А после революции… Где центр отечественного мироздания? Какая ось? Кто объявлен святым? У кого «чистые руки»? Кто рыцарь без страха и упрека? Кому подражать, с кого «делать жизнь» «юноше, обдумывающему житьё»?..
   То есть оттянули маятник до упора, он качнулся и пошёл в разнос. – Русская история.

613

   Примечание к №599
   «ненавижу психологов и шпионов» (Ф.Достоевский)
   В произведениях Достоевского часто говорится об эпилепсии («Бесы», «Идиот»). Наконец, в «Братьях Карамазовых» этой теме подводится некоторый «итог». Обвинитель Дмитрия Карамазова доказывает невиновность больного падучей Смердякова:
   «Сильно страдающие от падучей болезни, по свидетельству глубочайших психиатров, всегда наклонны к беспрерывному и, конечно, болезненному самообвинению. Они мучаются от своей „виновности“ в чем-то и перед кем-то, мучаются угрызениями совести, часто, даже безо всякого основания, преувеличивают и даже сами выдумывают на себя разные вины и преступления».

614

   Примечание к №579
   «Вот преступник, юноша. Гостил на даче у родных. Ломал деревья, рвал обои, бил стёкла, осквернял эмблемы религии, всюду рисовал гадости…»
   (И.Бунин)
   Ленин в 16-летнем возрасте бросил свой крест в мусор. Уже первые его статьи и письма поражают своей хулиганской злобой. А из ссылки Ленин приехал только с одним желанием: все жечь, коверкать, ломать, мстить за свой хвост отдавленный. Тут месть именно мелкая, женская, месть маленькой ведьмы Маргариты, перебившей молотком стёкла, разломавшей рояль и испачкавшей чернилами постельное белье. Месть носила низменно-животный, мелкий и поэтому зло-комичный, «чарли-чаплиновский» характер: пинки, бросание тортов, обрывание фрачных фалд, подножки, плевки, удары палкой по голове.
   В январе 1901 года Ильич пишет с восторгом:
   «Хорошим образчиком может служить харьковская демонстрация … перед редакцией „Южного Края“. Праздновался юбилей этой паскудной газеты, травящей всякое стремление к свету и свободе, восхваляющей все зверства нашего правительства. Перед редакцией собралась толпа, которая торжественно предавала разодранию номера „Южного Края“, привязывала их к хвостам лошадей, обёртывала в них собак, бросала камни и пузырьки с сернистым водородом в окна с кликами: „долой продажную прессу“. Вот какого чествования поистине заслуживают не только редакции продажных газет, но и все наши правительственные учреждения».
   Это писалось во времена относительно тихие, мирные. Что же орал Ленин в 1905? Да вот:
   «Пусть тотчас же вооружаются … кто как может, кто револьвером, кто ножом, кто тряпкой с керосином для поджога и т. д. …Не требуйте никаких формальностей, наплюйте, христа ради, на все схемы, пошлите вы, бога для, все „функции, права и привилегии“ ко всем чертям … Одни тотчас же предпримут убийство шпика, взрыв полицейского участка, другие – нападение на банк для конфискации средств для восстания … Пусть каждый отряд сам учится хотя бы на избиении городовых…»
   «Отряды должны вооружаться сами, кто чем может (ружье, револьвер, бомба, нож, кастет, палка, тряпка с керосином … веревка или верёвочная лестница, лопата для стройки баррикад, пироксилиновая шашка, колючая проволока, гвозди (против кавалерии) и пр. и т. д. … Даже и без оружия отряды могут сыграть серьёзнейшую роль: …нападая при удобном случае на городового, случайно отбившегося казака … забираясь на верх домов, в верхние этажи и т. д. и осыпая войска камнями, обливая кипятком… (Следует наладить подготовку – О.) кислот для обливания полицейских и т. д. и т. д.»
   Тут же реплика по поводу «соглашателей»:
   «Вместо того, чтобы разжечь огонёк, сломав окна и дав простор притоку свободного воздуха рабочих восстаний, они потеют, сочиняя игрушечные мехи и раздувая освобожденский революционный пыл скоморошескими требованиями да условиями».
   Программа ясна: «ломать окна». И тут же злорадство: «хорошо пошла»:
   «Метание Треповых и либеральных профессоров доставляет нам величайшее удовольствие; значит, хорошо дует революционный ветерок, если политические командиры и политические перебежчики подпрыгивают так высоко на верхней палубе».
   Но и 1905-ый – это ведь не вершина, скорее подножие. Во всю ширь Ленин развернулся в 1917-ом. Сразу после захвата власти широчайшая программа издевательства над миллионами людей:
   «Тысячи форм и способов практического учёта и контроля за богачами, жуликами и тунеядцами должны быть выработаны и испытаны на практике самими коммунами, мелкими ячейками в деревне и в городе. Разнообразие здесь есть ручательство жизненности, порука успеха в достижении общей единой цели: ОЧИСТКИ земли российской от всяких вредных насекомых, от блох – жуликов, от клопов – богатых и прочее и прочее. В одном месте посадят в тюрьму десяток богачей, дюжину жуликов, полдюжины рабочих, отлынивающих от работы (так же хулигански, как отлынивают от работы многие наборщики в Питере, особенно в партийных типографиях). В другом – поставят их чистить сортиры. В третьем – снабдят их, по отбытии карцера, жёлтыми билетами, чтобы весь народ, до их исправления, надзирал за ними, как за ВРЕДНЫМИ людьми. В четвертом – расстреляют на месте одного из десяти, виновных в тунеядстве. В пятом – придумают комбинации разных средств и путём, например, условного освобождения добьются быстрого исправления исправимых элементов из богачей, буржуазных интеллигентов, жуликов и хулиганов. Чем разнообразнее, тем лучше…»
   Какая злобная изобретательность обиженного мещанина. Ильич прямо парит ласточкой: то левым боком, то правым, то вверх, то вниз, а вот еще, еще коленце. Пера удержать не может. Так и видишь: все это быстро, быстро, бисерным почерком, вполпьяна.
   И уже упившись кровушкой, немножко отвалившись от России, «убавил громкость». Но и при нэпе тембр – визгливый, картавый – тот же. По поводу своих же чиновников в 1922 году:
   «Прессе поручить высмеять тех и других и ОПЛЕВАТЬ ИХ. Ибо позор тут именно в том, что москвичи не умели бороться с волокитой. За это надо бить палкой … А идиоты две недели ходят и говорят! За это надо ГНОИТЬ В ТЮРЬМЕ … Москвичей за глупость на 6 часов клоповника. Внешнеторговцев за глупость – на 36 часов клоповника. Так, и только так УЧИТЬ надо».
   Конечно, сам нэп был злорадной выдумкой, провокацией Ленина. (Прямо писал: «Величайшая ошибка думать, что нэп положил конец террору. Мы к нему еще вернёмся».) При всех качаниях и ренегатстве у Ленина была центральная идея всеобщего хаоса и разрушения (699). Если он и останавливался, то лишь для того, чтобы половчей что-то разбить, сломать. В конце концов сломать и разрушить самого себя, свою печень себе выгрызть.

615

   Примечание к №540
   Но внутренне постоянно ощущение пустоты, измены, релятивности мира
   Благодаря релятивности восприятия мне уютно и легко в фантасмагорическом гуле начала века. Убийство Меньшикова – мог ли думать об этом Чехов? Ленин в январе 17 года и в апреле – какой скачок! А для меня это естественно, понятно. Фантастика реальности совпадает с фантастичностью моей личности и при наложении превращается в обыденность, в лёгкий и понятный быт. Я субкультуру 20-30-х могу реконструировать заранее, почти без фактов и данных. Я её ЧУВСТВУЮ. А вот реальность сегодняшнюю не могу понять. Я не вижу здесь фантастики и агрессивно навязываю её миру, пичкаю его фантастикой. Я не могу жить в бытовом мире. Тогда становится фантастичным моё собственное существование, а это, мягко говоря, неудобно, неприятно. В жизни я ничего так не боялся, как фантастики своего личного существования, личного опыта соприкосновения с фантастикой. (620) Всегда это были какие-то ужасы, вроде смерти отца.

616

   Примечание к №588
   сама эта книга – мечта
   Сон, утопия. В одном исследовании по истории утопий говорится, что
   «цивилизация вряд ли способна будет выжить в течение продолжительного времени без утопических фантазий, как и отдельный человек не может существовать без сновидений».
   «Бесконечный тупик» вовсе не бесполезен. Для меня. Но не думаю, что его следует читать другим. Это дополнение моей жизни, придающее ей устойчивость. Само по себе ложное. Но это «ложное» – единственное, что есть у меня, кроме самого меня. Следовательно – единственное, что я могу продать. Больше у меня просто ничего нет. Но «публикация» книги, её «обнародование» очень обидно. Даже в абстрактно-этическом, правовом смысле – нехорошо. «Продавец снов». Но всё равно продам (гибну). И очень дёшево. Последнее, что ещё внутренне благородно, для меня самого не опошлено.

617

   Примечание к №552
   Гумберт … сам чем-то напоминает дьявола (даже внешне)
   Для набоковских героев, причастных нечистой силе характерна специфическая семитская внешность: смуглая волосатая кожа, яркие вывороченные губы и т. д. Соответственно сюжет «Лолиты» вращается вокруг темы расового преступления. Ср. сцену первой близости Гумберта и Лолиты в гостинице: хозяин отеля отказывался принять «подозрительного брюнета», но
   «какие бы сомнения ни мучили подлеца, они рассеялись от вида моей арийской розы».
   Однако в результате, пожалуй, «арийская роза» совращает простодушного семита. Купринская тема продолжена «талантливым пустозвоном» вполне классически.

618

   Примечание к №583
   план Соловьёва был бы достаточно интересен, достаточно грандиозен, достаточно злораден, если бы…
   Если бы не существовала уже в русской культуре великая легенда Достоевского. Я наизусть помню и часто повторяю про себя:
   «О, пройдут ещё века бесчинства свободного ума, их науки и антропофагии, потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползёт к нам зверь, и будет лизать ноги наши, и обрызжет их кровавыми слезами из глаз своих. И мы сядем на зверя и воздвигнем чашу, и на ней будет написано: „Тайна!“ … Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: „Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих“. Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берём у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук наших! Ибо слишком будут помнить, что прежде, без нас, самые хлебы, добытые ими, обращались в руках их лишь в камни, а когда они воротились к нам, то самые камни обратились в руках их в хлебы … мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы… Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. Они будут дивиться и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и так умны… Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке. Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволим грешить… нас они будут обожать, как благодетелей, понесших на себе их грехи пред Богом. И не будет у них никаких от нас тайн … И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут … и за гробом обрящут лишь смерть.»
   Теократия Соловьева по сравнению с этим детский лепет. По глубине воплощения русской идеи – почти ноль.

619

   Примечание к с.35 «Бесконечного тупика»
   Набоков страшно давит на читателя.
   «Дар» это, пожалуй, самое близкое мне литературное произведение. Но катарсиса нет. Набоков аккуратно ставит мне мат. У героя «Дара» есть детство, свобода самовыражения и любовь – с помощью этих трёх сил он гармонизует свое бытие. У меня ничего этого нет и быть не может. Мат. Собирай шахматы. «Кто на новенького?»
   У Розанова детства тоже не было. А свобода творчества была лишена смысла при его способе интеллектуального существования. У него была лишь третья сила – любовь. С её помощью он и решил задачу оправдания своего бытия. Но, в принципе, Розанов мог оправдаться и творчеством, своей свободой невыражения. Его книги и дали мне эту вторую силу, оправдали меня. Мне уже всё равно. Читатель не нужен. Его и не может быть.
   Вообще книги Набокова так устроены, что говорят «нет». Они облагораживают мышление, как и книги Розанова. Но собеседник Владимира Владимировича всё время проигрывает, а собеседник Василия Васильевича – выигрывает. Их миры так устроены, скручены. Всё возвращается в исходную точку. Но читатель Набокова опустошается, а читатель Розанова обогащается.
   Набоков прямо писал, что хочет объяснить читателя, загнать его в тупик – ловушку упреждающего определения, то есть ведет с ним русскую игру в объяснение-господство:
   «Соревнование в шахматных задачах происходит не между белыми и чёрными, а между составителем и воображаемым разгадчиком (подобно тому, как в произведениях писательского искусства настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем), а потому значительная часть ценности задачи зависит от числа и качества „иллюзорных решений“ – всяких обманчиво-сильных первых ходов, ложных следов и других подвохов, хитро и любовно приготовленных автором, чтобы поддельной нитью лже-Ариадны опутать вошедшего в лабиринт».
   Конечно, по быстроте спохватывания Набоков не превзойдён. У меня лично гораздо медленнее, и я часто не успеваю за ним. Так, одно время я всё вынашивал мысль обратить идею символизации реальности на самого автора. Как правило, этот приём сразу раскалывал идеологический мир вдребезги. Но что отлично проходило с Соловьёвым, Бердяевым или Шестовым, совсем не прошло с Набоковым. Так получилось, что его первую вещь я прочел одной из последних, и каково было моё удивление, когда я узнал, что «Машенька» и начинается с тотального спохватывания. Герой застревает в лифте с дураком– попутчиком, и тот начинает в темноте по-русски зудеть:
   «А не думаете ли вы, Лев Глебович, что есть нечто символическое в нашей встрече? … Кстати сказать, – какой тут пол тонкий! А под ним – чёрный колодец».
   Потом кто-то наверху нажал кнопку и лифт поднялся наверх. Но наверху никого не было. Дурак продолжал:
   «Чудеса, поднялись, а никого и нет. Тоже, знаете, – символ».
   Ополоумевший от бубнения в лифте «Лев Глебович» рявкнул:
   «В чем же, собственно говоря, символ?»
   А собеседник ему завёл про трагедию русской эмиграции и т. д. Но в результате повествования эта нелепая сцена раскрылась совсем иначе, злорадно.
   Набоков конечно чисто русский писатель уже по самой манере мышления. Для западного человека эти завитушки и заскоки нашего сознания несущественны, незаметны, вторичны.
   У Достоевского спохватывание помедленней. И в этом его обаяние – в некоторой тягучести. Набоков умнее читателя, он опережает вашу точку зрения задолго до её отчетливой формулировки. У Достоевского спохватывание идёт параллельно с читательским. Отсюда, конечно большая напряженность произведений Достоевского. Набоков пишет, зная конец, как Бог, а Достоевский как будто творит, сам не зная окончательного результата, то есть является орудием фатума. Поэтому его читатель становится соучастником.

620

   Примечание к №615
   В жизни я ничего так не боялся, как … личного опыта соприкосновения с фантастикой.
   Глаз отца был натренирован на всё необычное. Зоркий, он всегда находил разные эксцентричные вещи. Однажды нашел протез руки и подбросил его к ограде моего детского сада. Точнее, воткнул в снег. Ребятишки столпились у ограды, смотрели сквозь решётку. Я перелез через ограду, хотел достать руку, посмотреть, что это такое. Но только сделал 2-3 шага и мне так страшно стало. Я обратно укрылся за оградой. А там так уютно, безопасно. Отец по дороге домой вечером умело направлял интерес, рассказывал о руке, но объяснял её материалистически. «Вот есть дяденьки, у них рука, скажем, на фронте оторвалась, и им делают искусственные. А это кто-нибудь потерял и найдет». Рука снилась. (645) И наяву, в садике, она стала осуществляться мифологически, обрастать. Она живая, но замороженная. Или там под снегом туловище. Или она шевелится, и даже видели, как рука показывала фигу. Потом рука куда-то пропала.

621

   Примечание к №579
   Русские же не выработали понятия труда
   Достоевский был потрясен работой немецкой служанки:
   «Ложится спать эта девушка в половине двенадцатого ночи, а наутро хозяйка будит её колокольчиком ровно в 5 часов … она служит за самую скромную плату, немыслимую у нас в Петербурге, и, сверх того, с неё требуется, чтоб одета она была чисто. Заметьте, что в ней нет ничего приниженного, забитого: она весела, смела, здорова, имеет чрезвычайно весёлый вид, при ненарушимом спокойствии. Нет, у нас так не работают; у нас ни одна служанка не пойдет на такую каторгу, даже за какую угодно плату, да сверх того, не сделает так, а сто раз забудет, прольёт, не принесёт, разобьёт, ошибётся, рассердится, „нагрубит“, а тут в целый месяц ни на что ровно нельзя было пожаловаться».
   Ещё более Федор Михайлович был поражён работой мелких почтовых чиновников, один из которых его просто убил. Достоевский очень ждал заказное письмо, нервничал, и служащий на почте запомнил часто приходящего посетителя. Когда же письмо пришло, он узнал адрес Достоевского и лично принес конверт. И это при очень большой загруженности работой. Достоевский и здесь сравнил немецкий труд с русским:
   «Всякий знает, что такое чиновник русский, из тех особенно, которые имеют ежедневно дело с публикою: это нечто сердитое и раздражённое, и если не высказывается иной раз раздражение видимо, то затаённое, угадываемое по физиономии. Это нечто высокомерное и гордое, как Юпитер. Особенно это наблюдается в самой мелкой букашке, вот из тех, которые сидят и дают публике справки, принимают от вас деньги и выдают билеты и проч. Посмотрите на него, вот он занят делом, „при деле“: публика толпится, составился хвост, каждый жаждет получить свою справку, ответ, квитанцию, взять билет. И вот он на вас не обращает никакого внимания. Вы добились наконец вашей очереди, вы стоите, вы говорите – он вас не слушает, он не глядит на вас, он обернул голову и разговаривает с сзади сидящим чиновником, он взял бумагу и с чем-то справляется, хотя вы совершенно готовы подозревать, что он это только так и что вовсе не надо ему справляться. Вы, однако, готовы ждать и – вот он встаёт и уходит. И вдруг бьют часы и присутствие закрывается – убирайся, публика! Сравнительно с немецким, у нас чиновник несравненно меньше часов сидит во дню за делом. Грубость, невнимательность, пренебрежение, ВРАЖДЕБНОСТЬ к публике, потому только, что она публика, и главное – мелочное юпитерство. Ему непременно нужно выказать вам, что вы от него зависите. „Вот, дескать, я какой, ничего-то вы мне здесь за балюстрадой не сделаете, а я с вами могу все, что хочу, а рассердитесь – сторожа позову, и вас выведут“. Ему нужно кому– то отомстить за какую-то обиду, отомстить вам за свое ничтожество».
   Сопоставляя это высказывание Достоевского с современной русской действительностью, нельзя не признать – 1:1. Суть уловил. (Единственное изменение сейчас, и в худшую сторону, – огромную часть мелкого чиновничества в СССР составляют женщины. То есть описанное Достоевским издевательство возведено в квадрат. Чехов писал:
   «Назначьте женщин судьями и присяжными, и оправдательных приговоров не будет вовсе».)
   Почему же так получается, что, как писал Фёдор Михайлович, немец на работе «из мелкой букашки обращается в человека», а русский – из человека в букашку? – Русские из-за отсутствия секулярной культуры принимают свою работу слишком всерьёз и, следовательно, не придают ей значения. На западе работают чиновникОМ, а у нас работает чиновНИК. Для европейца работа мелким служащим есть послушание, форма, для русского итог, суть. А что это за суть: «чиновник ХIV класса»? Это крах, банкротство, глумление. Отличаясь природным трудолюбием, способностью хотя и неровно, но крайне интенсивно трудиться, проявляя при этом нечеловеческую энергию и самопожертвование, русский человек органически не способен выполнять мелкую, второстепенную работу (643). Отличный солдат, крестьянин, ремесленник, русский нелеп и злобен в качестве рабочего, служащего, санитара, официанта и т. д. (667) Эти профессии кажутся ему несерьёзными, ненастоящими и издевательскими, ущемляют его честолюбие. А русские самые честолюбивые люди в мире.
   Высшая форма русского труда – труд религиозный, монашеский. Это единственный вид «второстепенного», но вполне сообразного труда, именно труда-послушания. Если бы смена на Путиловском заводе начиналась с пения псалмов, мы бы Америку обогнали. «Не дорог урок, дорого послушание». Тебе старец сказал: «Сажай рассаду корешком вверх». А ты посади, смири гордыню. Историки недоумевают. Русский рабочий в начале века зарабатывал примерно столько же, сколько и западноевропейский (например: донецкий шахтер в 1904 г. в день 3,6 франка, бельгийский – 3,9). Откуда же беспорядки, злоба? Ведь не в одной же провокации всё дело. Да русские на заводах могли бы вообще бесплатно работать, если бы индустриализацию проводили люди, знающие Россию. Как пошли бы на конвейер с иконами да хоругвями, с песнями… И ничего странного, в Японии, по другим причинам, в ином качестве, но сходно поступили… Да и в России, только уже вывернутой, советской, как опошление…

622

   Примечание к №607
   Шути, услуживай, «будь полезен»
   По-русски лесть – месть.
   – Ну поговори со мной, поговори.
   – Что вы, Иван Иванович, вы хороший, замечательный человек. Вас весь коллектив…
   – Ты понимаешь, что у меня жизнь пропала?
   – Выпейте водички. Сейчас из приемной диванчик принесём вам в кабинетик, приляжете, отдохнёте. Форточку вот о-па.
   – Мне направление в онкологический институт дали.
   – Ну что ж, «большому кораблю большое плавание». Туда очередь наверно, со всего Союза люди едут, а вам без очереди, как уважаемому человеку. А там уход, питание. А оборудование какое, импортное. Мы без вас скучать будем, всем коллективом апельсины, а потом на кл…, то есть я хотел сказать, что вы нашему отделу жизнь дали, а теперь вам коллектив сторицей – печенье, соки. Ночами дежурить будем.
   – Слушай, ты хоть плюнь на меня, ударь, что ты, не человек, что ли.
   – Иван Иванович! Фу-ты, ну-ты… Пуговка у пиджака отлетела, разрешите, я её вам подниму. (636)

623

   Примечание к №599
   Власть слова над человеком безгранична.
   «В начале было слово». А что будет в конце? Тоже ведь слово.

624

   Примечание к №609
   В «Идиоте» Мышкин постоянно слышит за спиной русский шёпот: «идиот», «идиот», «идиот».
   Против Мышкина пишется ужасно несправедливая статья, и он с нею ожесточённо борется (751), так как чувствует, что фельетонный герой более реален, чем он сам. Несомненно, это чувство самого Достоевского, так как в фельетоне угадывается отблеск реальной полемики с Щедриным. Щедрин написал на Достоевского удивительно тупую эпиграмму «Самонадеянный Федя», а Фёдор Михайлович, слегка переиначив, переадресовал её авторство оппоненту Мышкина. Характерно, что фельетон зачитывается князю вслух, в глаза. Потом его автор, Ипполит, так же зачитывает в лицо свое посмертное (!) письмо. Это уже предел «олитературивания». Человек не выговаривается перед смертью, а выписывается и вычитывается.
   Тема зачитывания в лицо, определения в лицо – во всех произведениях Достоевского (а начало положил Гоголь). Но максимум – в «Идиоте». Во многом оттого образ Мышкина – лучшее, что создал Достоевский. Раскольников, братья Карамазовы, Ставрогин сложны, но понятны. В Идиоте же есть какая-то вечная тайна. Желание не понять его, а быть понятым им.