Раскол, соединившийся с казацкой вольницей, пугачёвщиной, есть революция снизу, чёрный террор; а революция сверху, белый террор – сама реформа, если не по общей идее, то по личным свойствам Петрова гения, безудержно-стремительного, всесокрушающего в самом творчестве, анархического, безвластного в самовластии, – гения, который сделался гением всей новой России. Эти-то два противоположные, но одинаково бурные течения слились в один водоворот, в котором и крутится государственный корабль России вот уже два столетия. Православное самодержавие оказалось невозможным равновесием, реакцией в революции, страшным висением над бездною, которое должно кончиться ещё более страшным падением в бездну." «Раскол, сектантство, эта религиозная революция, рано или поздно должен соединиться с ныне совершающейся в России революцией социально-политической.»
   Таким образом, оказывается, что между тёмными раскольниками и просвещённым Милюковым есть довольно-таки много общего. (304) Вообще, между ними различие только в одном – в уровне развития. Раскольник по своей сути молчун, не обладающий разумом и не имеющий в распоряжении самого страшного разрушительного орудия – логоса, слова. Не в силах выговориться, он или погибает, или застывает в консервативном быте, уходит от русской фантазии в лес. Он лишён динамики или же сразу погибает от приобретённого динамизма. Но такие люди, как Милюков, полностью погрузились в русское слово и превратились в нелюдей, в опаснейших оборотней, днём разглагольствующих с университетской кафедры, а ночью устраивающих, хе-хе, сатанинские шабаши (305). Причём в данном случае возникает своеобразное разорванное сознание, так что эти люди даже не понимали, что с ними происходит. Наоборот, они считали, что ведут чрезвычайно РАЦИОНАЛЬНЫЙ образ жизни. Дневная жизнь это настоящее, а ночная – сон, развеивающийся при первых лучах солнца. Или день и ночь – две стороны одной медали – компромисса. Ну да, «обряды». Но это же так, для карьеры. Понарошку, как прикрытие для политики. Неизбежная деформация преступной личности не наступает, так как сама личность раздваивается, растекается в русском двойничестве, русской ветвящейся мысли.
   Поэтому сочинения западников, как правило, не следует понимать буквально. Это некие символически зашифрованные тексты, подлежащие определенному изучению, дающие определённую информацию об исследуемой эпохе или личности самого автора, но СОДЕРЖАНИЯ в них нет или, в лучшем случае, оно вторично. Это книги-оборотни, так же не поддающиеся буквальному чтению, как трактаты алхимиков или каббалистов.
   В том же произведении Мережковский пишет:
   «Религиозно-революционное движение, начавшееся внизу, в народе, вместе с реформой Петра, почти одновременно началось и вверху, в так называемой интеллигенции. Но первоначально эти две волны одного течения шли розно … гениально чутьём самовластья (арестовавшая масона Новикова Екатерина II. – О.) учуяла слишком опасную связь русской религиозной революции с политической. Несколько лет до Новиковского дела, прочитав книгу Радищева, обличения самодержавия, как нелепости политической, Екатерина воскликнула: „Он – мартинист!“ Она ошиблась на этот раз ошибкою, обратною той, которую сделала в приговоре над Новиковым. Радищев – революционер-атеист, Новиков – верноподданный мистик. Но, в глазах самодержавия, мистицизм, отрицающий русского Бога, и революция, отрицающая русское царство, – одинаковая религия, противоположная религии православного самодержавия».
   Опять же, всё это сказано верно. Но следует учитывать, что сам Мережковский – западник, поэтому было бы непростительной наивностью понимать его слова буквально. Это талмудический текст, который следует понимать «косо», символически. Не ЧТО сказал Мережковский, а ЗАЧЕМ, для какой цели. Просто так эти люди никогда ничего не говорят – у них совершенно иное отношение к слову. Сказал правду, но одновременно – жуткую ложь. Мережковский говорит о масонстве полуиронично и походя, всячески принижая его значение, хотя его же логика повествования придаёт всему этому смысл противоположный – громадный, захватывающий. Переплетение лжи станет более ясно, если учесть, что Мережковский был тоже масоном. Следовательно, все его рассуждения по этому поводу – выговаривание, проговаривание, заговаривание, но не разговор, не истина. И «Не мир, но меч» весь состоит из целой серии подтасовок и заглушек. (314) (Хотя прошу понять меня правильно, я не говорю о примитивной лжи. Речь идет о другом.)
   Владимир Васильевич Гиппиус сказал дочери Розанова в 1920 году:
   «Мережковские всегда играли двойственную роль в отношении декадентов. Помните вы его статью в книге „Не мир, но меч“, страницы о Добролюбове (Александре, поэте-мистике, а потом организаторе религиозной секты. – О.)? Ведь это всё неправда. Они даже его НЕ ПРИНИМАЛИ ВНАЧАЛЕ, а после в книге своей он (Мережковский. – О.) называет его „Франциском Ассизским“».
   Кроме того, Владимир Васильевич сказал тогда и вот что:
   "Знали ли вы о существовании в Религиозно-философском обществе ордена масонства? Он был основан Мережковскими. И вот из-за этого они не могли оставить Розанова … Когда решили Мережковские исключить вашего отца из Религиозно-философского общества, то в их квартире происходили бурные заседания. Я выступил на них. Я говорил, что нельзя из-за политических выходок исключать таких членов, как Розанов. Пусть всё, что он говорит, отвратительно, скверно, но его литературное значение от этого не меньше. Он остался как писатель. (Розанов забывался, болтал про революцию и евреев, надо было «одёрнуть». – О.) Я им прямо сказал: «Если бы это сделал Толстой, Соловьёв, Достоевский, – исключили ли бы его, как вредного члена, что он мешает им для проведения их идей?»
   – Наивняк! Да они бы отца родного вышвырнули. Это же РЕЛИГИЯ!
   И если так, то что оставалось делать? Спорить? – Бесполезно. С религией не спорят. Её либо принимают, либо терпят, либо искореняют. Принять масонство Россия не могла, терпеть при его наглой активности и (в русских условиях) абсолютно разрушительной деятельности тоже нельзя было. Оставалось третье.
   14 декабря 1825 года в центре Санкт-Петербурга собралась шайка политических интриганов. Они убили Милорадовича, избили несколько офицеров, угрожали оружием вышедшему к ним с крестом митрополиту Серафиму. Потом стали кидаться поленьями из-за забора строящегося Исаакиевского собора. С ними повозились, повозились, потом дали пять залпов картечью. В этот же день к Николаю привели пойманных заговорщиков. Трубецкой «бросился на колени», Каховский «говорил совершенно откровенно», Никита Муравьёв «с полной откровенностью стал рассказывать связи свои», Артамон Муравьев валялся в ногах, целовал взасос царские сапоги. Как вспоминал Николай I, «показания пленных были столь разнообразны, пространны и сложны, что нужна была особая твердость ума, чтоб в сём хаосе не потеряться».
   Оказалось, всё очень просто. Вот они – гордые, неуязвимые, непобедимые в сфере идей. Стоило «дать в рожу», стоило перестать разговоры разговаривать, играться в разговоры там, где дело вовсе не в разговорах, как всё стало на свои места. И стало ясно, где мужество, отвага, честь, а где низость, предательство и подлость.
   Но русская история любит договаривать. Чтобы ВСЁ стало ясно, чтобы и язык не повернулся говорить против, Николай, уже другой, должен был встать в положение Трубецкого и Муравьёва. И умереть стоя, за Родину.

282

   Примечание к №273
   Стояли на балконе, а внизу катилось солдатское бородатое месиво
   Революция носила расовый характер. Периферийная местечковая культура внезапно оказалась в центре духовной жизни государства. (286)
   Хотя, конечно, и не так уж внезапно. Процесс подготовлялся и раньше, уже шёл, но относительно медленно. Упаковывались кошёлки и чемоданы, ехали из Бердичева и Жидачева в Москву, Питер. Но в столицах было много народа. Гражданская война решила и эту проблему.
   С мечтой о столичной жизни осуществилась и мечта о «белой женщине». Если взять творчество Бабеля, то ведь одна из основных тем у него – это тема белой женщины. Ещё в своём одесском детстве, 11-летним мальчиком, он изнывал по жене русского офицера (рассказ «Первая любовь») (303). Она толстая и красивая, в шикарных чулках, с папироской (подглядел), а муж «белый», мародёр и бурбон, вообще ничтожество, «я смеюсь с него».
   Более обобщённо эта тема раскрывается в рассказах об одесской мафии. Образ местечкового джигита живописуется следующим образом:
   «Вы тигр, вы лев, вы кошка. Вы можете переночевать с русской женщиной и русская женщина останется вами довольна. Вам 25 лет».
   Это из рассказа «Как это делалось в Одессе». А вот и конкретизация (рассказ «Отец»). Один главарь приходит к другому сватать свою дочь. Комизм ситуации заключается в том, что предполагаемый жених в это время развлекается в публичном доме с проституткой. Разумеется, русской. Это, так сказать, «высший разбор». А старый бандит, отец невесты, дожидается жениха в прихожей:
   «За стеной стонала Катюша и заливалась смехом. Старик продремал два часа, и, может быть больше … но Катюша, обстоятельная Катюша всё еще накаляла для Бени Крика свой расписной, свой русский и румяный рай. Она стонала за стеной и заливалась смехом…»
   Ну а потом старик и Беня говорили о деле и
   «гуляли вдоль русского кладбища. Парни тащили тогда девушек за ограды, и поцелуи раздавались на могильных плитах».
   Тема «поцелуев на могильных плитах» нашла свое развитие в послереволюционной тематике бабелевских произведений. В пьесе «Мария» развратная дочь царского генерала хочет женить на себе еврейского комиссара-коммерсанта:
   «Людмила: Ах, Катюша, лучше быть евреем, чем кокаинистом, как наши мужчины… Один, смотришь, кокаинист, другой дал себя расстрелять, третий в извозчики пошёл, стоит у „Европейской“, седоков поджидает… В наше время еврей вернее всего.»
   Далее благородный еврей даёт Людмиле звонкую пощечину и т. д. Это чуйствительная история про лыцарей, но уже на еврейский манер и скорее напоминающая не мещанские романсы, а рОманы блатарей, травимые на воровском жаргоне еврейской мафии среди восторженных фраеров и малолеток. Характерное смещение жанра, свойственное переходу на совершенно иную социальную ступень.
   До революции всё больше неразделённая любовь, «страдания»:
   Никогда я тебя не увижу,
   Никогда не увижу тебя:
   Пузырёк нашатырного спирта
   В пиджаке припасён у меня.
   Пузырёк нашатырного спирта
   В пересохшее горло волью:
   Содрогаясь, паду на панели –
   Не увижу голубку мою!
   Или Розанов вспоминал, паясничая:
   «Раз я на пароходе слышал (и плакал): „Купи на 15 коп. уксусной кислоты – я выпью и умру. Потому что он изменил мне“. Пела жидовка лет 14-ти, и 12-летний брат её играл на скрипке. И жидовка была серьёзна. О, серьёзна. Я (в душе) плакал».
   А после революции это уже шекспировские страсти какие-то. «Мария», «Еврейский камерный театр». Какая потеря, что не засняли в своё время игру Михоэлса, ну хотя бы в «Короле Лире». Я очень люблю такие чудовищные сочетания. В них суть раскрывается.
   Тоска прошла. Сам Бабель, служа в ЧК, а потом в конармии Будённого, с лихвой утолил мечты голодной молодости (321), имея русских женщин всех видов, возрастов и, главное, сословий (хотелось чего-то возвышенного). Это ведь суть его. Бабель порнограф, причем порнограф вдохновенный. Тут естественная еврейская тяга к грубой эротике. Куприн в «Яме» по заказу писал и по-русски чопорно, нудно, нравоучительно. Это доведённая до бездарной пародии тема русского секса, тема русских проституток, передовых и осознавших себя (325), чуть ли не с партийным билетом в чулке или бюстгальтере.
   Возьмите рассказ Мопассана «Порт» и его толстовский перевод. Мопассан писал:
   «Порой в глубине прихожей внезапно распахивалась вторая дверь с коричневой кожаной обивкой, и оттуда выглядывала толстая полураздетая девица, чьи жирные ляжки и крупные икры рельефно вырисовывались под дешёвым хлопчатобумажным трико. Короткая юбочка смахивала скорее на пояс бантом; дряблая грудь, плечи и руки розовым пятном выпирали из чёрного бархатного лифа, отделанного золотою тесьмой».
   Это современный, адекватный перевод. Конечно, «жирные ляжки» лучше бы заменить на толстые, раз они «рельефно вырисовывались», тут нужно не мягкое, а тугое слово (соответственно «толстая девица» заменить на «пышная», что ли). Потом не совсем ясна «ВЫПИРАЮЩАЯ ДРЯБЛАЯ грудь». Но это, конечно, мелочи, придирки.
   А вот как этот отрывок переведен у Толстого:
   «Иной раз в глубине сеней нечаянно распахивалась дверь. Из неё показывалась полураздетая девка в грубых бумажных обтянутых штанах, короткой юбке и в бархатном чёрном нагруднике с позолоченными позументами.»
   Согласен, «обтянутые штаны» куда лучше абстрактного заграничного «трико». Но где же всё остальное? От былого великолепия остались одни «позументы» (ударило в глаза, не хватило сил отказаться – тема «ордена». (536) Позументы! Позолоченные!!). Толстой, как известно, и саму фабулу рассказа изменил, сделал ее максимально «пристойной»: у Мопассана матрос узнаёт в проститутке свою сестру «после», а у Толстого «до», то есть акт кровосмешения не совершён. Русский «реализм». Не то что писать о таких вещах, ПЕРЕВЕСТИ не могут. И раз не нравится, не тянет, так чего же браться за такие темы? Ведь все исчезло, в схему абстрактную превратилось. Чего же глубоким стариком писать «Воскресение»? Опять русская несообразность, совмещение несовместимого. Толстой с его наморщенным лобиком посреди борделя стоит в застегнутой на все пуговицы толстовке-сталинке и чавой-то бубнит. А ему какая-то в лопающихся на заду «бумажных штанах» хохочет: «Паш-шёл, дурак старый!..»
   А у Бабеля:
   «Она пошла к начдиву, неся грудь на высоких башмаках, грудь, шевелившуюся, как животное в мешке».
   Это эротично, это видишь. Вот кому бы Мопассана переводить. Он и переводил. И вообще начал писать не на русском, а на французском языке.

283

   Примечание к №249
   Всё началось с этого истерического бреда сентиментальной потаскушки.
   А ведь в любом интеллигенте есть что-то… В «Бледном огне» поэт Джон Шейд пишет о трагической смерти своей дочери, некрасивой девушки, которая «предпочла красоту смерти уродству жизни». А сумасшедший гомосексуалист комментирует это место поэмы в своих параноидальных «примечаниях»:
   «Всё это представляется мне слишком искусственным и растянутым, особенно потому, что приём синхронизации уже насмерть заезжен Флобером и Джойсом. В прочих отношениях разработка темы прелестна».
   Набоков почувствовал извращенный характер художественного творчества и юродски похлопал (кого?) по плечу в комментариях: «Ну-ну, ничего. Хорошо книжки пишете». Ведь в сущности Шейд торговал смертью дочери «распивочно и на вынос», получал за это ДЕНЬГИ. За самое интимное – деньги, и от случайных людей, «публики». Что это напоминает?
   Вот ещё почему влекло русских писателей к теме проституции – чувство глубочайшего внутреннего родства. Но родства совершенно неосознанного. Отсюда невыносимая вульгарность и реабилитационный антиэротизм веселых героинь отечественной романистики.
   У Набокова проститутки всамделишные, потому что только в его творчестве русская литература наконец осознала себя (288). Он в «Лолите» просто кокетничает овладением темой:
   «Поразительно быстро раздевшись, она постояла с минуту у окна, наполовину завернувшись в мутную кисею занавески, слушая с детским удовольствием (что в книге было бы халтурой) шарманщика, игравшего в уже налитом сумерками дворе».
   Конечно, было бы ошибочно сводить творчество к купле-продаже. Но столь же ошибочно игнорировать этот компонент жизни писателя, художника, композитора (или их огрубление, второй разбор: инженера, адвоката, журналиста). Тут есть «душок». И душок в самом духе их деятельности. Кроме солдафонов, есть еще графофоны. И так же, как в каждом офицере сидит солдафон, в каждом писателе сидит графофон.
   Вообще, духовная жизнь дворянина, офицера всё-таки не ниже жизни писателя. У него тоже есть минуты высшего экстатического подъёма, минуты выхода за пределы обычного бытия. Дуэль – смерть за честь. Разве это низменнее творчества? И вся жизнь офицера (конечно, настоящего, не «графомана») это подготовка к высшему, к смерти за Родину.
   Розанов писал в 1914 после беседы с уходящим на фронт молодым офицером:
   «Боже мой! Боже мой! Как же мы всё это понимаем и чувствуем? Ведь нам корифеи литературы нашей рассказывали, что это „полковник Скалозуб“, который „развалился на софе“, да „генерал Бетрищев“, который, умываясь, острит с Чичиковым. Кто же не поверит Гоголю и Грибоедову? И мы вообще-то и думаем, что офицеры „позвякивают шпорами“, а батальные живописцы рисуют их „в кавалерийской атаке“ с саблями наголо на красивых лошадях. Но ведь это же совсем не то, и это бесстыдство так думать, и как же нам решились внушать такие мысли, – хотя бы и „корифеи слова“! Дело-то ведь действительно в ГЕРОИЗМЕ…»
   Античные мудрецы очень высоко ставили воинскую доблесть. Гораздо выше способностей к живописи или стихосложению. Уже тогда понимали, что артист или писатель это человек по крайней мере изнеженный, слабый, часто – безнравственный. Таких людей любили. Очень любили. Но любили той любовью, которой они заслуживали. Весь Рим изнывал по миму Мнестеру, по его шелковистым бёдрам и глазам с поволокой. Это был самый популярный человек в государстве, слава Мнестера соперничала со славой самого императора, который униженно добивался его любви. Современный «распад» искусства есть, в сущности, естественное и закономерное развитие: каждому – свое. Сейчас уже прямо порнография. И это прекрасно. Так и надо. Это разрешение – разрушение безобразной сказки ХIХ века, превратившей храмы в театры, а театры – в храмы. Театр – да, храм, только храм не христианский и даже не языческий. А сейчас, во второй половине ХХ века, его лишили этого статуса. В театр приходят похихикать. Комедианты и стали комедиантами, а не жрецами, священниками. Театр снова стал тем, чем был в римской империи – публичным домом. Театр это же публичный дом в его развитии: «Театр начинается с вешалки». Разрушение мифа «святого искусства» есть, мне думается, вовсе не кризис христианской культуры, а кризис теневого язычества.
   Хотя, на западе «святое искусство» было лишь фрагментом мира, тенденцией, это у нас мифология гениальности стала центром нашей худосочной секулярной культуры.

284

   Примечание к с.21 «Бесконечного тупика»
   Набоков, гениально реконструировавший в «Даре» мир русского интеллигента
   В общем по своим смутным политическим взглядам Владимир Владимирович был всё-таки либералом, причём либералом русским. Но врождённое чувство иронии, нетерпимость ко всякой глупости и фальши позволили ему нарисовать убийственно-исчерпывающий образ «русского интеллигента». В «Даре» «честный» редактор эмигрантской газеты отвергает рукопись Чердынцева (факт, имевший место на самом деле: редактор «Руля» Гессен отказался публиковать повесть Набокова о Чернышевском):
   «Я полагал, что это серьёзный труд, а оказывается, что это беспардонная, антиобщественная, озорная отсебятина. Я удивляюсь вам».
   «Ну, это, положим, глупость», – сказал Фёдор Константинович.
   «Нет, милостивый государь, вовсе не глупость, – взревел Васильев, гневно перебирая вещи на столе … – Нет, милостивый государь! Есть традиции русской общественности, над которыми честный писатель не смеет глумиться»".
   Устройство стола Васильева-Гессена хорошо показал Чехов, мастер злорадно-скользящей характеристики:
   "На столе ничего случайного, будничного, но всё, каждая мельчайшая безделушка, носит на себе характер обдуманности и строгой программы. Бюстики и карточки великих писателей, куча черновых рукописей, том Белинского с загнутой страницей, затылочная кость вместо пепельницы (308), газетный лист, сложенный небрежно, но так, чтобы видно было место, очерченное синим карандашом, с крупной надписью на полях: «Подло!»"
   Советская литература тенью за два поколения до 17-го существовала. А в количественном отношении и господствовала. 17-й это лишь окончательно отделившаяся от хозяина андерсеновская тень.

285

   Примечание к №277
   Бунин в Москве плакал, а Мандельштам в Киеве смеялась.
   Бабель даже в середине 30-х всё никак не мог остановиться, не мог отсмеяться. В 1934 году, на I съезде советских писателей изрёк:
   «Со здания социализма снимаются первые леса. Самим близоруким видны уже очертания этого здания, красота его. И мы все – свидетели того, как нашу страну охватило могучее чувство просто физической радости».

286

   Примечание к №282
   Периферийная местечковая культура внезапно оказалась в центре духовной жизни государства.
   В этом нет ничего удивительного. Это естественный механический процесс – следствие уничтожения элиты. Об этом еще Платон писал:
   «Ведь иные людишки чуть увидят, что область эта опустела, а между тем полна громких имен и показной пышности, тотчас же, словно те, кто из темницы убегает в святилище, с радостью делают скачок прочь от ремесла к философии – особенно те, кто половчее в своём ничтожном дельце. Хотя философия находится в таком положении, однако сравнительно с любым другим мастерством она всё же гораздо более в чести, что и привлекает к ней многих людей, несовершенных по своей природе: тело у них покалечено ремеслом и производством, да и души их сломлены и изнурены трудом … А посмотреть, так чем они отличаются от разбогатевшего кузнеца, лысого и приземистого, который недавно вышел из тюрьмы, помылся в бане, приобрёл себе новый плащ и нарядился – ну прямо жених? Да он и собирается жениться на дочери своего господина, воспользовавшись его бедностью и беспомощностью».
   Кто же в таких условиях сохраняет культуру?
   «Те, кто подвергшись изгнанию, сохранили благородство своей натуры».
   А внутри страны на место изгнанных пришли местечковые Платоны. В 1922 году в Москве был основан очаг новой культуры – «Музей революции». Основал его большевик с подпольной кличкой «Платон».
   И может собственных Платонов
   И быстрых разум Невтонов
   Российская земля рождать.
   Звали же сего Платона так – Соломон Исаевич Черномордик (296).

287

   Примечание к №249
   «мотри, уточки какие!»
   Достоевский, молодой, ещё в начале своей журналистской деятельности взвился, прочёв полезную хрестоматию «для народа»:
   «Ты мужик, а потому и должен знать про своё, про мужичье. Вот мы тебе тут ПОДОБРАЛИ…»
   Вслушайтесь в это «подобрали». Одна из важнейших русских тем. Фёдор Михайлович юродствует дальше:
   «Слышь, Петя, вот ты здесь гуляй, а туда, в кусты, не ходи, там ОКАЯННЫЙ сидит, тебя в мешок возьмёт и с собой унесёт».
   Говорится это по поводу безобиднейших текстов. Достоевского даже арифметические задачи в сборнике бесят:
   «Вот уточки нарисованы, – видишь, плавают? а вот тут охотник их застрелил; вот подписана и загадка: плавало на воде пять уточек, охотник выстрелил, трёх убил, много ль из пяти останется? ну вот ты и угадай, милое дитя… то бишь, милый мужичок.»
   Ну и что. Ну, «уточки». А как же ещё арифметике учить? В сущности, пустяк. Но Достоевский этот «пустяк» на 35 страницах разбирает. Взбесила сама идея «сосчитанности-рассчитанности», идея «уточек». Русский человек не понимает сути адаптивного текста. То, что со второй половины ХIХ века в русской журналистике господствовал нерусский элемент, во многом вполне закономерно, ибо вытекает из самой сути нашего отношения к слову. Либо русский вполне искренен, либо он вольно или невольно впадает в юродство, в самоиздевательство. Ярость Достоевского вовсе не бессмысленна, так как он почувствовал, какие в конце концов «уточки» всплывут на поверхность русского языка (291). Русские пропагандистские тексты чудовищны. С первого же предложения видно, что автор ни во что это не верит, надо всем этим издевается. Чем адаптивнее речь русского, тем она авторитарней, тем больше распадается на лающие лозунги и превращается в набор бессодержательных штампов. Нет мягкой стилизации, непосредственности просторечья и т. д. Величайшее уважение к слову переходит в полнейшее к нему пренебрежение. Во всем этом начинает сквозить глубокое отвращение к собеседнику, низводимому до уровня аморфного кретина – грубого и безмозглого исполнителя словесной программы. Русский пропагандист чудовищно переигрывает, ибо, чувствуя презрение к аудитории, всё же не может себя от неё отделить. Современность это лишь развитие опаснейшей тенденции, вполне выявившейся в эпоху Достоевского.