Немцы с их арийской теорией были, конечно, правы. На севере Европы ещё в начале новой эры сохранились реликтовые люди-волки – немцы. Уж конечно, от таких «варваров» произошли в свое время римляне и греки, вообще люди. От них, а вовсе не от дегенерирующих австралийцев или папуасов. Судить по ним о предках человека – это всё равно, что судить о птицах по бескрылой птице Галапагосских островов. Ну да, есть такая аномалия, тупик эволюции, частность. Разве пигмей или негритос мог выдумать письменность, вообще язык? Более того, разве современный человек смог бы сделать такое? Кто он без великой культуры сапиенсов? – Маугли, жалкий маугли. Не книжный, а настоящий, превратившийся в животное. Чтобы появился человек, нужен был сверхчеловек. Разум не начал тлеть под низким черепным сводом тусклой искрой. Нет, первая мысль была подобна грохоту молнии. Молния – не искра. Превратить насыщенный раствор в кристалл легко – стоит только бросить затравку: маленький кристаллик или даже просто пылинку, иголку. Но если ничего нет? Если в прошлом – пустота, мрак, миллиарды лет немоты – вплоть до сотворения мира и времени? Как появиться слову? Раствор разума должен быть перенасыщен, мозг должен быть громаден и совершенен, давно готов к великому акту мышления. Так же как ребёнок уникально восприимчив и обладает гениальной памятью, исключительной способностью к творчеству, точно так же детство человеческого вида было озарено исключительностью.
   Но. В одном (и высшем) отношении собака совершеннее волка. Всё звериное и животное в ней подавлено, а некоторые сегменты «животного» исчезли почти полностью. Собака, и это качество исключительное, самому мудрому волку недоступное совершенно, – собака способна на контакт с высшим существом. Волк может привязаться к человеку, но именно как волк, и особенно, если человек будет себя вести, как волк же. Собака привязывается к человеку как «друг человека», и человек привязывается к собаке наоборот, даже проявляя именно свои человеческие качества. Этим собака бесконечно ближе человеку всех других животных. Ведь и человек может положить свою мудрую собачью голову на колени Кому-то.

115

   Примечание к №113
   евреи, запутавшись в русскую историю, «вплёвшись» в неё, уже от русских не отделаются
   Уже само по себе существование еврея для русского есть издевательство: «Как еврей? Почему? Зачем? Как вы живёте! Как же так можно!!!»
   Но существование русского для еврея это уже нечто неслыханное. Это какая-то мировая несправедливость. И мировая несправедливость, с которой непосредственно столкнулось его личное существование. У немцев к русским ненависть вообще, абстрактная, а у евреев – глубоко личная, интимная. Как к Христу. Они даже теряют всю свою осторожность и прямо, в лицо, сами не замечая, проговариваются.
   Вот что пишет, например, автор «Истории еврейского народа» С.М.Дубнов о хасидистских оргиях:
   «То не было бессмысленное пьянство русского крестьянина, превращающее человека в животное; хасид пил – в более умеренных дозах – „для души“, чтобы „прогнать печаль, отупляющую сердце“, усилить религиозную восторженность, оживить общение с единомышленниками».
   А русский, значит, чисто машинально самогонку из корыта лакает.
   Из «Дневника писателя» Достоевского:
   «Если уж зашла речь о предрассудках, то как вы думаете: еврей менее питает предрассудков к русскому, чем русский к еврею? Не побольше ли? … у меня перед глазами письма евреев, да не из простолюдья, а образованных евреев, и – сколько ненависти в этих письмах к „коренному населению“! А главное, – пишут, да и не примечают этого сами».
   Это злоба семита-охотника. Он загоняет кабана в ловушку, а тот, необъяснимо почему, не идёт. Ариец бы огорчился, но и отождествил себя со зверем: «Ай, хорошо, ай, молодец! Ловко!» Это чувство хорошо подметил Мережковский, говоря о персонаже толстовских «Казаков»:
   «Да, он не только „знает“, но и „жалеет“, „любит“ зверя. Потому и знает, что любит. Он любит и того кабана, за которым охотится в камышах и которого убьёт. Вот чисто арийское противоречие; (128) вот живой, животный изгиб переплетённых веток в арийской заросли, чуждый и непонятный простому, правильному, как черта горизонта, беспощадно-прямолинейному и пустынному духу Семита».
   Для семита ускользнувший зверь – тупое ничтожество, шут, дурак. Будь он проклят во веки веков, чтоб у него клыки в мозг вросли, чтоб его язык покрылся язвами, чтоб его глазки выдрало колючками, а шкура потрескалась гноящимися ранами. Кто виноват? – виноват не охотник, он всё рассчитал. Виновата грязная скотина. И ведь не специально, не то чтобы разгадал ловушку – тут ещё не так обидно, здесь утешительная объяснимая объективность. А он просто «в дурь попёр». Сделали засаду в дубовой роще у источника, а он взял и проспал весь день. Русский, делая «злые вещи», сам превращается в «злое животное», непредсказуемое. Русские как будто и выдуманы для издевательства над евреями.

116

   Примечание к №86
   А фамилии, фамилии какие! Абстрактно-обобщённые, безлично обычные. «Типовая ситуация».
   Хармс, уже живущий в русском аду, с эпической силой показал заурядность русского преступления, его непреступность, обыденность. Пожалуй, с ещё большей силой, чем в «Григорьеве и Семёнове», это показано в рассказе «Охотники». Само название ещё более стёрто, максимально «бытовО». И «зачин» рассказа чудовищно обычный:
   «На охоту поехало шесть человек, а вернулось только четыре. Двое-то не вернулись. Окнов, Козлов, Стрючков и Мотыльков благополучно вернулись домой, а Широков и Каблуков погибли на охоте».
   Поехало шесть, вернулось четыре. Проще не скажешь. А дальше ещё проще (хотя, казалось бы, некуда уже):
   «Окнов целый день ходил потом расстроенный и даже не хотел ни с кем разговаривать».
   В уста сахарные за это расцеловать! Это суть. Я как-то поймал себя на внутренней усмешке при слове «топор». «Зарубили топором» – в этом есть что-то смешное, инфантильное. И я вдруг отчётливо понял: а действительно, смешно! Ведь топор – это «столярный инструмент». Это не нож, не кинжал, не копьё или дубина, наконец не боевой или палаческий топор, сходный с русским топором весьма отдалённо, а просто – «орудие труда», по своей сути совершенно не предназначенное для убийства, нелепое в роли «орудия убийства». Так же нелепое, как отвёртка или молоток. Во-от – молоток. Женское, бытовое оружие, оружие истеричек и сумасшедших. Убежал из психиатрической больницы, а из кармана халата ручка молотка торчит. И взгляд безумный. Подходит к автобусной остановке и тюк молотком одного, тюк другого. (130) И тут, в случае с топором, – обухом кувылк в темечко. Другой побежал, и его – кувылк. Шли в лес по дрова вшестером, вернулись – вчетвером. Широков и Каблуков погибли на лесозаготовках. Их потеряли, забыли. А потом: стойте, да с нами, КАЖИСЬ, ещё двое были. Баба везёт дочку на санках, приходит домой, глядь, а санки-то пустые. «Ой, да я, кажись, с Машкой была, где Машка-то?» А Машку уже под лёд затянуло. Везла санки по льду, она в прорубь и свалилась. И тут дома дела: печку надо растопить, Машке той же щи готовить. И некогда думать и чего-то думать скушно. И баба давай горшками греметь. А может быть, и не было никакой Машки-то.
   И потом «гуманизм». Окнов, Стрючков и Мотыльков волнуются, переживают и как-то незаметно убивают Козлова. Козлов приставал к Окнову, а Окнов его камнем по затылку ударил. А потом ногу оторвал:
   "Козлов: Как же я дойду до дома?
   Мотыльков: Не беспокойся, мы тебе приделаем деревяшку.
   Стрючков: Ты на одной ноге стоять можешь?
   Козлов: Могу, но не очень-то.
   Стрючков: Ну, мы тебя поддержим.
   Окнов: Пустите меня к нему.
   Стрючков: Ой, нет. Лучше уходи!
   Окнов: Нет, пустите!… Пустите!… Пусти… Вот что я хотел сделать.
   Стрючков и Мотыльков: Какой ужас!
   Окнов: Ха-ха-ха!
   Мотыльков: А где же Козлов?
   Стрючков: Он уполз в кусты!
   Мотыльков: Козлов, ты тут?
   Козлов: Шаша!..
   Мотыльков: Вот ведь до чего дошёл!
   Стрючков: Что же с ним делать?
   Мотыльков: А тут уже ничего с ним не поделаешь. По-моему, его надо просто удавить. Козлов! А, Козлов? Ты меня слышишь?
   Козлов: Ой, слышу, да плохо.
   Мотыльков: Ты, брат, не горюй. Мы тебя сейчас удавим. Постой!.. Вот… Вот… Вот…
   Стрючков: Вот сюда, вот ещё! Так, так, так!
   Мотыльков: Теперь готово!
   Окнов: Господи благослови!"
   Достоевский умилялся:
   "В «Капитанской дочке» казаки тащат молоденького офицера на виселицу, надевают уже петлю и говорят: «Небось, небось» – и ведь действительно, может быть, ободряют бедного искренно, его молодость жалеючи. И комично, и прелестно. (194) Да хоть бы и сам Пугачёв с своим зверством, а вместе с беззаветным русским добродушием".

117

   Примечание к №113
   (евреи) из переплёта этого не выйдут
   Идея русской истории – это такое теплое живое облако, в морозном, пронзительно синем русском небе. И оттуда выбрасываются, как-то создаются русские. И я тоже выброшен. И именно такой, тут уж ничего не поделаешь. По себе только, только по себе могу догадываться, что же это такое вообще. И то само это догадывание уже задумано там, в облаке. Так что «похлопал рукавицами на Камчатке и пошел рубить избу». И всё. Евреи этим будут размозжены. Без всякой личной со стороны моей ненависти и даже неприязни. Я не виноват. Так получается.
   Конечно, в уроднении национальному року есть и что-то приятное. Чувство: а, вот я какой, вот почему это всё у меня. (124) Когда подросток не подготовлен к любви, он не знает, что с ним начинает происходить, и мучается, может даже умереть, покончить жизнь самоубийством. А когда жизнь его пряма, то возникает совсем иной настрой – чувство начинающейся весны, радости, жизни. Догадывание о заложенной кем-то сверхпрограмме может превратиться в спокойное, радостное следование, принятие и, в конце концов, вторичное облагораживание всё равно предначертанного судьбой пути.
№101
   Книга эта – урок. В чём он? Я и сам только догадываюсь.
   Достоевский писал:
   «Иногда снятся странные сны, невозможные и неестественные; пробудясь, вы припоминаете их ясно и удивляетесь странному факту: вы помните прежде всего, что разум не оставлял вас во всё продолжение вашего сновидения; вспоминаете даже, что вы действовали чрезвычайно хитро и логично во всё это долгое, долгое время, когда вас окружали убийцы, когда они с вами хитрили, скрывали своё намерение, обращались с вами дружески, тогда как у них уже было наготове оружие и они лишь ждали какого-то знака; вы вспоминаете, как хитро вы их, наконец, обманули, спрятались от них; потом вы догадались, что они наизусть знают весь ваш обман и не показывают вам только вида, что знают, где вы спрятались; но вы схитрили и обманули их опять, всё это вы припоминаете ясно. Но почему же в то же самое время разум ваш мог помириться с такими очевидными нелепостями и невозможностями, которыми, между прочим, был сплошь наполнен ваш сон? Один из ваших убийц в ваших глазах обратился в женщину, а из женщины в маленького, хитрого, злого карлика, – и вы все это допустили тотчас же, как совершившийся факт, почти без малейшего недоумения, и именно в то самое время, когда, с другой стороны, ваш разум был в сильнейшем напряжении, выказывал чрезвычайную силу, хитрость, догадку, логику? Почему тоже, пробудясь от сна и совершенно уже войдя в действительность, вы чувствуете почти каждый раз, а иногда с необыкновенною силой впечатления, что вы оставляете вместе со сном что-то для вас неразгаданное? Вы усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в то же время, что в сплетении этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная, нечто принадлежащее к вашей настоящей жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в вашем сердце; вам как будто было сказано вашим сном что-то новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное или мучительное, но в чём оно заключается и что было сказано вам – всего этого вы не можете ни понять, ни припомнить».

119

   Примечание к №78
   «год спустя водолаз докладывал, что на дне очутился в густой толпе стоящих навытяжку мертвецов» (В.Набоков)
   Серафимович, «Железный поток»:
   «У нашей станицы, як прийшлы с фронта козаки, зараз похваталы своих ахвицеров, тай геть у город к морю. А у городи вывели на пристань, привязалы каменюки до шеи тай сталы спихивать с пристани в море. От булькнуть у воду, тай всё ниже, ниже, всё дочиста видать – воды сы-ыня та чиста, як слеза, – ейбо. Я там был. До-овго идуть ко дну, тай всё руками, ногами дрыг-дрыг, дрыг-дрыг, як раки хвостом … А як до дна дойдуть, аж в судорогах ущемляются друг с дружкой тай замруть клубком. Всё дочиста видать, – вот чудно.»
   В своём эссе о Гоголе Набоков писал:
   «Русский, который думает, что Тургенев был великим писателем, а своё представление о Пушкине основывает на мерзком либретто Чайковского, беззаботно пустится в лодочную прогулку по нежнейшей зыби таинственного гоголевского моря и испытает невинное удовольствие от того, что покажется ему причудливым юмором и красочными колкостями. Но ныряльщик, искатель чёрных жемчужин, тот, кто предпочитает общество глубоководных чудищ пляжным навесам, найдёт в „Шинели“ тени, отбрасываемые на наше существование теми другими состояниями бытия, которые мы смутно постигаем в редкие мгновения восприимчивости к иррациональному».
   В начале ХIХ века Гоголя душили и не додушили – следовательно, выбрали бездну русского языка, с плаванием в оной всякого рода «глубоководных чудищ», вместо плоского, но прочного и уютного солнечного пляжа().
   Левые восприняли произведения Гоголя буквально, сочли зеркальным отражением реального мира. Но если «Ревизор» или «Мёртвые души» это обобщённое выражение реальности, то такую реальность следует разрушить. А следовательно, уничтожить и самого Гоголя как её порождение. Разрушение старого мира они и начали с Гоголя. Что им вполне удалось. Гоголь сжёг второй том своего романа и умер, точнее, погиб. Это первая, одна из первых жертв социализма, его принципиальной антикультурности (письмо мракобеса Белинского).
   Правые же считали гоголевские произведения злобной карикатурой. Писали, что «Ревизор» – это неправдоподобный фарс, анекдот с бродячим международным сюжетом (Булгарин), что Гоголь развлекает публику низкопробными шутками и как малоросс и полонофил клевещет на русских. В последнем случае не принималось во внимание, что ещё «Вечера на хуторе близ Диканьки» вызвали упрёки в незнании народных украинских обычаев и украинского быта. Это и неудивительно, ведь Гоголь был принципиально антисоциален, никогда не умел нормально общаться с людьми и жил во сне, как лунатик. Его разбудили, и он сорвался с крыши. Тут рука об руку с Белинским положили свой камешек и Булгарин, да и славянофилы, объявившие Гоголя русским Гомером и пытавшиеся его заставить видеть другие (хорошие) сны.
   В конечном счете наиболее здоровым (понятия истины и лжи, как я уже говорил, в мифотворчестве не существуют) отношением к Гоголю было отношение Булгарина, этой добродетельной посредственности. Лет через 20-30 бутылочные осколки колкостей были бы обкатаны на пляже волнами времени и Гоголь превратился бы в русского Марка Твена. Но булгаринский подход был обречён на неудачу. Гоголь свёл с ума своих читателей, дал им полную свободу фантазий, заворожил их осуществимостью. Давно подмечена избыточность его прозы, мощность изобразительных средств, которые тысячекратно превосходят потребности изложения, делая его даже ненужным, отступающим на задний план. Неважно ЧТО, важно КАК. Первое – статика, второе – динамика. Гоголь дал русской литературе время, положил начало литературному ПРОЦЕССУ, несущемуся неизвестно куда «птицей-тройкой». Вся русская литература вышла из Пушкина, но вывел её Гоголь. Мир Пушкина совершенен, он вне времени, он замкнут, самодостаточен. Вообще, Пушкин стоит несколько особняком, и его, в принципе, можно было локализовать, «закрыть» и заморозить, не покалечив. А Гоголя можно было только сломать, вырвать с корнем. Русские и толпились около него, вольно или невольно затаптывая. Но сорвалось.
   Пушкин – русское сознание. (127) Гоголь – сон этого сознания. В Гоголе русская культура начала видеть сны. (В допушкинскую эпоху между сном и явью не было ясной границы, не возникло русской личности, способа существования русского «я».) И весь ХIХ век, его литература, это гигантский сон. Сон с неизбежным кровавым пробуждением, (174) кровавым похмельем, когда все персонажи, столь агрессивно навязываемые реальности, наконец, по закону сбываемости, ожили и начали свою сатанинскую свистопляску. И вот уже мичман Раскольников топит в Чёрном море российский флот. (184) Нет, не случайно вырвалось у Розанова:
   «Ни один политик и ни один политический писатель В МИРЕ не произвёл в „политике“ так много, как Гоголь».
   Правые считали, что следует уничтожить Гоголя и, следовательно, будущий мир. Правые и левые – воля. Сам Гоголь – фатум. «Вот к чему могут привести русские сны».
   И ещё одна сила – само государство уцепилось за Гоголя. Ему дали социальную свободу (губительную для русского). Николай I лично соизволил аплодировать «Ревизору». «Ревизор» стал расти, со временем развернулся в черный вакуум. И это тоже привело к окончательному несчастью личной жизни Гоголя. Психологический надлом произошёл у него именно после высочайшего одобрения. Из Нежина на петербургский Олимп. Сбывшаяся мечта Поприщина.
   Николай I насильственно социализировал пьесу и, следовательно, пошёл по пути западников, по пути Белинского. Набоков хорошо подметил, что высшая похвала Николая I по отношению к художественному произведению – «дельно» – удивительно совпадала с лексикой радикальной критики. В сущности, и та и другая сторона понимала ненужность литературы, хотела её использовать для утилитарных целей. Но русской литературе хватило и этой щелочки в реальность, чтобы в конце концов эту реальность изменить. Возможно даже, что как раз утилитаризм способствовал усилению агрессивности литературы, кислотой выгрызающей реальность, разрушающей реальность.

120

   Примечание к №96
   (еврей) «заменяет … вашу философию – философической риторикой» (В.Розанов)
   Гениальный русский философ Соловьёв разработал, открыл, дал; светлые силы; прогресс; боролся; тяжкие испытания; пророк; спасибо; гигантский вклад, новая ступень; отповедь клеветникам; скромный-тихий-добрый; целая школа, титан, целая плеяда; беззащитный; цепляются за фалды; нет, не отдадим; сократовский лоб; есть традиции русской интеллигенции, и мы никому не позволим; речь 1881 года; душная атмосфера; благородный защитник; ужасы еврейских погромов; предвидение; да; наша Россия… И т. д. и т. п.
   Долб, долб, долб… Читайте, запоминайте.

121

   Примечание к №52
   обратная сторона бесформенности – крайняя формализация
   Чернышевский был создан для допроса как птица для полета. Вот уж где развернулось его грубо-русское мышление, не испорченное, а, скорее, утрированное семинарией. Примитивнейшие и потому надёжнейшие заглушки и доводки как нельзя лучше подходили к универсуму следствия, в котором все всё знали, но это знание никак не могли выразить, зафиксировать.
   Конечно, допросы – это национальный вид общения. Внутри допроса западному (тем более восточному) человеку русский 100 очков вперёд даст. Чернышевский, вообще глупый и тягучий, в допросах дьявольски умён. Даже велик. В лоск издевался над следователями. Написание «Что делать?» как реабилитации дневников, подковырки, провокации, постоянные двойные и тройные заглушки. Конечно, это был его звёздный час; как рыба в воде плавал он в мути русской филологии.

122

   Примечание к №26
   Любой русский где-то на донышке самозванец
   Даже русское привидение вполне самозванно. Свидригайлов говорит: «обыкновенные привидения». И Мережковский по поводу этой «обыкновенности» замечает:
   «Ужас „обыкновенных привидений“ заключается … в том, что они как будто сами сознают свою современную пошлость и нелепость, но этой-то нелепостью и дразнят живых, как будто со своей особенной, потусторонней точки зрения злорадствуют, смеются над посюсторонним человеческим здравым смыслом».
   Ужас русских привидений в их живости. Привидение знает, что оно привидение. И человек это знает. Это знание соединяет их, делает заговорщиками, порождает общее пространство, мир. Иван Карамазов говорит черту:
   «Ты – я, сам я, только с другой рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю – и ничего не в силах сказать мне нового!»
   Мережковский на это замечает:
   «Но, ведь, тут-то и весь вопрос: действительно ли Чёрт не может сказать ему ничего нового? Весь ужас этого призрака для Ивана, а, пожалуй, и для самого Достоевского заключается именно в том, что они оба только хотят быть уверенными, но не уверены, что не может. Ну, а что, если может?»
   Этот вопрос составляет основную тему творчества Набокова. И Набоков темой овладевает. Ужас переходит совсем в другие, светлые чувства. То, что для Достоевского (вообще для русского сознания той эпохи) было катастрофой, для Набокова, на новом, завершающем этапе развития самоосознания, стало естественным состоянием. И состоянием, таящим неисчислимые возможности для творческой игры.

123

   Примечание к №96
   он … уже включён моим разумом в страшную игру
   О русском и еврейском мышлении. Еврейское мышление аксиоматическое. Ему обязательно нужна точка опоры. В её интерпретации, толковании еврей совершенно свободен и волюнтаристичен, но без неё теряется, беспомощно шатается из стороны в сторону.
   Русское мышление свободно в самих исходных постулатах. Точнее, их просто не существует, и русский выбирает оные по собственному произволу. Зато, раз выбрав, удивительно неспособен к какому-нибудь соотнесению с реальностью и с головой увязает в болоте тягуче-абстрактных размышлений. Русское мышление сильно в чисто интуитивной сфере. По своей сути оно построено на провокации, и для отечественного сознания еврейская герменевтика всегда будет смешной и наивной азиатчиной. Евреи очень наивный народ, инфантильный. Они считают себя очень умными и хитрыми, но, по словам Розанова, «ум их вообще сильно преувеличен».
   Еврей строит себе интеллектуальный мирок, ограничивает его со всех сторон ширмами постулатов… и оказывается в положении страуса, так как для русского всех этих еврейских постулатов просто не существует. Еврей хочет его обмануть, но русский ни во что не верит. Ему подсовывают фальшивый вексель, но русский не верит и векселям настоящим. «Москва слезам не верит», как подчеркнул Розанов в своем «Апокалипсисе».
   В 1917-м они «сосчитали», «высчитали», но русский сапог раздавил все эти ширмы и лабиринты, даже не заметив. Ведь до сего дня русские так и не заметили, не поняли, что произошло. События 1917-го для русского сознания очень сложны, головоломны и вообще «верится с трудом». Но 17-й со временем забыли, «потеряли». Потеряли фальшивый вексель, БИЛЕТ В АД.
   Евреи – гениальные провокаторы-практики, но в теории, в мире идей удивительно неспособны к какой– либо нечестности, неправде, юродству. (159) Им это просто не приходит в голову. Внутри плоских шахмат они боги, но русские разбивают шахматные доски об их «жалобные лобные кости». Когда с евреем ведёшь какое-либо дело и зависим от него или взаимозависим, он силён, но если свободен от него, он вдруг становится глуп, узок, азиатски прямолинеен. Он сам не понимает, что над ним издеваются. Он слепнет и глохнет, вообще замирает, как перевернутая черепаха. Русскому же человеку стоит только связать себя чем-нибудь определённым, как он моментально превращается в идиота. Русский писатель часто гений, русский литературовед почти всегда идиот (161).

124

   Примечание к №117
   в уроднении национальному року есть и что-то приятное. Чувство: а, вот я какой, вот почему это всё у меня
   Эпизод из набоковского «Дара»:
   «Накинув на шею серо-полосатый шарфик, он по-русски задержал его подбородком, по-русски же влезая толчками спины в пальто».
   Оказывается, это по-русски. А я, одеваясь так всегда, и не знал. И я вспомнил милого отца, молодого. В плаще-болонье и берете, прижимающего подбородком пёстрое кашне.

125

   Примечание к №72