Кольцов говорил в 20-х годах о необходимости поощрения размножения членов партии и ВЛКСМ как «наиболее биологически ценных элементов страны»:
   «Если бы подсчитать среднее число детей, приходящихся на каждого члена ВКП(б), то, вероятно, цифра эта далеко не достигла бы той, которую Грубер (глава мюнхенской школы евгенистов – О.) выводит для групп населения, сохраняющих свою численность среди массы населения. Что сказали бы мы о коннозаводчике или скотоводе, который из года в год кастрирует своих наиболее ценных производителей, не допуская их до размножения?»
   Бывший приват-доцент Московского университета, конечно, зря кипятился. Тем, кому надо, размножение обеспечивали. Имели хлеб, мясо, сгущённое молоко, шоколад. Ещё в июне 1920 года был организован Евобщестком, то есть Еврейский общественный комитет помощи жертвам войны и погромов. Все нуждающиеся еврейские дети в числе 121 тысячи человек были взяты на учёт, во время голода 21 года еврейские колонии на Украине получали помощь и от международных еврейских организаций. В Поволжье же… Так что процент элиты очень быстро увеличивался. Николай Константинович зря беспокоился.

519

   Примечание к №476
   «ломаный аршин ницшеанского психопатизма» (Вл.Соловьёв)
   Напомню, что это выражение принадлежит человеку, сказавшему уже в одном из первых своих сочинений:
   «Что касается до анормальности, то в философии следовало бы быть очень осторожным с этим словом и никогда не забывать его чисто относительного значения».

520

   Примечание к №513
   За полтора столетия ни одна пушинка не упала на это сословие.
   Нужно быть осторожным и коварным. Чрезвычайно осторожным и чрезвычайно коварным. При создании нового мифа надо сохранить от мифа старого всё, что возможно. Сок жизни должен пробиться в нежно привитые побеги. Ломать старый миф с корнем – безумие. Истина требует великодушия лжи. Профанная правда – крикливая, грубая – воспримется как худший вид неправды. Необходимо поступиться, и поступиться многим. На Пушкина не должна упасть ни одна пушинка. Читатель должен остаться в русском писательском мире, лишь постепенно, путём целой цепи умозаключений и сопоставлений, догадавшись о том, что живёт в ином космосе и смотрит сквозь него в себя совсем по-другому. Ещё Аристотель писал, что при изменении содержания правления следует как можно меньше изменять его форму, столь родную и привычную для большинства. Сменой флага и гимна всё должно кончаться, а не начинаться. Поэтому: «Да здравствует великий Пушкин!» «Слава русским писателям!»

521

   Примечание к №505
   «какое-нибудь „даже“ или „очень“ … вставлено таким образом, что безобидная фраза взрывается мятущейся радугой фейерверка»
   (В.Набоков)
   Розанов весь построен на «даже». Вот его отношение к евреям, например. Ненависть и тут вдруг «даже» – и всё оборачивается величием. А во время апофеоза величия снова вылезает какое-нибудь очередное «даже»-лужа. Перед глазами «даже», а читаешь «лужа».
   Есть такие темы деликатные. На них люди раскрываются больше, чем им бы хотелось. На таких-то темах человек и виден. Например, тема любви, эротики и секса.
   Розанов писал:
   «Всё ОЧЕРЧЕНО и ОКОНЧЕНО в человеке, кроме половых органов, которые кажутся около остального каким-то многоточием или неясностью…»
   Действительно, везде человеческое тело это плавные линии, гармония, и только в гениталиях природа как-то сбилась, заволновалась. И получилось какое-то «многоточие». «Многоточие». Как хорошо сказано! Многосмысленно. Многоточие как статика, как рисунок; многоточие и как динамика – эти органы проклятые, они всё время изменяются: увеличиваются, уменьшаются, изменяют окраску. Потом «многоточие» из-за скромности, стыдности, срама. Такие темы обозначают многоточием. И наконец, «многоточие» это неясность, загадка. Соединение самого низменного и самого возвышенного. Деликатная тема. Розановская. Как он владел ей! А ведь так легко сбиться. Несчастные русские на этом совсем свихнулись. И если в ХIХ веке «половой вопрос» в России был лишь более топорным вариантом общеевропейского «предфрейдистского» психоза, то во второй половине ХХ века это переросло в прямое глумление:
   «Период полового созревания, начинаясь в подростковом возрасте, длится в среднем до 20-22 лет … До полного завершения периода половой зрелости, до окончательного наступления возмужалости воздержание абсолютно необходимо. Но и в последующие годы оно не оказывает плохого влияния на организм. Большинство специалистов сходится на том, что молодым людям до 25-28 лет половое воздержание ни в малейшей степени не вредит. Для здорового молодого человека, занятого любимым трудом, имеющего разносторонние интересы, воздержание не составляет проблемы. Ему не нужно прилагать для этого никаких особых усилий. Он не борется с собой и не подавляет искушений – у него их нет, или, во всяком случае, они настолько мимолётны, что совершенно не отражаются на его состоянии. После 28-30 лет воздержание, может быть, и не физиологично, но это не значит ещё, что оно вредно … Не надо огорчаться, если после длительного воздержания потенция несколько снижается … Нет такой ситуации, в которой половая жизнь сама по себе диктовалась бы интересами здоровья. … Примерно с 40 лет начинается снижение половой потенции. Не следует беспокоиться по этому поводу – это объективный физиологический процесс…»
   (И т. д. из серии издевательских статей о половом воспитании в журнале «Здоровье» середины 60-х годов.)
   О сексе в ХIХ веке Достоевский мог сказать, но боялся. А Набоков в ХХ сказал. Зато Набоков боялся говорить о евреях, о которых Достоевский всё же написал немного в «Дневнике писателя». Евреи это тоже какая-то смешная и страшная тема. Какой-то народ-многоточие, народ-невидимка. Из всех русских об этой тоже предельной, тоже философской теме широко и ясно сказал только Василий Васильевич. Я поражаюсь, как он чувствовал её архетипичность, бессмысленную неохватную полярность.
   В «Опавших листьях»:
   «Вопрос „об еврее“ бесконечен… Какие „да!“ и „нет!“»
   Но не оценили. Спасибо, что хоть розановскую эротику не замолчали. Каллаш (псевдоним «Курдюмов») писала в своей брошюре о Розанове:
   «Перед розановской постановкой „проблемы пола“ всё, что на эту тему широкими и мутными ручьями разлилось по нашей беллетристике последнего периода перед революцией: у Андреева, Арцыбашева и у остальных, – сенсационная дешёвка и пошлость копеечных „дерзаний“, терпкая, одуряющая, которую глотали и пили, как мужики „самогонку“».
   С «проблемой иудаизма», я думаю, посильнее будет. Пили сионистский одеколон и лак для ногтей.

522

   Примечание к №494
   Вот какая была обстановка. Круговая порука, страх.
   Как только Достоевский поступил в инженерное училище и соприкоснулся с официальным механизмом русского государства, то сразу же столкнулся с откровенным взяточничеством и протекционизмом. Занимался Федя усердно, учился отлично, но, не имея руки и отказываясь давать взятки, ходил в середняках и троечниках.
   Из письма отцу:
   «Я гордился своим экзаменом, я экзаменовался ОТЛИЧНО, и что же? Меня оставили на другой год в классе. Боже мой! Чем я прогневал Тебя? Отчего не посылаешь Ты мне благодати своей?.. О скольких слёз мне это стоило. Со мной сделалось дурно, когда я услышал об этом. В 100 раз хуже меня экзаменовавшиеся прошли (ПО ПРОТЕКЦИИ). Что делать, видно, сам не прошибёшь дороги».
   А как же, а ты как думал? Это, батенька, Россия. Брату написал Федя более откровенно о своих тогдашних чувствах:
   «До сих пор я не знал, что значит оскорблённое самолюбие. Я бы краснел, ежели бы это чувство овладело мною… но знаешь? Хотелось бы раздавить весь мир за один раз…»
   Вот и хорошо, вот и хорошо, петушочек. Через несколько месяцев в училище заварушечка-с, 5 человек – в солдаты. А Достоевский, совершенно безвинный, взят на подозрение. Спасла замкнутость, необщительность (всё один, с книгой). А то свернули бы шею ещё в 17 лет. Вот она, русская действительность. С одной стороны «сильненькие», а с другой – «коноводы». И это с детства. Жить хочешь, научишься и взятки давать (Достоевский в училище потом давал), и со шпаной революционной якшаться. А без этого – подыхай с голоду на улице. Трудно найти более страшное общественное устройство. Ужас в том, что русский человек всегда понимал его ужасность, всегда подчинялся через силу и с внутренним протестом.

523

   Примечание к №472
   Ясная, но совершенно необъяснимая рационально повторяемость тем живой природы
   Мощь предсказаний Николая Данилевского в том, что он (а за ним его ученик Леонтьев) мыслил по аналогии. Его, учёного-ихтиолога, затронула (если и не захватила, как энтомолога Набокова) идея глубокой аналогичности всего сущего. Удивительное эстетическое совершенство раковин моллюсков или крылышек бабочек есть проявление некоторой космической ритмизации реальности. Человеческое искусство лишь помогает раскрытию эстетической идеи, присущей самой природе.
   Другой вид ритма – оборачиваемость, издевательство – тоже выявляется до конца человеком, в человеческом обществе. «Реализм» русской литературы, даже пускай из-за своего реализма, является издевательством. Кажется, что романы Гоголя или Достоевского постепенно оживают, просачиваются в реальность, хотя это прежде всего просто эстетически совершенный узор повторов, проявление божественного искусства мимикрии. Ведь сами романы созданы по аналогии с реальной жизнью (то есть внутренней жизнью автора). «Успех» «Шинели» или «Записок из подполья», их предсказательность есть следствие превалирования фантазии над рассудочной дидактикой.
   Отсюда, кстати, видны преимущества мышления по аналогии, которое оказывается более реалистичным и продуктивным, чем стилизованная под объективность дедукция из неполной индукции (для человека всегда смехотворно неполной, унизительно неполной). И чем сложнее изучаемый объект, тем естественнее опираться на ритм аналогий, а не на логический анализ. Логический анализ ещё возможен в начале игры и в эндшпиле. Но в середине партии главное это уловить частоту сетки аналогий, попасть в её структуру. Это высшая форма человеческого мышления. Божественная. Вовсе не логика приближает к Богу, а эстетика мышления. Машина, псевдотворение разума, как раз в миттельшпиле и гибнет. У неё нет альтернативы логике, кроме метода проб и ошибок. Нет творчества.
   Человек не может стать Творцом, так как не может создать творящее творение. Человек конечен, и, став Творцом, он окажется в положении твари к своему же творению. На него что-то оценивающе посмотрит из глубины того, что он создал. И якобы Бог окажется здесь абсолютным ничтожеством. Вершина оборачиваемости.

524

   Примечание к №512
   Так и остался в собственных же глазах сопливым романтиком, то есть дурачком.
   «Записки из подполья»:
   «У нас, русских, вообще говоря, никогда не было глупых надзвёздных немецких и особенно французских романтиков, на которых ничего не действует, хоть земля под ними трещи, хоть погибай вся Франция на баррикадах, – они всё те же, даже для приличия не изменятся и всё будут петь свои надзвёздные песни, так сказать, по гроб своей жизни, потому что они дураки. У нас же, в русской земле, нет дураков, что известно: тем-то мы и отличаемся от прочих немецких земель … свойства нашего романтика – ЭТО ВСЁ ПОНИМАТЬ, ВСЁ ВИДЕТЬ И ВИДЕТЬ ЧАСТО НЕСРАВНЕННО ЯСНЕЕ, ЧЕМ ВИДЯТ САМЫЕ ПОЛОЖИТЕЛЬНЕЙШИЕ НАШИ УМЫ; ни с кем и ни с чем не примиряться, но в то же время ничем и не брезгать; всё обойти, всему уступить, со всеми поступить политично; постоянно не терять из виду полезную, практическую цель (какие-нибудь там казённые квартирки, пансиончики, звёздочки) – усматривать эту цель через все энтузиазмы и томики лирических стишков и в то же время „и прекрасное и высокое“ по гроб своей жизни в себе сохранить нерушимо… широкий человек наш романтик и первейший плут из всех наших плутов, уверяю вас в том… даже по опыту».

525

   Примечание к №478
   Но ведь Наполеон спас Францию.
   Мережковский негодовал на Толстого, изобразившего Наполеона полнейшим духовным и интеллектуальным ничтожеством. У Толстого, по его мнению, получился даже не злой демон,
   «а только сказочный слабоумец – обратный, злой Иванушка-дурачок, маленький, гаденький мерзавец, лакей-Наполеон, которого заставляет плясать и дёргаться, как бездушную марионетку на ниточке „невидимая рука“.»
   Однако Толстой здесь не менее прав, чем Мережковский. В толстовской злобе к великому человеку сказалось природное русское неуважение личности. Не «маски» срывал Толстой – он срывал лица, превращал личность в кукольного болвана, что доставляло ему неизъяснимое наслаждение. А также – ощущение собственной мудрости (всё видит, всё знает). Отсюда и показной неинтерес русской литературы к жизни высших сословий, представление князей и графов как бритых и напудренных крестьян, крестьян ряженых и притворяющихся, лживых и глупых. Следовательно – бесполезных.
   В обществе, осознающем себя столь извращённо в конце концов и должен был появиться «обратный Наполеон». Толстой тут просто «зеркало русской революции».

526

   Примечание к №510
   И вдруг я понял, что никто не придёт и ничего не скажет.
   И даже более того. Ну, например, скажет. Что же я смогу ответить? Ведь любовь с какими-то страшными вещами связана. Детский и взрослый мир перевёрнуты. Детский – это изучение неправильных энциклопедий, когда исподтишка интересуются разными такими вещами. А взрослый – официальный, чопорный – там ходят в чёрных костюмах и галстуках. Сидят за столом и разговаривают по телефонам или пишут, а вечером приходят домой, смотрят телевизор, а потом, прямо в костюме и галстуке, ложатся спать. А утром снова на работу. А в руке портфель. В портфеле же справки, документы: свидетельство о рождении, паспорт, комсомольский билет, конверт с фотографиями 34 и 46,5 с уголком и без, трудовая книжка, военный билет, форма №286, профсоюзный билет, справка из жилуправления, свидетельство о смерти отца, свидетельство о восьмилетнем образовании, аттестат зрелости, комсомольская путёвка на завод, характеристики, рекомендации, заявления о приёме на работу, объяснительные записки, записная книжка с телефонами, анкеты и так далее, и так далее, и так далее. И документы-то всё нехорошие. В них есть тайный опасный смысл. Ну а любовь как же? Это тоже надо как-то оформлять, регистрировать где-то. О браке я всегда думал почему-то, что меня обманут. Я подпишу страшную бумагу, и у меня всё отнимут – вещи, одежду, прописку. А потом скажут: «Что же, иди, мы же тебя не бьём».
   Вообще любовь это дикость, извращение. Вот я иду по улице с товарищем, разговариваю о серьёзном, и вдруг навстречу невесть откуда взявшаяся дворняжка. Мы на неё набрасываемся, раз-раз кирпичом (рядом лежал) по голове – и в портфель. А домой приходим и, молча глядя друг на друга, на кухне съедаем. В пальто даже. А из шкуры шьём себе шапки. И нам хорошо. Страшное это дело – «любовь».
   Друзей у меня тоже не было, но это ощущалось как нечто частное, временное, так как в дружбе нет страшных вещей. Она логична и последовательна.
   Я очень культурный человек. А наша культура бесчеловечна. Умом я понимаю всю её глупость, но всё равно живу в ней. Тут своеобразная поэтика. Смотрю фильм. А там целуются. И только начинают целоваться, показывают лампочку, окно, а за окном дурак на гармошке играет и всё такое. Человек бескультурный, антисоциальный в таком мире здоров, на него не действует. А на способного к восприятию действует – взгляд его соскальзывает на лампочки и гармошки. Тоже воспитание. Собственно, я необычайно воспитанный. Я всегда всё понимал с полуслова и всерьёз. Всегда слушался, да не формально, а по сути. Очень наивно. Шизофреническое, бессмысленное ханжество стало моей сутью. Я это всё всерьёз воспринял. Я максимально советский человек, и именно советский человек определённой эпохи. Мне сказали: надень пиджачок и иди (539). И я пошёл, пошёл. По горам, по болотам и пустыням. В пиджаке, с портфелем в руке и «Комсомольской правдой» в кармане. Про любовь же мне ничего не сказали. (560) Отец сказал: «Учи уроки». А на уроке сказали только: «Будешь анкету заполнять, так там вторая графа „пол“. Напишешь „муж.“
   Отец покупал бормотуху и, помню, радовался: «экономия». И через четыре года на пятый умер. (561) Умер как раз от болезни, которую вызывал этот суррогат. Отец был неглуп, но у него была русская мыслишка: «Раз продают, значит безопасно. Не будут же они…» – Будут. (573) В том-то и дело, папочка, что будут. И меня, и я попал – сексуальным денатуратом опоили. Это не есть люди.

527

   Примечание к №509
   «яхад алай йит'лахашу кол-сон'ай, алай ях'шебу раа ли…»
   (Вл.Соловьёв)
   Ылкырмн'ы чткрум орол, кынымны ы-р-р-р ктоп. Кэпэбэ курултай жонсорынг тыырд кылбансон. Карл марк'с алай й-йех-х чимбыртарлы утырдом казах. Урус секим башка кыркыркырлырдырлоп шебу. Кол– сон'ай ком-сом'-ол яхад хазар-каганат.

528

   Примечание к №467
   Мысль его дважды обернулась, совершила полный круг и всё. Сама по себе, вне своей динамики, она, как и все другие розановские мнения, значения не имеет. Круг. Стиль.
   Всё-таки нельзя не признать. Кое в чём «Капитал» очень русская книга. Книга, этой своей русскостью русских и в правду заворожившая.
   Сергей Булгаков писал о Марксе:
   «Его гегельянство не идёт дальше словесной имитации своеобразному гегелевскому стилю, которая многим там импонирует, и нескольких совершенно случайных цитат из него… Прежде всего „под Гегеля“ написана – на страх начинающим читателям – глава о форме ценности в 1 томе „Капитала“. Но и сам Маркс признался впоследствии, что здесь он „кокетничал“ подражанием Гегелю, а мы ещё прибавим, что и совершенно напрасно он это делал. При скудной вообще идейной содержательности этой главы, в сущности лишней для изложения экономической системы „Капитала“, эта преднамеренная напыщенность скорее заставляет усомниться в литературном вкусе автора, нежели поверить на этом основании, что автор духовно близок к Гегелю или является серьёзным его знатоком».
   Тут у Булгакова явное противоречие. «Преднамеренная напыщенность» показывает, что Маркс, наоборот, обладал определённым литературным вкусом, что ему и позволило стилизовать своё «творение» под совершенно неведомого Гегеля.
   Далее Булгаков писал:
   «Говорится … будто Маркса сближает с Гегелем пресловутый „диалектичес-кий метод“. Сам Маркс по этому поводу писал, что „мой диалектический метод в своём основании не только отличается от гегелевского, но составляет и прямую его противоположность“. Мы же держимся того мнения, что одно не имеет к другому просто никакого отношения, подобно тому, как градус на шкале термометра не „составляет полную противоположность“ градусу на географической карте, а просто не имеет с ним ничего общего, кроме имени. „Диалектический метод“ у Гегеля на самом деле есть диалектическое развитие понятия, то есть прежде всего вовсе не является методом в обычном смысле слова, или способом исследования или доказательства истин, но есть образ внутреннего самораскрытия понятия, самое бытие этого понятия, существующего в движении и движущегося в противоречиях. У Маркса же вовсе нет никакого особого диалектического метода, который он сам его у себя предполагает, притом иного, чем у Гегеля. Если же предположить, что он понимает его в смысле одного из логических методов, т. е. способа исследования, нахождения научных истин, то такого метода в распоряжении индуктивных, опытных наук вообще не существует. То, что Маркс ошибочно назвал у себя методом, на самом деле была лишь манера ИЗЛОЖЕНИЯ его выводов в форме диалектических противоречий, манера письма „под Гегеля“ … Особый „диа-лектический метод“ у Маркса есть во всяком случае чистое недоразумение…»
   Но это недоразумение философское или логическое, но не филологическое, не стилистическое. У Шерлока Холмса был «дедуктивный метод». А почему, собственно, дедуктивный? Почему, например, не «индуктивный»? Но для поэтики детектива это совсем не важно. Писатель пишет по своему «детективному методу».
   Русских очаровал, показался близким и понятным не философ-Маркс, а образ философа, столь элементарно и поэтому соблазнительно им создаваемый. Именно несоответствие между подлинной сущностью (нахватавшийся вершков дилетант) и образом Маркса (провидец, обладающий удивительным научным методом – магической тайной) и привлекло, конечно, неосознанно. То есть диалектика как кожаная обивка кресел в кабинете у дорогого адвоката или врача. Стиль. Стиль серьёзности, стиль УМА. Диалектика «по Марксу» наиболее соответствовала русской мечте «естественного и надёжного умничания». Даже – таящейся в последнем рязанском мужичке «хитрости». Какое же иное назначение у постоянно повторяющейся темы «диалектической спирали» в IV главе набоковского «Дара»?
   «Из давно пробежавшего параграфа подберём концы строк … или нет, – вернёмся, пожалуй, ещё дальше назад, к „теме слёз“, начавшей своё обращение на первых страницах нашего таинственно вращающегося рассказа».
   Или:
   «Описав большой круг, вобрав многое, касавшееся отношения Чернышевского к разным отраслям познания, но все же ни на минуту не портя плавной кривой, мы теперь с новыми силами вернулись к его эстетике. Пора теперь подвести ей итог».
   Или:
   «Мотивы жизни Чернышевского теперь мне послушны, – темы я приручил, они привыкли к моему перу; с улыбкой даю им удалиться: развиваясь, они лишь описывают круг, как бумеранг, или сокол, чтобы затем снова вернуться к моей руке; и даже если иная уносится далеко, за горизонт моей страницы, я спокоен: она прилетит назад, как вот эта прилетела».
   Но ведь это стилизация. Выдавание за преимущество как раз своих слабых сторон. Набоков и не мог писать прямо, без «таинственного вращения» текста. Приручение тем есть лишь мудрое смирение перед их неизбежным вращением в русском мозгу. Владимир Владимирович иронизировал над Чернышевским, который
   «стал оперировать соблазнительной гегелевской триадой, давая такие примеры, как: газообразность мира – тезис, а мягкость мозга – синтез».
   Но тут же, на этой же странице Набоков, «чтобы не было так скучно», перевёл цитату из сочинения Маркса СТИХАМИ и, сострив таким образом, лишь показал суть и своего собственного отношения к там называемой «диалектике».
   Вообще, «диалектика» это форма стилизации свойственного для художника соединения несоединимого как имеющего интеллектуальное оправдание.

529

   Примечание к №476
   В Соловьёве явно кто-то наклёвывался.
   У Е.Трубецкого на 294 странице II тома его фундаментального «Миросозерцания Вл.С.Соловьёва» есть ма-ахонькое, в три строчки, примечание:
   «Нетрудно заметить, что эта книга антихриста (в „Трёх разговорах“ – О.) – поразительно схожая пародия на философские построения самого Соловьёва. Это план философии Соловьёва, но без Христа».
   Крайне странно, что столь важная мысль вынесена Трубецким в примечание и, в сущности, потом заброшена, не продумана. А ведь подобная аналогия должна иметь для подлинного понимания Соловьёва характер ключевой. Как это?! Соловьёв под конец своей жизни чуть ли не впрямую обвиняет все свои предыдущие «построения» в вещи с точки зрения самого Трубецкого чудовищной. Настолько чудовищной, что тут уж ни о каком дальнейшем развитии подобной системы и речи быть не может. Такие «системы» надо посыпать хлорной известью. А тут примечание в три строчки. Да эти три строчки оба тома перевешивают, переворачивают. И зачем Соловьёву понадобилась такая пародия? Да и есть ли это только пародия?
   Остановимся на её содержании. В «Трёх разговорах» Антихрист после встречи с дьяволом пишет книгу, которая «покажет в нём небывалую силу гения»:
   «(Это) будет что-то всеобъемлющее и примиряющее все противоречия. Здесь соединятся благородная почтительность к древним преданиям и символам с широким и смелым радикализмом общественно-политических требований и указаний, неограниченная свобода мысли с глубочайшим пониманием мистического, безусловный индивидуализм с горячею преданностью общему благу, самый возвышенный идеализм руководящих начал с полною определённостью и жнзненностью практических решений. И всё это будет соединено и связано с таким гениальным художеством, что всякому одностороннему мыслителю или деятелю легко будет видеть и принять целое лишь под своим частным наличным углом зрения, ничем не жертвуя для самой истины, не возвышаясь для неё действительно над своим „я“, нисколько не отказываясь на деле от своей одностороннести, ни в чём не исправляя ошибочности своих взглядов и стремлений, ничем не восполняя их недостатков … Никто не будет возражать на эту книгу, она покажется каждому откровением всецелой правды … всякий скажет: „Вот оно, то самое, что нам нужно; вот идеал, который не есть утопия, вот замысел, который не есть химера“. И чудный писатель не только увлечёт всех, но он будет всякому приятен, так что исполнится слово Христово: „Я пришёл во имя Отца, и не принимаете меня, придёт другой во имя своё, – того примете“. Ведь для того, чтобы быть принятым, надо быть приятным. Правда, некоторые благочестивые люди, горячо восхваляя эту книгу, станут задавать только вопрос, почему в ней ни разу не упомянуто о Христе, но другие христиане возразят: „И слава Богу! – довольно уже в прошлые века всё священное было затаскано всякими непризнанными ревнителями, и теперь глубокорелигиозный писатель должен быть очень осторожен. И раз содержание книги проникнуто интуитивно-христианским духом деятельной любви и всеобъемлющего благоволения, то что же вам ещё“. И с этим все согласятся.»