– вся разница между нами. Я, Александр Лазаревич, человек не мыслящий. Я – чувствующий. Так как чувствую мир я, ощущают его только поэты. Но, в отличие от меня, они свои чувства могут выразить точными и в самое сердце проникающими строчками. Я же только чувствую, а выразить ничего не могу, как собака. А ежели захочу убедить кого-либо в чем-нибудь, например, в своей любви к Городу, то буду на десятке страниц размазывать слезы по небритому щетинистому мордасу, а так ничего и не докажу. Поэту же достаточно всего два десятка слов: Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, на
   Васильевский остров я приду умирать. Твой фасад темно-синий я во тьме не найду, между выцветших линий на асфальт упаду… Хоть умирай потом в Нью-Йорке и хоронись в Венеции, всё равно лучше не скажешь!
   Впрочем, был у меня небольшой поэтический опыт, ибо одно стихотворение в жизни я все же написал. Увы, оно оказалось не совсем удачным. Случилось это еще весной 45-го в Горьком за месяц до нашего отъезда в Питер. Тогда только что вернулся с фронта дядя Толя, мамин брат. Пришел он домой в военной форме и с большим черным пистолетом, из которого я долго и нудно упрашивал его пострелять. Но дядя отказывался. Тогда я свою просьбу облек в стихотворную форму:
   На стене висит носок, а в ботинке гвоздик.
   Выйди дядя на балкон, из нагана бахни!
   Однако дядю моя поэтическая просьба не растрогала, и он так и не бабахнул. А я сообразил, что поэтом мне не быть. Насколько понимаю, это один из видов Божьего наказания:дать человеку способность чувствовать и страдать (особенно с бодуна), как поэт и напрочь лишить его малейшей способности выразить свои чувства в нескольких метких, емких, пронзительных словах.
   Чтобы было всё-таки понятнее, что я имею в виду под феноменом авиации, перешлю тебе еще одно своё давнее письмецо. Ты уже столько деталей знаешь о моем приезде в Анголу и жизни там, что хотелось бы рассказать, как я оттуда вернулся. Тем более, что ты как раз спрашиваешь меня в последнем письме, сколько же времени я жил в этой стране. Непонятно тебе, как такое могло случиться, что уехал я на два года, а пробыл там всего 16 месяцев.
   Выперли меня, Шурик, из загранкомандировки в самом начале февраля восьмидесятого года за (цитирую полученную характеристику) неоднократное вождение в нетрезвом виде вверенных ему транспортных средств", что, впрочем, полностью соответствовало действительности.
   Помнится, как-то месяца за два до отъезда, возвращался я поздно вечером домой из Луанды в гостиницу Кошта-ду-Сол, что находилась в десятке километров от города и стояла на очень высоком берегу. А посему перед самым отелем дорога резко брала в гору. И для безопасности была внизу сделана огромная клумба, которую шоссе и огибало, чтобы водители здесь перед подъемом или на спуске скорость гасили. Рядом справа плескался океан, отчего дорожное покрытие всегда было присыпано песком с пляжа. Так я пьяненький на тяжелой санитарной Волге не вписался в клумбу, да резко затормозил. И заплясала моя Волга по пропесоченному асфальту. Раза четыре провернулась вокруг собственной оси, снова встав носом прямо на
   Кошту. Только мотор заглох. Представляю себе, что бы случилось, если бы я в тот момент ехал на высоком санитарном Рафике, который тоже числился среди моих "транспортных средств". Или на лёгоньком бразильском Фольксвагене. А если бы в этот час оказались еще на дороге машины?! Бог спас, не было никого, а низкую и тяжелую Волгу не так то просто перевернуть.. Я завел мотор и доехал до Кошты резко протрезвевшим. О чем, помнится, сожалел, ибо именно в тот момент выпить там у меня не имелось, и жалко было кайфишко терять. Растряс, в общем, я его.
   Второго февраля, повинуясь приказу ГКЭС я сел в самолет, в котором, не просыхая, долетел до Москвы, где предстал в пьяно безобразном виде перед очами своей добропорядочной супруги и её бакинской родни, которые меня настолько не ждали, что даже нашу вешняковскую квартиру сдали на долгий срок. В общем, мне очень быстро и наглядно объяснили, что мы разводимся, да размениваемся, а пока суд да дело, чтобы искал себе пристанище, где хочу. Мол, это уже никого не волнует. Нашел я его очень быстро, всего за сутки.
   Благодаря своей подруге Танюши Карасевой, обнаружил очень гостеприимный и уютный дом, на Южнопортовой улице, где мне весьма обрадовались и составили компанию. Так что я продолжил там пить без остановки. Но об этом доме – не сейчас. Позже раскажу во всех деталях.
   Еще через пару дней, морозным, вьюжным февральским утром оказался я на Большом Москворецком мосту перед Кремлем. Стоял, смотрел по сторонам, и силуэты кремлевских звезд, кресты соборов с гостиницей
   Россия под мрачно-серым февральским небом накладывались в моем мозгу на изображения ослепительного пляжа с розовыми фламинго и пылающего заката над океанской далью. Так, словно судьба моя, как неумелый фотограф, сняла два сюжета на одну и ту же фотопленку. И как-то вечером после дня беготни на жутком морозе, вернувшись в дом, где жил, написал я вот такое письмо моим ангольским приятельницам-медсестрам. Всё его я тебе сканировать не буду, ибо там полно чисто бытовых уже давно канувших в лету просьб и подробностей. А пошлю я тебе лишь тот кусок, который отвечает на заданный тобой вопрос, мол, что я подразумеваю под "феноменом авиации". Вот прочти, может быть, станет понятней.
   Москва, Южный порт, 19 февраля1980
   Странное ощущение: будто бы я уже умер и, как бы по теории реинкарнации, родился снова, вот только почему-то ещё помню повседневные заботы другой, предыдущей жизни. Вдруг, просыпаюсь посреди ночи и нервно соображаю, какого черта эти говнюки из Пренды до сих пор ездят на моей Волге?! Ведь ей же надо сменить масло, а им начхать! А зелёный Рафик? Он что так и будет гнить с помятым кузовом?…
   … В Пхеньяне живёт один похожий на меня человек. Когда-то давным-давно он был гвардейцем императора и погиб в самом начале битвы при Ватерлоо. А сейчас, более чем полтора века спустя, сидя на ежедневных семинарах по изучению бессмертных идей Чучхе, так и не может проникнуться гениальным духом великого вождя корейского народа председателя Ким Ир Сена. Его мучают сомнения: успел ли подойти маршал Груши? Выиграл ли император? А проверить негде. Во всех библиотеках страны об этом – ни единого слова. Лишь только о чучхе, да высказываниях великого вождя. И спросить не у кого…
   … Таинственны и странны были эти февральские дни. Бесконечный тёмно-серый город, груды грязного мокрого снега, туманная нереальность московских улиц. Огромный мост через бесцветную реку и тускло-пёстрые купола блаженного собора вставали предо мной как в похмельном бреду. Слева просвечивали сквозь мглу стены, башни и золотые луковицы Кремля, а справа пьяно хорохорилась, пыжилась мишурным блеском стеклянная громада гостиницы Россия. Я стоял на мосту, озирался по сторонам и мучительно пытался вычислить свои собственные координаты в пространстве-времени.
   – Где я? Где я? – настойчиво посылала вселенной телепатические сигналы серая масса моего мозга, а вселенная отвечала сквозь февральскую мглу: В ж-о-о-пе, в ж-о-о-пе!..
   Рядом со мной на мосту забуксовал, завизжал резиной ярко красный
   Жигулёнок. Новенький и красиво облепленный грязью, словно только что с гонок или с дальней дороги. За рулём сидел усатый мужик лет сорока в дубленке, а рядом с ним большеглазая, большеротая девочка с рыжей копной волос. Жигулёнок пыхтел, беспомощно елозил задом. Его злорадно обогнал вонючий, рычащий МАЗ. Прошли мимо меня в сторону
   Замоскворечья два крепко хмельных московских мещанина. Один в зажиточном тёмно-сером пальто, а другой в растерзанной нейлоновой стёганке с бутылкой "бормотухи" в боковом кармане.
   Пиздец котенку! – прокоментировал зажиточный, – может толкнем?
   – Толян, кого ебёт чужое горе? – тоскливо отвечал растерзанный с бормотухой.
   Я же стоял и просто ощущал всем телом раскаленную солнцем кабину санитарной "Волги", желтое полотенце под мокрой спиной, судорожно сжатый руками руль. Слышал шум песка, аппетитно глотающего задние колёса моей машины на укромном пляжике столь знакомой луандской косы. видел океанскую синь впереди меня, счастливо пьяные физиономии черных ангольских камарадов, которые упёрлись в радиатор длинного серого автомобиля, пытаясь выпихнуть меня из песчаной ловушки.
   А красный Жигулёнок на мосту, вдруг обрел точку опоры, рыгнул грязным снегом, матернулся и рванул вперед в какой-то свой весёлый праздник… Впрочем, всё это было так давно, целых две недели тому назад, в то далёкое время, когда я ещё наивно верил, что где-то на нашем земном шаре действительно существует гостиница Кошта ду Сол, бухта Мусулу, поросшие пальмами острова, грязный и ослепительный город, шумные улицы, площадь Мутамба, подсолнухи во дворе
   Водопьяновки… Да и что такое "Водопьяновка", её душная лестница, постоянно неработающий лифт и квартира 4 G? Бред. Бред не всегда трезвого, лишь периодически чисто выбритого русского "интеллигента" последней трети двадцатого века. Реально существуют станция метро
   Автозаводская, маршрутка N28, первая, вторая, третья, четвёртая и пятая Кожуховские улицы, кинотеатр "Свобода" (судя по названию, я высчитал, что там явно должны идти порнофильмы, иначе причём же здесь "Свобода"?) Существуют гастрономы "на Южке" (то есть, в Южном порту), "на горке", где продавщица Клавка, "на болоте", где Зинка, а ещё водочная точка в желтом доме у пятьдесят третьей больницы.
   Реально существуют Автозаводские улица и площадь, да мрачное серое здание возле метро, а на нем большущий плакат, который позавчера потряс меня до глубины души. Впрочем, не меня одного, ибо, когда я подошел, то на тротуаре уже стояла солидная толпа и с немым удивлением рассматривала нарисованную на плакате мужественную фигуру металлурга с лопатой. Рядом с фигурой пылали огромными красными буквами две строчки. Сверху "Сегодня в П", а ниже "Завтра в Ж".
   Оказывается, работяги установили на крыше половину плаката "Сегодня в планы, Завтра в жизнь" и ушли обедать, доставив автозаводскому народу маленькую радость.
   Реально существует кафельно-белый кухонный мир со стенами, обклеенными переводными картинками старинных автомобилей, газовая плита, пачки сигарет Ява, холодильник ЗИЛ, столик, накрытый пёстрой клеенкой. Красный телефон и красный же будильничек, показывающий четверть второго ночи. Существует низкое кресло, в котором именно сейчас сижу, стоящая передо мной низкая кухонная тумбочка, а на ней
   – бутылка армянского коньяка "три звездочки" и одна единственная реалия той причудившейся, приснившейся жизни – плоская серая пишущая машинка Optima. Мы с ней – два одиноких пришельца из иного мира тоскуем вместе. Моя душа, смазанная алкоголем, и её, скрежещущая железом, поют в унисон о том, как великолепны тропические ночи на берегу бухты Мусулу, как прекрасны ночные звезды южного полушария, которых не существует. Ибо, существует лишь безумно много снега за окном, голые деревья, Москва река где-то под боком и бесконечные корпуса завода ЗИЛ…
   Существует вот эта еще одна другая жизнь, в которой у меня больше нет ни дома, ни семьи. Позавчера, какая-то старая дева, исполняющая роль судьи Перовского района (а судьи кто?!) расторгла мой одиннадцатилетний брак с гражданкой Погосовой В.С., так что второй день я пребываю в довольно редком для Москвы состоянии жениха. В бывшей когда-то нашей с Викой ухоженной и облелеянной квартирке на
   Вешняковской улице живут совершенно посторонние люди. Они заплатили вперёд по дату моего теоретического возвращения, то есть по октябрь, деньги обратно не принимают и выезжать не собираются.
   Мои "вещи", то есть все те наспех собранные коробки, которые я вывез из гостиницы Кошта-ду-Сол, стоят там в Вешняках в одной запертой и до предела загромождённой барахлом комнате. Официально это моя комната, и я имею право перед лицом нашего родного закона там жить. Жить там, где прописан. Боже! Жить на кладбище собственного прошлого, да ещё в коммунальном окружении совершенно незнакомых людей! Конечно, я там не живу. Так кто же предоставил мне кров? Нашлись добрые люди. Так что у меня теперь сразу две душевные подруги -Верка и Ларка. Мне с ними весело. Мы с утра до вечера пьем сладкое вино Алеатика и слушаем мои записи бразильской, ангольской и зеленомысской музыки, от которых подруги балдеют. Все бы хорошо, только когда просыпаюсь, мне трудно сразу сообразить, где я есть…
   Снова Монреаль; то же 7 ноября – красный день календаря 2000
 
   Вот это, примерно, Шурик, и есть ответ на второй заданный тобой вопрос: что я подразумеваю под выражением "феномен авиации". В последние же годы он мне особенно бил по мозгам во времена моих возвращений в Россию из Канады. Представь себе, Александр Лазаревич, что ты живешь в некой стране, где у тебя течет своя жизнь с её какими-то устоявшимися правилами, привычками, ценностями… Каждый день ты ходишь по одним и тем же улицам, где уже знаешь каждый дом и каждую выбоину в асфальте. Видишься с одними и теми же людьми, совершаешь одни и те же поступки, пьешь те же самые напитки. И мир вокруг тебя замыкается в своей повседневности, становится этакой, четырехстенной, герметически закрытой коробочкой. Так что сидишь вечером перед початой бутылью водки и кажется тебе, что ничего больше не существует кроме вот этих окружающих тебя, таких знакомых стен, деревьев и фонаря за окном, твоего района, ближайшего винного магазина, банка, вот этого парка, где вчера на пеньке пил пиво. И повторяешь про себя булгаковские слова: "Но нет, нет! Лгут обольстители-мистики, никаких Караибских морей нет на свете, и не плывут в них отчаянные флибустьеры, и не гонится за ними корвет, не стелется над волной пушечный дым. Нет ничего и ничего не было. Вон чахлая липа есть, есть чугунная решетка, а за ней бульвар"… Как, вдруг, благодаря стечению обстоятельств ты оказываешься сидящим в таком длинном сером коридоре с креслами. А с боку за круглым иллюминатором прямо под тобой снега Гренландии. И это там внизу настоящая Гренландия, а не телевизионная картинка из клуба кинопутешествий. За Гренландией океан, и снова снега скандинавских гор. И горы те тоже настоящие! И ты, видя всё это наяву, в течение нескольких часов попадаешь в совершенно другую страну, где всё-всё другое. Даже если это страна, в которой ты уже жил и жил долго.
   Всё равно она совершенно иная и абсолютно тебе незнакомая. И ты едешь из аэропорта, на каждом шагу делая открытия, так что счастью твоему нет предела. А потом приезжаешь в дом, который когда-то был твоим, обнимаешь старенькую бабушку-тёщу и садишься с бутылочкой у окна на 11 этаже с видом на Кузьминки и Выхино. Смотришь в окно и шепчешь строки нашего великого земляка:
   Когда постранствуешь, воротишься домой,
   Смотри вокруг, кому еще ты нужен.
   Кому теперь в друзья ты попадешь?
   Осмотришься, купи себе на ужин
   Какого-нибудь сладкого вина.
   Смотри в окно и думай понемногу.
   Именно это ощущение безграничного счастья испытывал я за те четыре моих приезда в Россию из Канады, что имели место за прошедшие пять лет. Но особенно памятен первый приезд в совершенно чужую и незнакомую Россию Ельцина 1995 года. Никогда не забуду эти два наложившиеся друг на друга ощущения:возвращение в свое, родное и до боли любопытное познавание чего-то совершенно другого, что я никогда в жизни не видел. Ведь я уехал из Союза в самый интересный момент истории этого хоть и сильно уже разъеденного перестройкой, но всё же еще очень даже могучего, а главное, привычного всем государства. Из страны бесконечных митингов в Лужниках и бесконечных очередей у винных магазинов, где мне всё, абсолютно всё было знакомо. Где я был такой же, как и все остальные, свой среди своих.
   А тут упал с неба совершенно чужим и посторонним в чужой неведомый мир…
   … Однажды, в мае 1970 года, я уже возвращался в отпуск домой
   "иностранцем" после 26 месяцев, проведенных в Алжире. Прилетел и наконец познакомился с родителями жены: тестем Самвелом
   Тиграновичем и тещей, Марьей Тимофеевной. И десятимесячную внучку
   Машеньку им привез в подарок. А Вика в Алжире оставалась. Тогда я тоже первые дни чувствовал себя почти не своим, реалии совсем другой жизни навалились на меня сразу скопом, и всё вокруг имело странный вид, запах и вкус. В первое же утро пошел я опохмеляться к ларьку на углу Загородного шоссе и тогдашней улицей Телевидения, что в
   Черемушках, где и жили Погосовы. А, когда отхлебнул пива из кружки, то в большом остался недоумении, мол, кто это мне туда нассать успел? Ибо пивом, по моему мнению, эта жидкость называться не могла никак. Пиво – это был Кроненбург, который я потреблял в Алжире. А стоящий рядом мужик, отпил глоток и говорит мечтательно, аж глаза от счастья закрыв: "Какое сегодня пиво хорошее!" Я же думаю про себя:
   Ну и ну, как это они здесь пьют такую мочу?!
   Однако, тогда было значительно проще, ибо ничего нового узнавать не приходилось. Его просто не существовало. Нужно было только вспомнить чуть-чуть подзабытое и хорошо известное старое. Так что в мае 70 года вся эта "иностранная" шелуха слетела с меня после нескольких же совершенно пьяных дней и ночей, проведенным с жившим в ту пору в Москве, другом юности литератором Хохловым. Стало быть, уже через пяток дней взял я утром у того же самого ларька дрожащими клешнями такую же кружку, сделал большой, шумный глоток, да закрыл от счастья глаза. И совершенно искренне и автоматически произнес во всеуслышание: "Какое сегодня пиво хорошее!"…
   … Ровно через четверть века, в мае 95 после шести канадских лет всё было сложнее, и я ходил иностранцем почти месяц, жадно впитывая в себя новые слова и реалии этой другой неведомой жизни. В самый первый день, повел меня приятель к метро Рязанский проспект, показывать неизвестный еще мне феномен: бесконечные лабиринты ларьков. Не забуду первое потрясение от моря разливанного спиртного любой страны мира, да бесчисленных и совершенно незнакомых сортов отечественного пива. Я взирал, разиня рот, на это изобилие, и мучительно соображал, откуда оно вдруг взялось. Ведь всего несколько лет тому назад не было НИЧЕГО!!! Я же помню, как мы с Надёжей выходили из дома и сразу начинали высматривать движение наших людей.
   Куда они направляются, в какую сторону? Установив направление, пристраивались к самому от нас ближнему "нашему" и спрашивали:Что дают? А тот, например, отвечал: Пиво! И мы ускоряли шаг, переходя на бег, ибо двигаясь медленно, можно было придти к пустому прилавку.
   Если бы я при этом спросил: "Какое пиво?", то народ бы решил, что я просто дебил, ибо пиво оно и есть пиво. Какое же оно еще может быть?
   Жидкое, конечно с пеной! А тут от обилия пивных этикеток глаза разбегаются.
   У одного ларька я вытащил из кармана пеструю купюру с кучей нулей, сунул её в окошко и взял две бутылки "Балтика N3". Мы пили прямо из горла, совершенно не опасаясь, что нас заберут менты за
   alcohol in public. А вокруг творилось нечто вроде карнавала. Отовсюду неслась музыка, крики зазывал, шли какие-то совсем другие, непонятные мне толпы людей, среди которых мелькало так непривычно много после Северной Америки красивых, вызывающе сексуальных женщин с открытыми спинами и плечами, в символических мини юбках, со стройными ножками на высоких каблуках. И было ощущение, что нахожусь в совершенно другом измерении, в выдуманной стране, на некой планете-ярмарке, "острове Крым", на каком-то празднике жизни.
   Я с интересом рассматривал полученные на сдачу яркие диковинные бумажки, когда стоящий рядом алкаш спросил:
   – Мужик, ты чё, из-за бугра што ль? Бабок наших не видал?
   Я же, начитавшись перед отъездом Даниила Корецкого, отвечаю:
   – Да я, блин, шесть лет зону топтал, только вчера откинулся.
   Мужик еще больше удивился: – А чё, кенты тебе зону што ль не грели?
   А я ему:- Не было, блин, грева. Все кенты на отсидке.
   Тот еще раз посмотрел на меня и вопрошает ехидно:
   – А зона-то твоя, чё в Техасе што ль была? Иль в Оклахоме?
   И тут же, не дав мне придумать ответ, попросил у меня пустую бутылку. Мол, тебе, иносранцу, она всё равно ни к чему, а я сдам на опохмелку…
   И только в начале июля, полтора месяца спустя, уже почти перед самым отъездом в Монреаль, когда я совершенно опухший, сизый и небритый возвращался "Красной стрелой" в Москву, то пил там с попутчиками всю ночь и говорил на равных, поддерживая разговор на любую тему, как свой. Сочувствовал их денежным потерям на билетах
   "МММ", гордился тем, что, мол, сам не подписался на такую аферу, давал советы, как использовать мавродки, чтоб хоть какие-то бабки спасти, и никто из них не признал во мне человека из-за бугра, чему я был безумно рад.
   А буквально через несколько дней я снова оказался на скамеечке парка Кинг Мак Кензи в нашем аррондисмане Кот дё Неж. Пил уже ставшее моим пиво Молсон Драй, смотрел на окружающие парк такие знакомые домики, да катал по ладони привычные однодолларовые монеты.
   И словно не было ни Москвы с морем ларьков, ни Питера с белыми ночами, ни попутчиков в "Красной стреле" с их повседневностью, заботами, чаяниями, которые вроде бы только что были и моими, ибо я их полностью разделял… Феномен авиации, Шурик!
   Монреаль, 01 декабря 2000
 
   Спасибо, Александр Лазаревич, за столь длинное и интересное письмо. Особо хочу поблагодарить за воспоминания о твоем первом в жизни посещении Москвы в ноябре 56 года. Исключительно живо ты все описал. Я их только что несколько раз прочитал, мысленно сравнивая твои впечатления с моими собственными. Я сам впервые попал в столицу чуть позже, в пятьдесят девятом. Меня тогда собирались выгонять из
   Горного института за полный провал на летней сессии. Но отец побежал к ректору, с которым когда-то учился в одной группе, и они договорились, что если я поеду на несколько месяцев в партию на полевые работы, да привезу хорошую характеристику, то меня в виде исключения, не выгонят, а дадут возможность пересдать хвосты в течение третьего курса. Таким образом, я и оказался в середине июля
   59 на Ленинградском вокзале в Москве. Все, что было нужно, это перейти площадь на Казанский и там сесть на первый же поезд до
   Магнитогорска. А я вместо этого проторчал в Москве больше недели, ночуя на том самом Казанском вокзале, что мне стал уже как дом родной. Каждый раз перед сном покупал в ларьке журнал "Народная
   Монголия" (он был самым дешевым), разрывал его на страницы, выкладывал их на полу в виде "матраса" и ложился сверху, положив под голову свой рюкзачок. И прекрасно спал, тем более, что время было исключительно жаркое.
   Однако, я забежал вперед. Ты свои описания начал сразу с Кремля, мавзолея и парада 7 ноября, на котором присутствовал с отцом, а мне бы хотелось рассказать тебе, как я до этих священных мест добирался.
   Значит, вышел я в 7 утра из Ленинградского вокзала и увидел перед собой огромную шумную площадь, где справа высился настоящий небоскреб со шпилем, а кругом кишмя кишели никогда мной не виданные толпы народа вперемешку с трамваями и автомобилями. Весь этот пейзаж был настолько не "ленинградский", что я почувствовал себя как бы заграницей. Голова моя закружилась от мысли, что стою посередь самой
   Москвы и сейчас увижу улицу Горького, где есть настоящий коктейль бар. А в нем настоящие стиляги, о которых столько фельетонов писалось, столько карикатур рисовалось в Крокодиле. Не то, что у нас на Невском! Пойду-ка, – думаю, – туда пешком, а обратно вернусь на метро. Слава Богу, к 59 году метро у нас в Питере уже четвертый год существовало, так что тут я чувствовал себя в некотором роде бывалым.
   Я долго выяснял дорогу к улице Горького, пока мне ни показали направо за небоскреб. Прошел под аркой железной дороги и оказался на тихой патриархальной улочке Маши Порываевой с двух-трех этажными обшарпанными домиками почти деревенского вида. Чем дальше шел, тем в большее приходил недоумение. Мне почему-то с детства казалось (во всяком случае, так говорили в школе, а, главное, показывали в кино), что вся Москва состоит из небоскребов и величественных, отделанных мрамором зданий с колоннами, да скульптурами рабочих с колхозницами, среди которых, как грибы под деревьями, стоят Кремль, собор Василия
   Блаженного, Большой театр и Пушкинский музей. А тут я шел по узким кривым горбатым улочкам вдоль деревянных домиков с заборами и садиками и испытывал нечто вроде шока от такого кричащего несоответствия между кино образом столицы СССР и московской реальностью. Шел, пропитывался питерским антимосковским шовинизмом и заранее складывал в уме фразы про "большую деревню", которые, вернувшись домой, буду выдавать Альке Максимюку. Даже центр с
   Красной площадью не произвел на меня должного впечатления. Не говоря уже об улице Горького, которая вместо стиляг оказалась забитой толпами провинциальных, колхозного вида мешочников, каких в Питере я в таком количестве отроду не встречал. Коктейль бар я, правда, нашел, но меня в него не пустили, ибо был одет в ковбойку навыпуск, тапочки и самопальные брезентовые штаны, шитые бабушкой Надей наподобие джинсов.
   Зато вечером, когда уже возвращался на вокзал, я испытал подлинное приключение. Проходя возле Метрополя, увидал там небольшую толпу, как мне показалось, провинциальных "скобарей", окружившую двух элегантно одетых молодых людей: парня и девушку. Я тут же вклинился внутрь и узнал, что молодые люди – говорящие по-русски американцы, гиды первой в СССР Американской выставки, которая должна скоро открыться в Сокольниках. Об этой выставке я мог только мечтать, ибо начиналась она первого августа, когда я уже давно должен был быть на Урале, а закрывалась 30 сентября, в то время, как наша экспедиция длилась до начала октября. То есть, всего на несколько дней, но я с ней никоим образом не состыковывался, чему был ужасно огорчен.