Чехов или Толстой, верные канонам реализма, на этом бы и закончили своё повествование. Но национальная идея, цинично породившая такой законченный реализм-обыкновенизм, должна, конечно, осуществляться в реальности совершенно по другим принципам. Отец не умер на операционном столе, а, наоборот, выздоровел. Последняя версия тоже вполне укладывается в рамки обыденного ничегонепроисходизма. Надо только для закругления рассказа привинтить «моральное обновление». Таковое и было привинчено. «Со времени операции прошло полгода, и отец, совершенно изменившийся, нашедший некоторую гармонию в искупительном смысле своего уже трезвого существования, жил. Отношения в семье, казалось бы, непоправимо разрушенные, обрели вдруг вторую жизнь». Однако в квартире где-то в шкафу была засунута, накрепко запрятана «его справка». Та, настоящая, с колдовским каббалическим смыслом.
   II этап: Ломка.
   Душа отца была предварительно очищена превентивным, но ещё не смертельным страданием. Ветви нервов были сначала опущены в укрепляющий и омолаживающий раствор, чтобы окончательное мучение было незамутнённым и абсолютным.
   Сестрёнка – девять лет, лето, ей нечего делать, – полезла в шкаф и совершенно случайно – конечно же случайно, конечно же случайно эта случайность случайна, – дала «свому папочке» справку-то: «Пап, а пап, это твоя справка? Вот тут лежала, я нашла».
   И с этого дня жизнь, скатывающаяся уже под откос, пошла вниз быстро, почти отвесно. Отец сначала пробовал сопротивляться. Шанс ещё был. По сценарию на осмысление было дано месяца два. В конце же августа он пошёл с сестрой гулять и долго не приходил. Пришёл только к вечеру, пьяный. Нет, не пьяный – так показалось мне – а разбитый параличом, с заплетающимся языком и бессильно повисшей рукой. Сестра вела его в таком состоянии полтора часа. Он упал на улице, а она растерялась, маленькая, не позвонила домой, не вызвала скорую, а прохожие думали, что он пьяный. Конечно, это уже фарс.
   III этап: Ломка глубокая.
   Отца увезли в больницу и думали, что всё, конец. Я тоже так думал и уже бессознательно хотел этого, чтобы ЭТО кончилось скорей. (Потом несколько лет – кошмарные сны: он всё возвращается и возвращается, хотя я точно знаю, что он давно умер.) Он вернулся. Странный, с перекашивающим рот нечленораздельным мычанием и неподвижной рукой. Болезнь сорвала с мозга логическую кору и оставила нетронутыми чувства, чтобы в предсонье предсмертья отец прочувствовал всё уже с идеальной ясностью. Он стал часто плакать. Сидел на стуле, плохо выбритый, неряшливый, и беззвучно плакал. Ему было жалко меня и особенно сестру. Отец постепенно слабел. Я вижу, как он, виновато улыбаясь углом рта, с трудом передвигает стул. Эта картина и сейчас, спустя многие годы, стоит перед глазами: нескладный, жалкий, полураздавленный отец волочит стул по полу, а из окна бьёт сноп косых солнечных лучей. Какое-то чувство доброты, ласки и абсолютного понимания. Ему всё хотелось помогать по дому, быть полезным. Получалось, конечно, наоборот. Однажды решил выжечь тараканов горящей газетой и т. д. При этом он сам вполне понимал свою неловкость и даже опасность. Ещё отец целыми днями смотрел телевизор. В телевизоре сломался звук, но он всё равно смотрел. Читать он не мог, забыл многие буквы, а просто сидеть или лежать было страшно. У него часто болело сердце. Когда потом вскрыли труп, то оказалось, что был обширный инфаркт.
   Рак, паралич, инфаркт, вообще все эти ужасы – подобное нагромождение несчастий с точки зрения литературной выглядит как дешёвый сентиментальный роман.
   IV этап: Вообще без названия. «День был без числа».
   И в третий раз отца увезли в больницу (точнее, даже в четвёртый, это уж я «упрощаю»). Умирать. Когда приехала машина, он встал, опираясь о стену медленно вошёл ко мне в комнату. На глазах у него были слёзы. Длинные волосы, совершенно седые в 52 года, были смешно растрёпаны. Отец силился улыбнуться и прошептал – я понял – «прости». Потом он наклонился – показалось, падает – и поцеловал мне руку. Я в ужасе её отдёрнул. Мне всё хотелось тогда быть взрослым (или совсем маленьким), «держать себя в руках». Сейчас-то я понимаю, что и я знал, КУДА он едет, и он знал. И в последней встрече – ложь, фарс, никчёмность. «Смерть Ивана Ильича».
   В больнице, прямо по Зощенко, его долго не принимали – своей смертью он мог испортить график выздоровлений. Он умолял, чтобы приняли, пытался всё объяснить, что дети, дочь маленькая, «им страшно будет». Отец лежал там ещё два-три месяца. Он совсем устал жить. Медсёстрам, которые за ним ухаживали, он целовал руки, говорил, что ничего не надо, зачем, он всё равно умрёт. Что он старик, заживо гниющая тварь, а они молодые, им надо жить и не видеть этого. Просил он только, чтобы ему сделали укол яда. И не крича, а так тихо, безнадёжно, уставившись в пространство. Из последних сил, неслушающимися губами. Сознание не изменило ему до последнего дня. Остался даже схематизм мышления (при поражении левого полушария). Последнее желание его, чтобы перед глазами был будильник. Зачем это? Хотел знать, когда? Заклясть смерть своими милыми цифрами? Узнать «число»?
   Фарс, фарс. Если бы я прочёл рассказ обо всём этом, то хохотал бы до колик. «Так не бывает», это пародийное нагромождение дешёвых «ужастей» и слащавой сентиментальности. Это – лубок. Перед смертью к отцу в палату пришёл священник, и он умер как христианин, причастившись. (373) Его похоронили на Ваганьково…
   И вот со смертью отца связано моё пробуждение как личности.
   Произошло это незадолго до нашего прощания. Я был в школе. Это время я очень плохо помню. Даже времена года для меня слились в серую монотонную мглу. «Мрак и туман». Большая перемена. В ушах всё время гул, вообще оглушённость во всём теле, ощущение замедления времени и неестественности бытия. Похоже на гриппозную хандру. Тягучая истома и оцепенение, а внешний мир кажется нарисованным аляповатой и бездарной кистью. И вот в этот день одноклассники в шутку повесили меня за шиворот пиджака на вешалку и стали её раскачивать. И настолько это всё было нереально, что я даже почти не сопротивлялся, когда вешали, а когда повесили, я вообще висел просто и смотрел на них, в сторону. И совершенно ничего не слышал. И мне даже казалось, что я сплю. Во мне не было никакой злобы, стыда, а просто абсолютное неприятие происходящего. Я помню только, что там – а это было внизу, в раздевалке, конечно, – там внизу на лавочке сидела маленькая девочка, второклашка наверно, и она смотрела, как все эти здоровые парни и девки гоготали, и ей было не смешно, а страшно. Ну, не страшно, а «испуганно» как– то. Она почему-то испугалась. И я ей с вешалки улыбнулся. А она как-то оцепенело, разинув рот, смотрела на меня. А потом… Потом я не помню ничего. То есть умом я помню, что, наверно, отцепился как-то, что был звонок на урок и мы все гурьбой пошли в класс. Но представить себе этого я сейчас не могу, как будто и не со мной было. Я пошёл на урок, но оглушённость продолжалась. У меня просто не было сил не то чтобы осмыслить, но хотя бы воспринять происходящее. И лишь потом, после смерти отца уже, все эти факты: толпа, вешалка, девочка, умирающий дома отец – всё это слилось в единый неразрывный узел, в символ.
   История с вешалкой мучительна. У меня горе, трагедия, а всем наплевать. Неинтересно это. Эта история и комична. Действительно, смешно: повесили и раскачивают. Мало того, что моя трагедия оставила всех равнодушными, в реальном мире она нашла своё разрешение в форме грубого фарса:
   – Это Одиноков.
   – Какой Одиноков? У которого отец умирает?
   – Нет, которого за шиворот повесили.
   Это сочетание порождает нелепость ситуации. Нелепо это. И вот смерть отца, её ужас, комизм и нелепость и воплотились навсегда в образе «вешалки»: я, нелепо раскачивающийся посреди толпы школьников.
   Здесь произошла идентификация с отцом. Я как бы вобрал в себя его предсмертный опыт. И тем самым выломился, выпал из этого мира. Я понял, что в этом мире я всегда буду никчёмным дураком, и всё у меня будет из рук валиться, и меня всю жизнь будут раскачивать на вешалке, как раскачивали моего отца.

229

   Примечание к №227
   Германский дух создал материю-материалистов, чьим лбом разбил ворота вражеского государства.
   И сначала – успех бешеный. После Брестского мира в Россию приехал посол Германии граф Мирбах. По обычаю, первым делом он посетил главу государства – Ленина. У кабинета Ленина сидел часовой и что-то читал. Когда Мирбах прошёл в кабинет, часовой даже не поднял на него глаз и продолжал читать. Посол, потрясённый таким развалом, взял у часового книгу и попросил перевести заглавие. Ему перевели: Бебель, «Женщина и социализм».
   Но всё-таки Мирбах кончил в России очень плохо. За воротами германский дух поджидал дух другого государства.

230

   Примечание к №224
   Получается нерасчленённая «правдаложь»
   Юнг писал:
   «Индийцы и китайцы способны интегрировать так называемое „зло“ не „теряя лица“. На Западе мы не можем этого делать. Для восточного человека проблема морали не кажется занимающей первое место, как это обстоит с нами. Для восточного человека добро и зло являются имеющими смысл компонентами природы и представляют собой просто варьирующиеся степени одного и того же. Я видел, что в индийской духовности содержится столь же много зла, как и добра. Христианин стремится к добру и поддаётся злу, индиец чувствует себя вне добра и зла и стремится достичь соответствующего состояния медитацией или йогой … в индийской духовности отсутствует как зло, так и добро, или же она столь загружена противоречиями, что индиец нуждается в нирване, освобождении от противоположностей и от десяти тысяч вещей. Целью индийца является не моральное совершенство, но состояние нирваны».
   Западновосточная природа русских заключается в том, что в жизни, в слове они недостаточно различают добро и зло, хотя различение это всё же гораздо сильнее, чем на Востоке. С другой стороны, как и для восточного человека, для русских характерен уход от нравственной дилеммы. Но уход означает и ее решение, ибо вне социальной ситуации дихотомия добра и зла наконец проявляется. «Освобождение от противоположностей» реальности выявляет идеальную противоположность – христианское чувство вины и ответственности. Таким образом, мистерия добра и зла наиболее законченно переживается именно на русской почве, хотя с точки зрения не мистической, а, так сказать, вербальной, конечно, упрёк Запада в азиатской природе русских верен.

231

   Примечание к с.18 «Бесконечного тупика»
   Веховская идеология это есть не что иное, как игра во взрослых
   Франк сетовал в «Вехах»:
   «Так называемая „культурная деятельность“ сводится (в России. – О.) к распределению культурных благ, а не к их созиданию, а почётное имя культурного деятеля заслуживает у нас не тот, кто творит культуру – учёный, художник, изобретатель, философ, – а тот, кто раздаёт массе по кусочкам плоды чужого творчества, кто учит, популяризирует, пропагандирует». Но сами «Вехи» это распределение, а не производство. Производство это Достоевский, Леонтьев, Розанов. А Франк, Бердяев, Струве – «культурные деятели» в русском смысле этого слова. Виртуозы философской журналистики.
   Впрочем, это и естественно, это и есть функция интеллигенции в её массе, как сословия (обслуга элиты, её передаточное звено). Беда в том, что интеллигенты бросились популяризировать чужие мысли совершенно неосознанно, на дилетантском уровне, считая себя какими-то «мыслителями». В первых поколениях (Писарев, Чернышевский) это было смешно, потом – скучно. Ошибка двоякая: распределение неосознанное и распределение неквалифицированное, варварское, по типу «не обманешь – не продашь». (235)
   В «Вехах» Франк призывает:
   «Пора, во всей экономии национальной культуры, сократить число посредников, транспортеров, сторожей, администраторов и распределителей всякого рода и увеличить число подлинных производителей.»
   Но как раз «производителями» культуры Россия не была обделена. Мешало именно НЕДОСТАТОЧНОЕ количество передаточных звеньев, их количественное и качественное убожество. Интеллигентам следовало не учить писать романы, а учиться читать и понимать прочитанное. Затем – учиться помогать делать это другим.

232

   Примечание к №207
   у меня была немецкая, протестантская юность
   Католичество построено на детстве (как и православие). На впечатлениях детства. Протестантизм построен на юности. Трагизм юного, только что рождённого разума.
   Интересна причина убогости русской молодёжной (интеллигентской) культуры. Интеллигенция не ощущала себя юной, в ней был нелепый переход от детства ко «взрослости». (249) Отсюда инфантильность русского либерализма (протестантизма, штунды). Те же дети, только с «водкой». Интересно, что типичная русская юность начинается с водки. Трагедию рождающегося разума русские просто пропивают.

233

   Примечание к №207
   Я плохой. А мир хороший.
   У Достоевского Смердяков, развивая свои «атеистические идеи», всё же не может не согласиться, что есть на земле один-два праведника, которые «где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются».
   » – Стой! – завизжал Фёдор Павлович в апофеозе восторга, – так двух-то таких, что горы могут сдвигать, ты всё-таки полагаешь, что есть они? Иван, заруби черту, запиши: весь русский человек тут сказался!»
   Из-за такой полярности и одновременно ВИДИМОЙ полярности, полярности ПРЕДУСМАТРИВАЕМОЙ («русский человек две бездны созерцает»), отечественной культуре не нужно искусство как связь. «Связывать» ничего не надо.
   Розанов писал о русской избе, в которой «огромные, почти над всей избой, полати представляют основу сна, а огромная печь представляет основу еды. „Еда и сон и труд – это всё!"“
   А этому противопоставлен русский монастырь, где свобода, отдохновение, покой. Воистину идеальная, нематериальная жизнь. Зверская деревня и тут же рядом монастырская ограда, за которой светлое нематериальное существование. И всё едино, одно без другого невозможно. Связь – в мудром разделении. В МОЛЧАЛИВОМ дополнении. Монах не пойдёт в избу перековеркивать всё, а крестьянин не будет монаха «учить жизни». Идеал раздельной хорошести. Есть люди там где-то. Вот это люди. А мы что… Войти внутрь этой не–, но одновременно и около-религиозной жизни – значит всё разрушить. Нет идеи мессианства и просветительства, идеи переделки. (В чём очень упрекали русских «схизматиков» католики.) На такой почве выдвинувшие идею «ревизии», конечно, приобрели власть необыкновенную. Ничего, конечно, не переделали, а лишь перековеркали, перегадили. Но сама идея, возможность её в своё время удивила. Все опешили. Растерялись.
   У меня совсем нет потребности в потреблении искусства. Делать – да, но быть зрителем, читателем… Зачем? Никакого искусства РОССИИ не нужно совсем. Ну его.
   Искусство – «иди, я тебе что-то покажу». А русский не хочет смотреть. Он знает, что где-то там есть, и ему, как скупому рыцарю, «достаточно сознания сего». Пожалуй, ни у одного народа любопытство не пользуется таким неуважением. «Любопытный» это почти ругательство. «Ишь, прыткий какой.»

234

   Примечание к №46
   Трагедия без грана трагического – это трагедия абсолютная.
   Самая страшная трагедия – отсутствие какой-либо трагедии. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». – Не знаю. Отсутствие внешних событий – грустных и радостных – лишь обнажает внутренний трагизм жизни. Жил-жил человек, потом умер. И все. Это трагическая основа жизни. А все эти социальные, бытовые и интеллектуальные «катаклизмы» – ерунда, мельтешение. Собственно, самая страшная и кристально чистая, кристально монотонная трагедия – это простая жизнь. Трагедии Шекспира это лишь осложнение и украшение, частность, интересные варианты. Изначальная трагедия – это наша жизнь. «Минуты роковые» мира лишь отвлекают человека от его индивидуальной трагедии.
   Моя жизнь удивительно трагична. А, собственно говоря, трагических событий в ней нет. Смерть отца только. Но ведь это тоже так банально, так естественно мелко. Внутри же для меня моя жизнь удивительно трагична. Реквием. Но никаких проявлений нет и никто этого не узнает. Возможно, я необыкновенно поглощён собой и очень в себя вдумался, вчувствовался. Ведь трагедия это, собственно, не само несчастье, а его осознание. Но на пределе осознания любое событие трагично. И вот это ощущение трагичности жизни как таковой прорывается в сознание тоской по подлинной, настоящей трагедии; трагедии, осуществившейся в реальности.

235

   Примечание к №231
   Ошибка («веховцев») двоякая: распределение неосознанное и распределение неквалифицированное, варварское, по типу «не обманешь – не продашь».
   Самый убийственный факт «веховцы» умудрились поместить в примечания. На 60-й странице сборника Сергей Булгаков, говоря о космополитизме русской интеллигенции, заметил в сноске:
   «О том своеобразном и зловещем выражении, которое он получил во время русско-японской войны, лучше умолчим, чтобы не растравлять этих жгучих и больных воспоминаний».
   Что значит «умолчим»? О чём же говорить тогда. О чём вообще тут можно говорить ещё. Это же предел! Весь сборник «кающихся интеллигентов» и следовало посвятить конкретному разбору совершившегося предательства. Все авторы «Вех» должны были начать своё «покаяние» с покорнейшего ходатайства перед верховной властью об учреждении чрезвычайного трибунала для разбора преступлений русской интеллигенции перед своей родиной.
   Если бы задумались всерьёз, что такое русско-японская война. Ведь это была репетиция войны русско-германской. Со своей маленькой революцийкой, маленьким Брестом и маленьким пломбированным вагончиком. Вообще со своими микроскопическими (сравнительно) негодяйчиками и садистиками, шпиончиками и иудочками.
   А ведь загадочнейшая вещь эта «русско-японская». Крошечная Япония напала на Россию. Военный авторитет России был огромен – «страна железа и солдат». За 200 лет Русская империя проиграла только одну войну. И то, когда у ней на рукаве повисли Англия, Франция, Турция и Северная Италия. (Крымская война.) И вдруг какая-то Япония, без опыта ведения войны с современными государствами, с гораздо более слабой промышленностью, с втрое меньшим населением, без союзников, одна, замахнулась на обширнейшее государство планеты. Замахнулась вовсе не вынужденно, так как захвата Японии у России и в мыслях не было. Значит, японцы на что-то сильно надеялись. Очень сильно. Это народ авантюристический, смелый, но очень и очень расчетливый. Не дураками же они были, в самом деле. Значит, знали. Знали о предстоящей революции, о том, что военные действия будут вестись противником вяло и нерешительно. Знали всё. Весь мир был удивлён дерзким нападением Японии и никто не сомневался в разгроме японцев. А японцы ЗНАЛИ. И выиграли.
   Через 75 лет после Цусимы опустились на морское дно, нашли русский броненосец и достали из его сейфа слитки платины. Русские всполошились: где, откуда, мы не знали, мы поднимем архивы. Русские не знали, что у них в кораблях содержится. А японцы о загадке цусимской платины знали. И 75 лет молчали, ждали, пока техника разовьётся, чтобы поднять можно было.
   О загадке русско-японской войны ничего ещё не сказано.

236

   Примечание к №228
   В больнице же ночью пробрался в кабинет главврача
   «Преступление и наказание»:
   «Господи! скажи ты мне только одно: знают они обо всем или ещё не знают? А ну как уж знают и только прикидываются, дразнят, покуда лежу, а там вдруг войдут и скажут, что всё давно уж известно и что они только так… Что же теперь делать…»
   Он стоял среди комнаты и в мучительном недоумении осматривался кругом; подошёл к двери, отворил, прислушался; но это было не то. Вдруг, как бы вспомнив, бросился он к углу, где в обоях была дыра, начал всё осматривать, запустил в дыру руку, пошарил, но и это не то. Он пошел к печке, отворил её и начал шарить в золе: кусочки бахромы от панталон и лоскутья разорванного кармана так и валялись…
   …Они думают, что я болен! Они и не знают, что я ходить могу, хе-хе-хе!.. Я по глазам угадал, что они всё знают! Только бы с лестницы сойти! А ну как у них там сторожа стоят, полицейские!"

237

   Примечание к №215
   лечили его от инфаркта (зато бесплатно!)
   Маркиз де Кюстин писал:
   «У русских есть лишь названия всего, но ничего нет в действительности. Россия – страна фасадов. Прочтите этикетки, – у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле у них нет даже врачей… Если же вы случайно позовёте живущего поблизости русского врача, то можете считать себя заранее мертвецом».
   Как говорится, не в бровь, а в глаз. Но Кюстин не учёл масштабов России. Такой махиной как же без фасадов управлять? Построить посреди Сибири город фанерный, но ведь слухом земля полнится. Иди, посмотри за тысячу вёрст, что там за Томск стоит. А так знают: есть город. А раз город, то, значит, ограда, убежище. И держатся уже смелей. Фасады это ничего. Миф очень важен. А ну как если сейчас сказать, что у нас врачей нет? что много-много аппендикс и гланды удалить могут, да перелом простой срастить. Да и то «на тройку с минусом». Начнётся паника. НА ИЗВЕСТНОМ ЭТАПЕ фасады нужны, и в России без них вообще нельзя. (256) Ошибка в другом.
   Розанов писал:
   «Всё „казённое“ только формально существует. Не беда, что Россия в „фасадах“: а что фасады-то эти – пустые».
   То есть объяснили бы про фасады, что так надо, что тут замысел великий. Объяснили тем, кто ПОЙМЁТ. И отдали бы дело «фасадов» в их руки. «Фёдор Михайлович, выручайте!» А так мелко, пошло. И фасады-то так себе, фасадики чахоточные. Чиновничьи. Розанов глубоко, глубоко подметил о сути русских фасадов, русского чиновничества, которое рассчитано «для дураков», построено на «сговорились, сволочи»:
   «Чиновничество оттого ничего и не задумывает, ничего не предпринимает, ничего нового не начинает, и даже всё запрещает, что оно „рассчитано на маленьких“. „Не рассчитывайте в человеке на большое. Рассчитывайте в нём на самое маленькое“. – Система с расчётом „на маленькое“ и есть чиновничество. Заранее решено, что человек не гений. Кроме того он естественный мерзавец. В итоге этих двух „уверенностей“ получился чиновник и решение везде завести чиновничество».
   И революция это решение возвела в квадрат, в куб. И кто я? – не просто философ, а философ в стране чиновников. Русских чиновников. Чиновников, которые всех и вся «учат». И меня учат.
   Чиновник, которого я насквозь вижу третьим, окровеневшим от злобы глазом, знаю о нём с первого взгляда больше, чем он знал, знает и будет знать о себе за всю свою жизнь, знаю и день и час, когда он умрёт, отчего и как, знаю всех его предков и потомков, знаю, кем он задуман, кто научил его и сделал таким, – он мне скрипит: «Ты зимой шапку одевай, а то холодно». И с апломбом этак, откинувшись в кресле. А ручки на столе скрестил и пальчиками большими перебирает… Ежедневное, ежеминутное, ежесекундное издевательство.
   Сама планировка улиц издевательская. Идёшь по улице, и все над тобой – последний столб, последняя урна или какая-нибудь кошка, выскочившая из помойки, – все они сговорились и надо мной издеваются. Меня годами учат-учат… Чему? «Умного учить – только портить».
   Учили технологии придуривания:
   – Ишь ты, вумный какой! снег повалил, а он с шапкой выкатился: «Я в шапке!» – Ну и дурак. Ты на мороз не то что без шапки, а под нуль подстриженный выйди. Да ещё перед окном начальничьего кабинета поскользнись и лысиной об лёд ударься, чтоб он учил тебя, дурака. Да ударься по-умному: звонко, да не больно. Да перед этим за углом в шапке жди, чтобы менингит не заработать. Да в кабинете не понимай про шапку сначала – распрашивай, как и что, да ещё отнекивайся…

238

   Примечание к с.19 «Бесконечного тупика»
   «Я очень рано в детстве читал „Войну и мир“, и незаметно кукла, которая называлась Андрей, перешла в князя „Андрея Болконского“». (Н.Бердяев)
   Константин Васильевич Мочульский писал о детстве другого философа – Владимира Соловьёва:
   «Он жил в сказочном мире, в котором все предметы оживали и вступали в игру: ранец звался Гришей, карандаш был Андрюшей».
   "Начитавшись Житий Святых, мальчик воображал себя аскетом в пустыне, ночью сбрасывал с себя одеяло и мёрз «во славу Божию». Фантазия развилась у него очень рано: он разыгрывал всё, что ему читали; то он был русским крестьянином и погонял стул, напевая «Ну, тащися, сивка», то испанским идальго, декламировавшим кастильские романсы…