Это, конечно, неправда, но она так легко соскальзывает с языка. Так я притворяюсь, что рана, которую она оставила в моем сердце, не болит.
   Она зовет себя Таллулой, но мне известна ее истинная суть. Никакое имя не в состоянии передать все, что заключено в ней. Но ведь не зря именам приписывают магическую силу, не так ли? Стоит назвать имя, и незамысловатая эта ворожба вызовет к жизни целостный образ другого, со всеми одному ему присущими сложностями и противоречиями. Но этот образ, вызванный из небытия алхимией имени, приходит не один, он ведет за собой целую вереницу воспоминаний: о ваших свиданиях, о музыке, которую вы слушали в ту ночь или в то утро, обо всех разговорах, шутках и о том, что не обсуждают ни с кем, — обо всем плохом и хорошем, что вы пережили вместе.
   Но имя Талли приводит мне на память не только это. Каждый раз, когда талисман связанных с ней воспоминаний оживает внутри меня, я выхожу на улицу, и он ведет меня сквозь городскую ночь, как тотем своего шамана сквозь Страну снов. Все привычное исчезает; то, что она показывает мне, лежит глубоко внутри, скрытое от взоров людей. Стоит мне взглянуть на какой-нибудь дом, и я вижу не только его очертания или высоту, но сразу узнаю его историю. Я слышу его дыхание, я почти угадываю его мысли.
   Я могу прочесть судьбу улицы или парка, заброшенной машины или садика, скрытого оградой от чужих глаз, круглосуточного кафе или пустой автостоянки. У каждого из них своя, тайная история, и Талли научила меня понимать их. Если раньше я лишь догадывался, собирал слухи, точно разлетающихся во все стороны светлячков, то теперь знаю.
   С людьми куда сложнее. И мне, и ей. Но у Талли хотя бы есть оправдание. А у меня...
   Лучше бы мне никогда ее не видеть.
 
   Мой брат Джорди — музыкант, играет на улицах. Он встает со своей скрипкой на углу улицы или рядом с очередью в театральную кассу и творит магию, по сравнению с которой слова бессильны. Когда слушаешь его игру, кажется, будто попал в старинную шотландскую или ирландскую сказку. Протяжные мелодии вызывают в памяти вересковые пустоши, по которым бродят призраки, и пустынный берег моря; джиги и рилы, напротив, зажигают в крови огонь, который то горит ледяным блеском, словно звездный сонм в морозной ночи, то рдеет приветливо, как угли родного очага.
   Самое смешное в том, что другого столь же практичного человека, как он, я в жизни своей не встречал. Чарующие звуки из старой чешской скрипки извлекает он, но белая ворона в нашей семье — я.
   На мой взгляд, разница между фактом и тем, что многие люди называют фикцией, заключается примерно в пятнадцати словарных страницах. Мой ум настолько открыт любым идеям, что Джорди говорит, что у меня вместо мозгов дырка, но сколько себя помню, я всегда был таким. И дело не в легковерии, хотя меня называли и этим, и другими, не столь лестными прозвищами; а в том, что я всегда рад придержать свое недоверие в узде до тех пор, пока не найдутся неопровержимые доказательства лживости того, во что я склонен верить.
   Еще подростком я начал собирать слухи о странных и диковинных происшествиях, заполняя отрывочными заметками и записками страницу за страницей в тетрадях на спирали, — аккуратные чернильные штрихи на бумаге складывались в истории, и каждая открывала передо мной целый мир неизведанных возможностей, когда бы я их ни перечитывал. Больше всего мне нравились те, в которых шла речь о городе, ведь казалось бы, нет на земле места менее подходящего для хрупких чудес, являющих магию, чем это.
   По правде говоря, многое из того, что попадало в те тетради, тяготело скорее к темной стороне вещей, но для меня сама эта темнота была наполнена светом, ведь она раздвигала границы реального, наполняя их многообразием возможного. В моем понимании настоящая магия была такова: стоит лишь отодвинуть некий занавес, и мир окажется местом куда более удивительным и странным, чем, зная его обыденность, можно предположить.
   Первая подружка, которая у меня тогда была — Кэти Дерен, — убедила меня начать писать рассказы о том, что скопилось в тетрадях. В смысле чудаковатости мы с Кэти в те дни друг друга стоили. Мы ставили пластинки никому не известных групп типа «Инкредибл Стринг Бэнд» или «Доктор Стрейнджли Стрейндж» и буквально ночи напролет просиживали у проигрывателя, болтая обо всем и ни о чем. Все на свете она видела по-своему; душа была для нее в каждом предмете, будь то величественный дуб на заднем дворе дома ее родителей или старый железный чайник с сухими цветами в ее спальне на подоконнике.
   Со временем наши отношения охладели, как часто случается с юношескими привязанностями, зато остался дар, который она во мне открыла: писать истории.
   Я никогда не думал, что стану писателем, да и вообще не задумывался над тем, чем буду заниматься «когда вырасту». Иногда мне кажется, что я так этого и не сделал — не вырос.
   Но старше я стал. И обнаружил, что вполне могу зарабатывать на жизнь своими историями. Я называл их городскими легендами, независимо от Яна Харольда Брунванда, который зарабатывает на жизнь, собирая их. Но если он подходит к ним как фольклорист, то есть собирает, сравнивает между собой, то я просто включаю их в свои рассказы и в таком виде продаю журналам, а потом выпускаю отдельными сборниками.
   Не думаю, что между нами существует какое-то соперничество, как, впрочем, и между мной и другими писателями. Историй в мире столько, что хватит на всех желающих их рассказывать; только скупец сочтет, что тут есть из-за чего соперничать. К тому же у Брунванда получается просто великолепно. Когда я впервые прочел «Исчезающего хичхайкера», то был настолько поражен этой работой, что, подобно множеству других корреспондентов Брунванда, немедленно послал ему еще несколько историй, которые, по моему мнению, могли бы пригодиться ему для следующей книги.
   Но я никогда не писал ему о Талли.
 
   Пишу я по ночам — чем глубже ночь, тем лучше. У меня нет ни офиса, ни кабинета, я редко пользуюсь пишущей машинкой или компьютером — по крайней мере, не для первых набросков. Что я люблю по-настоящему, так это выйти ночью на улицу и расположиться в первом приглянувшемся местечке: на скамье в парке, у стойки какой-нибудь круглосуточной забегаловки, на ступенях собора Святого Павла, под дверями закрытой на ночь лавки старьевщика на Грассо-стрит.
   Я все еще люблю тетради, но только в твердых переплетах. Рассказы я тоже пишу в них. И хотя они обязаны своим возникновением городским легендам, которые и делают их такими необычными, на самом деле они о людях: о том, что их радует и печалит. Мои темы просты. Любовь и ее потеря, честь и ответственность за дружбу. И чудо... вечное чудо. Как бы ни были неповторимы все люди в отдельности, причины, которые побуждают их к действию, всегда одни.
   Мне говорили — так часто, что я и сам в это почти поверил, — будто я и впрямь понимаю людей. В какие бы странные ситуации ни попадали мои герои, их характеры все равно сохраняют правдоподобие в глазах читателей. Это, конечно, здорово, хотя и непонятно, ведь я вовсе не считаю, что так уж хорошо знаю людей.
   Трудно мне с ними.
   Это, наверное, из-за того, что в детстве я все время чувствовал себя чужаком. Заботы моих сверстников были мне чужды, я и в самом деле не понимал, как можно так серьезно относиться ко всяким мелочам. Отчасти в этом были виноваты другие дети — всякий, кто не такой, как они, для них законная добыча. Ну вы знаете, как это бывает. Есть три сорта детей: странные, те, кто над ними измывается, и те, кто за этим наблюдает.
   Отчасти это была и моя вина тоже, ведь я относился к ним с не меньшим презрением, чем они ко мне. Я вечно шел не в ногу, мне было наплевать, к какой компании или клике относиться. Появись я на свет несколькими годами раньше, и из меня вышел бы битник, несколькими годами позже, и стал бы хиппи. Я попробовал наркотики еще до того, как они вошли в моду; выяснил, что они плохо влияют на голову, и завязал как раз тогда, когда все сидели на кислоте, МДА и прочей ерунде.
   Позже, когда все утряслось, оказалось, что знакомых у меня хоть отбавляй, а вот друзей очень мало. Но и с теми, которые были, я держался как-то отчужденно, точно наблюдал за происходящим со стороны, делал заметки, но не участвовал в событиях напрямую.
   Ничего не изменилось, даже когда я стал старше.
   Каким образом эта отчужденность — назовем ее так за неимением лучшего слова — трансформировалась в моей прозе в так называемый дар создания характеров, ума не приложу. Может быть, я вкладываю в эти истории столько, что на реальную жизнь меня уже просто не хватает. А может, все дело в том, что всякий человек, как бы тесны и многочисленны ни были его связи с другими, все же остается островом, непоправимо отделенным от других островов бурным житейским морем, а я только яснее других отдаю себе в этом отчет. А может, у меня в голове какого-нибудь винтика не хватает.
   Талли все изменила.
 
   С первого взгляда ни за что бы не подумал.
   Есть в Нижнем Кроуси, где рынок спускается прямо к берегу Кикахи, такое место, которому присуще особое очарование старого света. Улицы там такие узкие, что ни одной машине не протиснуться, поэтому люди ездят на велосипедах либо ходят пешком. Дома стоят, тесно прижавшись друг к другу, вдоль мощеных тропинок, которые петляют и извиваются так прихотливо, что ни одному городскому картографу не удалось еще нарисовать хотя бы приблизительно точную карту этого участка.
   Там полно старых магазинов, некоторые из них даже сохранили столетней давности вывески, написанные по-голландски. Дома, в которых из поколения в поколение живут одни и те же семьи, крохотные дворики, палисадники за высокими заборами, несметные множества хитроглазых кошек, старики, играющие в шашки и домино, их сплетничающие жены, стайки крикливых ребятишек днем, таинственные омуты молчания ночью. Восхитительное место, совершенно не затронутое инновационными проектами яппи, которые давно завладели большей частью рынка.
   Там, прямо у реки, есть небольшая площадь, окруженная трехэтажными домами из камня и кирпича, с высокими крышами-мансардами и слуховыми окнами. Поздней ночью только шум машин, доносящийся с моста через МакКенит-стрит в паре кварталов к югу, напоминает о человеческом присутствии, и один-единственный фонарь, под которым стоит деревянная, на литых металлических ножках скамья, заливает площадь своим светом. Ни единый лучик не мелькнет в окнах. Сядешь на эту скамью, за спиной сонно бормочет река, а фонарь укутает тебя желтой уютной шалью своего света.
   Это одно из тех мест, где я больше всего люблю писать. Обычно я сижу, пристроив на коленях тетрадь, и строчу часами напролет, а рядом со мной спит, свернувшись в клубок, мой единственный сосед, кот с драным ухом. Наверное, его хозяева живут в одном из домов на площади, а может, он ничей. Он появляется почти каждый раз, но всегда после меня. Чаще всего я сажусь и начинаю работать, а через полчаса или около того он выруливает из темного проулка, но никогда не подходит сразу, десять раз остановится то лапу лизнуть, то за ухом почесать, и только потом пристраивается рядом, как тут и был.
   Он не слишком-то любит, чтобы его гладили, да и я обычно так занят работой, что на подобные знаки внимания просто нет времени. Однако его присутствие мне приятно. Перестань он приходить, мне бы его не хватало.
   Иногда я думаю, а как, интересно, его зовут на самом деле? Как в той старой сказке, знаете, о том, что у кошек три имени. Одно дают люди, другое — сородичи, а третье, тайное, знает только она сама.
   Я называю его Беном; кто он такой на самом деле, понятия не имею. Может статься, Кошачий Король.
   В ту ночь, когда появилась она, он спал рядом со мной на скамье. Он первый ее увидел. А может, услышал.
   Стояла ранняя осень, ночь была свежая, из тех, которые обычно выдаются после кристальной прозрачности деньков, когда в ярко-синем небе светит солнце, лучи которого бликами ложатся на желтеющую листву, а в воздухе пахнет обновлением, ведь колесо года готово вот-вот повернуться. Я закутался во фланелевую куртку и натянул перчатки без пальцев, чтобы не так мерзли руки.
   Я поднял голову, когда рядом со мной шевельнулся Бен: шерсть у него на загривке встала дыбом, взгляд узких, как щелочки, глаз не отрывался от узкого переулка, который, точно тоннель, рассекал стену домов в северной части площади. Только я успел проследить его взгляд, как между домов показалась она.
   Она напомнила мне подругу Джорди, художницу Джилли. Тот же хрупкий силуэт, копна непокорных волос, резкие, как у феи, черты лица и одежда, которая выдавала завсегдатая магазинов для экономных. Только в отличие от Джилли вид у нее был более жесткий, почти хулиганский, это чувствовалось и в лице, и в наряде: потертая кожанка, джинсы, заправленные в ковбойские сапоги на низком каблуке, руки в карманах, кожаная сумка, вроде дорожной, перекинута через плечо.
   Раскованной походкой уверенного в себе человека она пересекла площадь, цокая по булыжнику каблуками. Теплый свет фонаря немного смягчил ее черты.
   Рядом со мной Бен привстал, покрутился немного, без всякого воодушевления ловя свой хвост, снова лег и уснул. Она села на скамью так, что он оказался между нами, и бросила сумку на землю. Потом откинулась на спинку, вытянула ноги, засунула руки в карманы джинсов и повернула голову в мою сторону.
   — Ничего себе ночка, а? — сказала она.
   Я так ее и не раскусил. Угадать, сколько ей лет, я не смог. В один миг она казалась мне сбежавшим из дому подростком, и я ждал неизбежной просьбы ссудить ее какой-нибудь мелочью или подсказать, где можно провести ночь, но в следующий миг она выглядела как моя ровесница — лет около тридцати, — и я терялся в догадках, что ей может быть от меня нужно. Уж чего-чего, а на улицах в этом городе никто не знакомится, даже здесь. Особенно по ночам. И особенно молодые и симпатичные вроде нее.
   Мое молчание, похоже, нисколько ее не обескуражило.
   — Как тебя зовут? — спросила она.
   — Кристи Риделл, — ответил я. Поколебался немного, потом смирился с неизбежностью разговора. Закрыл тетрадь, вложив вместо закладки ручку, и добавил: — А тебя?
   — Таллула.
   Одно имя, без фамилии. Да так уверенно, как будто она представилась по меньшей мере Мадонной или Шер.
   — Шутишь, — сказал я.
   Такое имя больше подошло бы какой-нибудь разбитной девице двадцатых годов, а не припанкованной уличной девчонке.
   Она улыбнулась мне так, что все ее лицо просияло, и налет грубости, который я заметил, когда она шла через площадь, исчез.
   — Нет, правда, — сказала она. — Но ты можешь звать меня просто Талли [40].
   Рефрен одной дурацкой песни — Гарри Белла-фонте ее пел, кажется? — тут же закрутился у меня в голове, что-то про подсчет бананов.
   — А чем ты занимаешься? — спросила она.
   — Пишу.
   — И так вижу. Я спрашиваю, что ты пишешь?
   — Я пишу рассказы, — ответил я.
   И стал ждать неизбежных вопросов типа: «А ты когда-нибудь издавался? Под каким именем? Где ты берешь идеи?» Но она отвернулась и стала смотреть в небо.
   — Я знала одного поэта, — сказала она. — Он хотел перенести свою душу в лист бумаги — по-настоящему. — И она снова взглянула на меня. — Но ведь это невозможно, правда? Можно, конечно, попробовать, можно отдавать искусству всего себя, пока не выжмешь душу досуха, и все равно в лучшем случае получится лишь связь между умами. Попытка прорваться к другим людям. Если душу нельзя измерить, то как же ее можно пленить?
   Я пересмотрел свое мнение о ней. Может, выглядит она молодо, но ее слова явно выдают солидный жизненный опыт.
   — И что с ним стало? — спросил я неожиданно для самого себя. — Он бросил это занятие?
   Она пожала плечами:
   — Не знаю. Он уехал. — Ее взгляд снова оставил мое лицо и устремился в небо. — Когда люди уезжают, они выпадают из моей жизни, потому что я не могу последовать за ними.
   Она меня заворожила, с той самой первой ночи. В легкости, с которой она вошла в мою жизнь, мне чудилось предзнаменование, правда, я не мог сказать, какое именно.
   — А тебе когда-нибудь хотелось? — спросил я ее.
   — Чего хотелось?
   — Последовать за ними. — Помню, как этот намек на множественность встревожил меня, уже тогда. Я ревновал, сам не зная к чему.
   Она покачала головой:
   — Нет. Со мной остается лишь то, что они оставляют.
   Ее голос стал как-то тише, пока она говорила. Мне захотелось протянуть руку и коснуться ее плеча, чтобы хоть как-то смягчить приступ тоски, которая, казалось, вдруг нахлынула на нее, но, как я узнал позже, ее настроения были быстротечны. Она вдруг выпрямилась и начала гладить Бена, пока моторчик его маленького тельца не заполнил своим урчанием все вокруг.
   — А ты всегда в таких местах пишешь? — спросила она.
   Я кивнул:
   — Я люблю ночь; люблю ночной город. Когда кажется, что он никому не принадлежит. В хорошую ночь рассказы будто сами собой пишутся. Стоит только выйти на улицу, и я точно подключаюсь напрямую к темному сердцу ночного города, так что его секреты сами вытекают из моей ручки.
   Я умолк, неожиданно смутившись от того, что наговорил. Для такого короткого знакомства, как наше, это было чересчур откровенно. Но она лишь пригасила немного свою ослепительную улыбку.
   — И тебя это не беспокоит? — спросила она.
   — Что именно?
   — Что то, о чем ты пишешь, тебе не принадлежит?
   — А какому писателю принадлежит им написанное? — ответил я. — Разве сама суть акта творения не в том, чтобы отпустить частичку себя на свободу?
   — Что будет, когда частичек больше не останется?
   — В этом-то и есть весь секрет — по-моему, творческая искра никогда не гаснет. Чем чаще черпаешь из колодца вдохновения, тем полнее он становится. Чем больше я работаю, тем больше у меня появляется идей. Откуда они появляются, из моего подсознания или извне, неважно. Важно то, что я вкладываю в свои истории.
   — Даже когда они пишутся как будто сами?
   — Может быть, особенно если они пишутся сами.
   Я был поражен — не тогда, а позже, вспоминая, — странной напряженностью нашей беседы. Обычно незнакомые люди так не разговаривают. Мы проболтали, наверное, добрых три часа, но не о себе, не о своих историях, не о прошлом, а о том, какими мы были в тот миг, и это сблизило нас до такой степени, которая на следующий день показалась мне сверхъестественной. Иногда разговор замирал, но периоды затишья только усиливали ощущение взаимной связи, как то уютное молчание, которое возможно только между настоящими друзьями.
   Я мог бы говорить и говорить, всю ночь напролет до самого рассвета, но в одно из таких затиший она встала.
   — Мне надо идти, — сказала она, перебрасывая длинную ручку своей сумки через плечо.
   На миг меня охватил страх. У меня не было ни ее адреса, ни номера телефона. Только имя.
   — Когда я опять тебя увижу? — спросил я.
   — Ты бывал когда-нибудь на старых каменных ступенях под мостом на Келли-стрит?
   Я кивнул. Их сложили в те времена, когда по реке сплавляли в озеро разные грузы. Ступени под мостом, вот и все, что осталось от прежних доков, чьи рабочие были завсегдатаями ирландского трактира под названием «Арфа». Доков давно уже нет, но «Арфа» стоит. Это одно из самых старых зданий в городе. Старше его были только массивные каменные сооружения вокруг нас, заложенные еще голландскими отцами-основателями.
   — Я буду ждать тебя там завтра ночью, — сказала она. Сделала несколько шагов, потом остановилась и добавила: — Может, принесешь какую-нибудь свою книжку?
   Улыбка, которой она сопроводила эти слова, опьяняла. Я сидел и смотрел ей вслед, пока она не пересекла площадь и не исчезла в том же узком переулке, из которого возникла. Ее шаги были слышны еще некоторое время, отдаваясь призрачным стуком каблуков по мостовой, но потом и их не стало.
   Наверное, именно тогда я и решил, что мне явился призрак.
 
 
   В следующие несколько недель я писал не много. Она не хотела — сказала, что не может, — встречаться со мной днем, но почему, не объяснила. Я не знал что думать и в конце концов всерьез решил, что это потому, что она призрак или даже суккуб или вампир. С сексуальной привлекательностью у нее все было в порядке. Так что если бы в одну прекрасную ночь у нее вдруг отросли клыки, я бы заголил шею и позволил ей пить сколько захочет. Но ничего подобного, разумеется, не случилось. Поразмыслив над предложенными вариантами ответа на ее загадку, я сообразил, что правильного среди них нет.
   Еще я убедился, что лет ей по крайней мере столько же, сколько мне, а то и больше. Она много читала, ее вкусы, как и мои, были всеобъемлющи, от жанровой литературы до классики. Сначала мы подолгу разговаривали, потом постепенно начали гулять по излюбленным местам ночного города, держась за руки, и в конце концов занялись однажды ночью любовью в большом и уютном спальном мешке посреди парка Фитцгенри.
   Она привела меня туда во время одной из наших так называемых вылазок, ни слова не говоря, скинула в лунном свете одежду и привлекла меня в долгожданную гавань своих объятий. Позднее, уже засыпая, я слышал над нами клики гусей, которые летели на юг. Помню, я еще подумал, как странно слышать их в такой поздний час, но, с другой стороны, разве не было странно все, что происходило во время наших с Талли встреч?
   Утром я проснулся один, два старых алкаша сидели неподалеку и без особенного удивления наблюдали, как я одеваюсь в мешке, точно каждый день такое видели.
   Наши встречи сливаются в моих воспоминаниях воедино. Трудно сказать, что было в одну ночь, а что в другую. И все же память хранит, точно фетиши, отдельные узелки событий, из которых сплетен талисман ее имени, как, например, та вторая ночь под мостом на Келли-стрит, когда я умирал от страха, вдруг она не придет, или те три ночи, когда она ни словом не упоминала книжку моих рассказов, которую я, расставаясь, отдал ей на тех же ступенях под мостом, а на четвертую призналась, как сильно они ей понравились.
   — Это мои истории, — сказала она, возвращая мне книгу в ту ночь.
   Мне и раньше доводилось сталкиваться с читателями-собственниками, фанатами, которые заявляли свои права на созданный мною мир, принимали выдуманных персонажей за реальных людей или думали, будто моя голова набита разными тайными знаниями, а все из-за магии и мистики, которые появлялись в моих рассказах. Но такой реакции, как у Талли, я еще не встречал.
   — Они обо мне, — сказала она. — Это твои истории, я чувствую твое присутствие в каждом слове, но все же в них есть и моя частичка.
   Я попросил ее оставить книгу себе, а на следующую ночь принес еще три сборника и ксерокопии тех рассказов, которые до сих пор появлялись только в журналах. Постепенно я в нее влюбился, и вовсе не из-за того, что ей так понравились мои истории; это все равно случилось бы, раньше или позже. Хотя нельзя сказать, что удовольствие, которое она получила от моих рассказов, уронило ее в моих глазах.
   Как-то ночью она достала из своей объемистой сумки какую-то фотографию и протянула ее мне. На снимке была она сама, правда, выглядела она там как-то иначе, не то чтобы моложе, но мягче, что ли. У нее была другая прическа и ситцевое платье в цветочек; солнечный свет заливал ее с головы до ног.
   — Когда... когда это снято? — спросил я.
   — В более счастливые дни.
   Можете считать меня невеликодушным, но я не смог скрыть разочарования, слишком больно было слышать, что ночи, которые для меня были счастливейшими в жизни, не были такими и для нее.
   Она сразу поняла, в чем дело — такие вещи она всегда чувствовала хорошо, — и положила теплую ладонь поверх моей.
   — Ты тут ни при чем, — сказала она. — Я люблю наши встречи. Просто в остальном моя жизнь сейчас не очень счастливая.
   Так оставайся со мной навсегда, вертелось у меня на языке, но я по опыту знал, что она все равно не скажет, куда пойдет, расставшись со мной, чем будет заниматься и кто она такая. И потом, я все еще думал о призраках, понимаете. Я боялся, что тут действует какой-то запрет, и как только она расскажет мне, где проводит дни, то чары рухнут и ее дух будет навеки изгнан, как это обычно бывает во всяких дешевых ужастиках.
   Одних ночей мне было мало, признаюсь честно, но рисковать тем, что я уже имел, мне не хотелось. Прямо как жена Синей Бороды, с той только разницей, что я не позволял любопытству взять верх и не отпирал запретную дверь. Я мог бы проследить за ней, но не стал. И не только потому, что боялся, как бы она не исчезла. Просто она мне доверяла.
 
   Мы любили друг друга трижды, старый спальный мешок всегда был один и тот же, места разные, а поутру я неизменно просыпался один. Вечером, когда мы встречались, я приносил мешок назад, а она улыбалась при виде пухлого свертка у меня под локтем.
   На утро после первой ночи я ощутил, что меняюсь; она меняла меня. Ничего такого, что могло бы заставить меня измениться, она не говорила и не делала, просто наши отношения размывали то ощущение отстраненности, с которым я прожил всю жизнь.
   И сама она тоже менялась. Джинсы и кожанка по-прежнему оставались ее любимой одеждой, но все же иногда она приходила в мини-платьице, которое едва виднелось из-под куртки, теплых лосинах и аккуратных туфельках вместо сапог. Лицо изменилось мало, разве что смягчилось, и напряжение перестало бросаться в глаза.
   С самой первой нашей ночи я привык рассказывать ей все, откровеннее я не бывал даже с друзьями, которых знал много лет. И так было до самого конца. Но теперь я чувствовал, что привычка к откровенности с ней распространяется на отношения с другими людьми. Я заметил, что брату и друзьям стало со мной проще, да и мне с ними тоже. О Талли никто из них не знал; все, что им было известно, это что я по-прежнему брожу в поисках вдохновения по ночному городу. Не знали они и о том, что я почти забросил писание, хотя профессор Дейпл, по-моему, догадывался.