРЪ.
   Понеже первый всегда означалъ по старой (и единственно правильной) русской орфографiи состоянiе покоя, а не войны, тогда какъ второй -
   Божiй св?тъ, мiръ, въ которомъ мы вс? живёмъ..
   Мир запустили на орбиту в 1986 году, когда я жил у нас своим среди своих. На своих баб там у меня стояло больше, чем здесь, а свое похмелье мучило меньше. В те незабываемые годы я работал в своём Издательстве АПН, приходя каждый раз на службу, как на праздник, а станция так и летала. Сидел за моим столом в комнате
   612, наслаждался соседством с красивыми, умными и веселыми коллегами обоих полов и мыслью, что моя станция Мир всегда над моей головой.
   Наступила осень 1986 года, и в Москве прошел съезд Союза
   Кинематографистов, где прозвучали такие речи, что мы все обалдели.
   Особенно от факта, что речи сии не только прозвучали, но были в полном виде опубликованы "Литературной Газетой" и "Московскими
   Новостями". Так начались два великих события: гласность и перестройка. Мы же поняли, что старая, постылая жизнь кончается, и начинается какая-то другая, прекрасная, а главное, совершенно не похожая на то бытие, в котором мы существовали все годы. А станция
   Мир летала, и ей эти дела были по барабану..
   За пару дней до нового 1987 года я около пяти часов простоял в крутой мороз на Есенинском бульваре за водкой, а Мир парил над моей трезвой головой. Поскольку очередь вилась мимо почтового отделения, то я несколько раз бегал туда греться и от тоски написал следующую поздравительную открытку во Францию моему другу Боре Векшину.
 
   Очередь за водкой, 29 декабря 1986
 
   Дорогой Боря, как ты там в Париже стоишь? Мы здесь в Москве стоим плохо, потому как полно всяких козлов, что лезут без очереди.
   Так и сигают, сволочи, а менты позорные их пускают! А мы из-за них еле движемся. Как там у вас во Франции, много ли лезут без очереди?
   Как менты на это реагируют? Ты правильно решил на Рождество в Союз не отлучаться, а то еще какая-нибудь сволочь скажет, что тебя здесь не стояло, и не пустят обратно в очередь. От всего сердца поздравляю с новым годом и желаю тебе, Боря, в наступающем году самого большого человеческого счастья, а именно: взять без очереди. Желаю тебе встретить близкого друга, который бы подтвердил, что ты перед ним стоял, да так, чтобы вся очередь вам поверила. И чтобы ты отоварился по полной программе!
   Затем подписался: Навеки твой в серой стеганой куртке, меховой шапке, в очках, с усами. Впереди парень с сумкой адидас, а сзади баба в зеленом пальто. И там же на почте отправил ее в Париж…
   А весной 1987 года мы с Надежей предприняли то, о чем я лично много лет мечтал и называл "походом белых следопытов", сиречь поездку по местам, где отступала Русская армия генерала Деникина.
   Дело в том, что за год до этого, тот самый Борис, командированный во
   Францию по линии межуниверститетского обмена преподавателями, привез из Парижа и оставил мне на изучение целый чемодан белогвардейской литературы. Именно исследовав там каждую строчку, я понял, что, наконец, готов и объявил своей супруге, что отправляемся в поход.
   Первого мая 87-го года мы из Москвы тронулись на юг в Анапу. Но поехали не на прямом поезде Москва-Анапа, как все нормальные совковые люди, а сели на электричку и прикатили в Тулу. Город сей мы избрали первым местом нашего паломничества только лишь потому, что передовые отряды генерала Деникина дошли именно до него, хотя, взять так и не смогли. Не проявили должной настойчивости. Мы же в Туле настойчивость проявили и взяли сразу две, хоть и пришлось отстоять в безразмерной очереди прямо напротив Тульского кремля.
   Следующие наши остановки были Орел, Курск, Белгород, Харьков,
   Ростов на Дону (а там Новочеркасск и Азов), Краснодар и, наконец,
   Новороссийск. Вот только прямо в Туле возникла проблема, когда мы пришли в первую же попавшуюся гостиницу. Там выяснилось, что мне почти два года назад стукнуло 45 лет, а бабе моей в феврале того же восемьдесят седьмого исполнилось 25. А, по установленным совейским правилам, лица, достигшие 45 и 25 лет, должны были вклеить во внутренние паспорта новые фотографии, что конечно, сделано не было ни мной, ни Надёжей. Ибо были у нас дела поважней. Мы пили. Хотя, помнится, неоднократно вежливо напоминали мне об этой чертовой фотографии администраторы интуристовских гостиниц, когда я приезжал к ним с профсоюзными делегациями. Они напоминали, я головой кивал и тут же забывал. Да и откуда, в нашей, тех лет напряженной алкогольной жизни, было помнить о такой ерунде, как вклеивание в паспорт каких-то там новых фотографий? Естественно – и не вспомнили.
   Дошло сие до нас только лишь, когда в тульской гостинице очень невежливый администратор ткнул нас носом в этот факт, весьма серьезным тоном присовокупив, что, мол, Тула – военный, режимный город и, они ни под каким соусом нас не пропишут, даже за взятку. В общем, получалось так, что паспорта оказались, как бы, недействительны, и нам надлежало вернуться назад, что я и предложил в большой печали супруге своей, Надежде Владимировне.
   Как, вдруг, та встала на дыбы и сказала дословно следующее: "Ты себя назвал белым следопытом! Значит, мы идем по их маршруту. А у них были паспорта? А их в гостиницы пускали? Посему не пизди, и вперед! Они доехали до юга, и мы доедем". И я, устыженный, тотчас с ней согласился. Самое смешное, что Надька оказалась права. Мы действительно доехали до Анапы с остановками во всех запланированных городах и кроме Тулы нигде больше не имели неразрешимых проблем с гостиницами. Таким образом, уладив в каждом из городов, вопрос крыши над головой, выходили мы на улицу для решения другой проблемы, не менее важной.
   Сразу начинали искать тусовку наших людей, тут же находили и направлялись прямо к ним. Видя, что приближается странная, совсем не сходная по возрасту, да еще по-московски одетая пара, наши люди всегда очень напрягались и встречали нас взглядами враждебно-озлобленными. Я же постоянно задавал один и тот же вопрос:
   "Мужики, где здесь у вас поблизости можно бухало купить?" При этом выразительно щелкал себя указательным пальцем по горлу. От этих слов у наших людей глаза как бы прожекторами вспыхивали, излучая тепло и дружелюбие. Нам тут же начинали хором объяснять: Вот пойдешь по
   Маркса, свернешь на Энгельса, дойдешь до Комсомольской и выйдешь на
   Коммунистическую, а оттуда направо по Ленина до угла Крупской. Там, пацаны сказали, только что завезли и красное и белое.
   Тут самое место просветить тебя, Александр Лазаревич, что провинциальная русская пьянь во времена развитого социализма "белым" называла исключительно водку, а "красным" бормотуху любого вида и качества. Других же напитков для неё просто не существовало. Таким образом, весь скорбный путь отступления Белой армии мы принципиально потребляли только белую жидкость. К красной же по идейным соображениям даже не прикасались. А станция МИР так и кружила над нашими хмелными головами…
   Двенадцатого мая оказались мы с Надькой в легендарном городе
   Новороссийске и сели на морском берегу. Величественная картина открылась взору. В середине бухты высились две серые громады линкоров:французского "Вальдек Руссо" и английского "Эмперёр оф
   Индия", чьи орудия главного калибра вели огонь по станции
   Туннельной, куда по слухам прорвался красный бронепоезд. Линкорам синхронно вторил крейсер "Корнилов", стоящий неподалеку. Прямо перед нами был пришвартован огромный американский транспорт "Фейраби", на который грузились дроздовцы. Справа дымили у причала транспорты
   "Крым" и "Русь". Из массы грузившихся на них я различил марковцев по черно-белым фуражкам и корниловцев по черно-красным. Слева был виден быстро идущий по бухте эсминец "Гайдамак", чье носовое орудие тоже палило в сторону Туннельной.
   Мы едва успели проникнуться этой щемящей сердце панорамой ухода
   Вооруженныхъ силъ Юга Россiи с русской земли, как прямо над нами, на высоком шесте, где был подвешен репродуктор, визгливый голос заверещал: "Надо же, надо же, надо же, так было влюбиться! Надо бы, надо бы, надо бы остановиться! Но не могу, не могу, не хочу!"
   И вся эта величественная картина расплылась, растаяла, как дым, обнажив серые трубы цементного завода и убогую остроносую композицию брежневского памятника "Малой земле" с выпрыгивающими оттуда бронзовыми матросами и солдатами. А именно в этот момент станция Мир снова пролетела над Кавказским хребтом, Цемесской бухтой и над базарным голосом, вопящим в вышине весеннего неба…
   … А потом наступила великая митинговая эпоха 1989 года. Будучи в совершенном восторге оттого, что происходит со страной, я, преодолел врожденный совковый страх и наcтучал длиннущее письмо в
   Нью-Йорк моим когда-то соседям-друзьям Меклерам. Я, как и все совки, считал их навсегда отрезанными ломтями и даже помыслить себе не мог, что вдруг настанут времена, когда им можно будет совершенно безопасно написать любое письмо. А они настали. Вот я и написал, вышел на баррикаду, как чех. Не помню, кто из знаменитых политиков
   (по-моему, Черчилль) сказал про чехов, что они выходят на баррикады, когда война уже выиграна. Поскольку машинка, на которой печаталось письмо, могла, естественно, делать копии, то такая копия сейчас – передо мной, и я хотел бы, опустив уже известные тебе детали моей жизни, процитировать из нее несколько обширных пассажей, ибо уж больно они характерны для той эпохи.
   Перово, 28 мая 1989 года
 
   Ау, Меклеры, привет вам из Зазеркалья, из Королевства Кривых
   Зеркал. У нас тут – жуткая паника, ибо население только что узнало из центральных газет, которым оно верило и верит всегда во всем, что зеркала наши кривые, а короли – голые. И начался такой бардак, что я решил им воспользоваться, преодолеть свой генетический страх врожденного раба и написать вам нормальное человеческое письмо. Хотя заявить вот так прямо, что я совсем их больше не боюсь, не могу.
   Ведь, я родился со страхом в душе и вырвать его, стать свободным
   Гражданином, не так то просто. (Помните у Галича: "А мне говорит свобода: Одевайтесь, пройдемся-ка, гражданин!)
   Поскольку письма они, конечно же, до сих пор перлюстрируют, ибо иначе быть не может, так как не может быть никогда, то пусть там у себя пометят в заведенном на меня с момента рождения формуляре, что я посылаю их всех на хер, больше не боюсь и объявляю своё личное восстание. Заявляю в одностороннем порядке, что я от них навсегда свободен, и желаю осуществить свое конституционное право с вами свободно общаться…
   … Расскажу вкратце о себе в порядке хронологическом: Надеюсь, еще помните, что проводили вы меня в Анголу в октябре 78 года? Так вот, зимой 80-го я оттуда уже вернулся, выпертый за не совсем адекватное поведение, на семь месяцев раньше положенного срока.
   Неадекватность моего поведения никакого отношения к политике не имела, хотя я все последующие годы очень многозначительно на это намекал. Вышеозначенная неадекватность выражалась, просто-напросто, в систематическом вождении вверенных мне автотранспортных средств в абсолютно нетрезвом виде…
   … По приезде приобрел я автоматически титул "невыездного", однако, всё же, чудом и хитростью умудрился устроиться в одно говенное, но считающее себя исключительно престижным издательство, которое во всю гнало, да и сейчас еще по привычке гонит жутчайшую ложь на ста языках мира. Кстати, хитрость моя была разоблачена в
   1983 году, когда я сдуру снова попросил характеристику на шестимесячную поездку в Мозамбик. Тогда в отдел кадров, который сделал запрос на меня в соответствующие инстанции, пришла убийственная телега обо всех моих ангольских пьяно-автомобильных подвигах. Впрочем, в этой истории виноват был только я сам, ибо ведь знал же, предупрежден был одной несостоявшейся невестой моей, что большая телега хранится на меня в ЦК. Просто обнаглел фраер, решил, что поскольку, мол, раз уже пронесло, так и еще пронесет. А наглость, как и жадность, фраеров, вроде меня, губила всегда. Но дело в том, что сию характеристику отдел кадров АПН обязан был запросить сразу после моего возвращения из Анголы, а по получении оной, естественно, на работу меня не брать. Но, почему-то, не получил и взял. То ли не запросил, то ли с ответом так халтурно обошлись. В общем, недоработка вышла. Видимо, устроила её Крестная моя, Александра Васильевна, умершая в 1950 году. Очень, помнится, она меня любила и буквально перед смертью обещала всегда охранять.
   Похоже, что и здесь отвлекла она внимание какого-то кадровика, и забыл он сделать запрос или отослать телегу, которая бы сильно поломала мою дальнейшую судьбу. Других объяснений у меня просто нет и быть не может. А в 1983 году, когда всё выплыло наружу, то
   Крестная опять вмешалась и вместо увольнения, к которому я уже был морально готов, объявили мне строгий выговор "за сокрытие порочащих его (сиречь меня) фактов за время пребывания в загранкомандировке в
   Народной Республике Ангола". И автоматически лишили квартальной премии, о чем я больше всего сожалел. Правда, уже после того, как понял, что меня увольнять не собираются. Ибо именно на премию сию
   (125 рублей) очень рассчитывал, чтобы снять алкоголем стресс из-за всех этих дел…
   … И, вот, хронологически (раз, уж, выбрал я хронологический путь повествования) подхожу к самому безнадежно тоскливому и безнадежно пьяному периоду моей жизни в контексте нашей совейской, истории, который длился от кончины Володи Высоцкого до смерти Лёньки
   Брежнева.
   Хотя, в общем-то, положа руку на сердце, ей-ей, можно было жить в этой атмосфере пьяных московских кухонных застолий с бесконечными разговорами на запретные темы в своих компаниях без стукачей, самиздатовской запрещенной литературы, дешевой водки и толпы девятнадцатилетних бабенок, которые лихо отплясывали в моей хрущобе.
   А сколько у нас возникало радостей, да таких, что вы себе никогда и представить не сможете. Кому из вас там в вашей Америке придет в голову быть фантастически счастливым целых две недели, только лишь потому, что твой друг, вращая головой и глазами, словно ссущий в подъезде гуманитарий, передал тебе завернутые в десять газет
   "Зияющие высоты" Зиновьева или "Солдата Чонкина" или "Технология власти" Авторханова. Вам никогда не быть таким счастливым, как был я в 1982 году, когда начитывал на магнитофон целые главы из Зиновьева.
   А потом меня обокрали, и воры уволокли около сотни кассет, а среди них и Галич, и "Зияющие высоты" начитанные моим голосом. Так один бывалый человек сказал: Забудь, не ходи в ментовку, вдруг чудом найдут и чудом же менты окажутся не мудаки, так ведь себе же дороже выйдет…
   Сегодня, в мае 1989 года, включив радиоточку на кухне, я уже БЕЗ
   ВСЯКОГО УДИВЛЕНИЯ слышу столь родной прокуренный голос Галича, поющий "Я выбираю свободу". Слушаю его и вспоминаю, как однажды между смертями Володи и Леньки я, да ещё трое моих друзей-коллег сидели в редакции мартовской ночью во время открытия 26 съезда КПСС и готовили в режиме "молния" издание на португальском языке отчетного доклада Брежнева. В нашем огромном редакционном шкафу закамуфлированные словарями, папками с рукописями стояли две бутылки водки "Русская" и фаустпатрон вермута "Розовый" за рупь девяносто два. Все мы прекрасно понимали, с каким нетерпением ждали результата нашей работы простые труженики Бразилии, Португалии, а в особенности