«Не мог бы», – ответил прямодушный Верещагин. «Почему?» – поинтересовалась пытливая девушка Бэлла! и добавила, что она вообще-то немного легкомысленная, но если бы вышла замуж за Верещагина, то сразу же стала бы строгой и неприступной, то есть переродилась бы. Верещагина тронула искренность этого предварительного обещания, но тем не менее он повторил, что не женится. «Я вообще не хочу жениться», – сказал он, не желая сильно обижать собеседницу. Чтоб не вышло, будто он вообще-то ищет жену, но девушка Бэлла ему не подходит.
   Бэлла спросила, почему он вообще не хочет жениться. Она уже не настаивала на браке лично с нею, но поскольку привыкла думать, что все мужчины так или иначе рвутся к супружеству и разногласия у них с женщинами лишь в сроках, причем у женщин всегда почему-то больший нетерпеж, то удивилась верещагинскому «вообще» и спросила: «Как это вы вообще не хотите жениться? »
   Верещагин в ответ сердито нахмурился и громко произнес: «Ну, скажите, скажите, что я сделал такого, чтоб жениться? Ничего я не сделал!»
   Эти слова не только обидели, но даже встревожили девушку Бэллу. Верещагинскую позицию, выраженную вопросом: «Что я сделал такого, чтоб жениться?», она восприняла не только как оскорбительную для нее лично, но и как угрозу девушкам всего мира или, по крайней мере, страны: если все мужчины станут думать, что, прежде чем жениться, нужно что-то сделать, то, пожалуй, прекратится род человеческий. «Так нельзя рассуждать, – сказала она строгим, почти государственным голосом. – Это для тюрьмы, нужно что-то сделать, чтобы попасть в нее, а женитьба – это не тюрьма, вы очень ошибаетесь!»
   «Разве я сказал: тюрьма? – возмущенно закричал Верещагин. – Не тюрьма, а приз!.. Орден! Медаль! Награда!»
   Он стал, громко топая, ходить по комнате, а у девушки Бэллы отлегло от сердца. Последние слова Верещагина ей очень даже понравились. Девушкам вообще нравится, когда на них кричат. Они говорят: «Пожалуйста, не кричите на меня», а на самом деле очень любят. Это естественно: они хотят эмоционального к себе отношения, а что может быть эмоциональнее крика? Пожалуй, только еле слышный шепот. Поэтому девушки больше всего на свете любят еле слышный шепот.
   «Пожалуйста, не кричите на меня, – сказала Бэлла и тут же спросила: – Значит, я награда? Медаль?»
   «Какая ты медаль!» – отозвался Верещагин, рассерженный тем, что разговор принял такое глупое направление. Ведь он что имел в виду, говоря: «Я не сделал ничего такого, чтоб жениться»? А то, что человек должен совершить в своей жизни какой-нибудь выдающийся поступок и этим доказать свое право на продление рода. А девушка Бэлла его мысль извратила, разговор увела в сторону. «Какая ты медаль,- сказал ей в сердцах Верещагин.- Ты – значок!»
 
60
 
   Таким образом, никаких особых сердечных чувств к девушке Бэлле Верещагин поначалу не испытывал и не ждал их в дальнейшем тоже: горизонт его души не был отягощен грозовой любовной тучей. Вьюжный зимний вечер, кинотеатрик, короткое летнее платьице на сцене, сам он, запорошенный, промерзший, одинокий – все это как-то забылось; уже со второй или с третьей встречи Верещагин считал, что с девушкой Бэллой его познакомил убежавший потом к троллейбусу приятель, одним словом, ничего возвышенного в чувствах Верещагина не осталось, и, когда в назначенный час у его двери раздавался звонок, он испытывал лишь легкое приятное волнение оттого, что кто-то принес к нему свое тело и душу. Он так и говорил себе, почти вслух, идя открывать дверь: «Кто-то принес себя ко мне», хотя прекрасно знал – кто. И вообще он ошибался глупейшим образом: женщина никогда не приносит себя, она приходит взять. Незнание этого простого биологического закона привело со временем к тому, что Верещагин понастроил уйму несусветнейших иллюзий, под развалинами которых впоследствии долго корчился.
   Встречаясь, они, конечно, уже не только слушали магнитофон японской фирмы «Сони», их отношения постепенно становились все интимней и интимней. Однажды девушка Бэлла, оттолкнув Верещагина, задыхаясь, проговорила, что нет, нет, ничего такого между ними быть не может, что она согласна дружить с Верещагиным, дружить, и только, в ответ на что Верещагин взял да процитировал слова Чернышевского насчет того, что между мужчиной и женщиной – если не наличествует фактор взаимного физического отвращения, – не может быть дружбы как таковой; девушку Бэллу страшно поразило выражение «как таковой», и, удивившись, она сдалась. Девушки вообще сдаются только от удивления, это знают все донжуаны, даже глупейшие из них. А Верещагин не знал, он просто так произнес «как таковой», он на эти слова особо не рассчитывал и даже не понял их решающей роли в случившемся, тем более что, сдавшись, Бэлла не испытывала тех физических мучений, которыми расплачивается большинство девушек за первую любовь, на основании чего Верещагин сделал вывод, что предыдущие увлечения Бэллы тоже не ограничивались вздохами на скамейке и прогулками при луне.
   Ему бы удовлетвориться этим обоснованным предположением и не проявлять интереса к несущественным арифметическим подробностям. Но, будучи человеком научного склада, он решил хоть с мало-мальски терпимой достоверностью определить свое место в ряду победителей: зная только то, что не первый, он с равным успехом мог считать себя как и вторым, так и десятым. И даже двадцатым.
   Этот вопрос: второй или десятый, он задал девушке Бэлле без особого, впрочем, волнения: просто ему было любопытно. Так полководец, овладев после длительной осады городом и обнаружив на его территории следы давних разрушений, спрашивает у какого-нибудь старожила: «А что, братец, много ли раз брали эту крепость до меня?»
   Девушка Бэлла вопросом смутилась, помедлив, ответила, что нет, не второй и не десятый Верещагин, а первый – при этих словах она сильно покраснела и потупила взор: так ведут себя лгущие люди, заранее знающие, что им не поверят. Но и человек, говорящий чистейшую правду, ведет себя так же, если знает, что ему не поверят.
   Верещагин в свое первенство и не поверил. Но решил, что раз Бэлла откровенничать не хочет, то и не надо, хотя, впрочем, – так вдруг подумал Верещагин – иногда бывает, что девушки обходятся без предварительных мучений, о таких случаях можно прочитать в соответствующей литературе, – они редкие, маловероятные, но бывает же… ну да бог с ним, с этим делом, – так тут подумал Верещагин, – нечего гадать, глупости все иго. Он кивнул в ответ на Бэллино заявление насчет его приоритета, усмехнулся и с легкой душой включил магнитофон – чудесная музыка полилась: в последнее время ленты со своими любимыми песнями он крутил даже в присутствии Бэллы, демонстрируя таким образом большое к ней доверие.
   Кажется, они даже станцевали под какую-то не совсем танцевальную мелодию, а может, и нет, точно припомнить теперь трудно, может, просто сидели на диване и слушали одного замечательного певца, который на английском языке рассказывал, как ему удалось столкнуть с души тяжелый камень и какой он от этого труда усталый, – была у Верещагина такая любимая им песенка; как бы там ни было, но через некоторое время девушка Бэлла вдруг печально сказала: «Я вижу, ты мне не веришь…» – «Пустяки», – ответил Верещагин, нисколько не лицемеря. «Тогда я тебе поклянусь», – опять печально сказами девушка Бэлла. «Как поклянешься?» – не понял Верещагин. «А вот так…» – сказала девушка Бэлла и поклялась в том, что никому никогда не принадлежала, такой жуткой клятвой, что мне ее даже повторять неловко. Я человек от природы резкий и за письменным столом совсем не застенчивый, а вот стесняюсь написать слова, которыми девушка Бэлла поклялась, что ее тело ни только никогда не знало никаких мужских объятий, ни даже мимолетных прикосновений не знало, – ну, может, когда-то там в младенчестве, когда в ванне купали или у врача-педиатра по поводу заболевшего животика, а чтоб в сознательные годы – нет, ни один мужчина, ни один парень никогда не касался ее, она клянется в этом тем-то, тем-то и тем-то. Не решаюсь повторить.
   И, договорив свою длинную клятву до конца, девушка Бэлла разражается слезами.
   Тут Верещагин впервые начинает смотреть на нее серьезно.
   И вспоминается ему вдруг зимняя вьюжная суббота, ледяное одиночество, кинотеатрик и юное белое тельце, выглядевшее снизу и поверх короткого летнего, совсем не концертного, платьица…
   Смотрит и смотрит Верещагин на Бэллу серьезно. Не отрывает взгляда.
   Ибо что надо мужчине? Созданный по образу и подобию божьему, он только одного хочет: чтоб ноздри, ему щекотал запах жертвенного дыма.
 
61
 
   Верещагин совершил непростительную ошибку. Ему бы не смотреть на девушку Бэллу серьезно. Ему бы жениться на ней и носить ее на руках. Так поступают все, кто хочет себе счастья. Ведь любовь – игра. А в игре всегда условность. Берет, например, мальчик щепочку, зажимает в кулачок и говорит: «Пу! Пу!» Это значит, он стреляет. И ему интересно, и окружающие умиленно улыбаются. А если он, внимательно глянув на свое смертоносное оружие, скажет: «Да это же щепочка, а не пистолет!» – кому от этой правды станет лучше? И сам огорчится, и окружающие вознедрвольствуют: «Надо же, какой противный ребенок! Совсем без фантазии».
   В любой игре обязательно нужно соблюдать правила. И главнейшее вот какое – для детей: щепочка – это не щепочка, а пистолет последней модели; для взрослых: женщина – невиннейшее создание и ее место на твоих руках. Смотри на щепочку и на женщину нереалистическим взглядом и видь, чего нет. Иначе игра не состоится. И счастья не получишь. А оно такое прекрасное – счастье. Ради него стоит научиться закрывать кое на что глаза.
   Когда-то в день тридцатилетия подарили Верещагину английскую зажигалку фирмы «Ронсон» – я о ней уже писал. Красивая вещица, только маленькая царапинка нисколько портила ее хромированный корпус. Ерундовый дефектик, все завидовали Верещагину, просили: «Дай чиркнуть», никто на царапинку внимания не обращал. Зато ему самому она глаза мозолила, такой уж характер. Взял он полировочную пасту под названием «Гойя», однофамилицу великого испанского художника, и ну тереть. Тер, тер и протер дыру. Оказывается, зажигалка из пластмассы была, и только сверху тонкий слой красивого металла. Испортил Верещагин вещицу. Совершенно безобразная плешь на ее поверхности возникла. Никто больше не восхищался. И все из-за того, что не мог Верещагин смириться с царапиной.
   Это такая прямолинейная аналогия, что я даже сомневался, приводить ли ее. И все-таки решил привести, потому что не выдумал же я ее, был такой случай с Верещагиным, только он не сделал из него надлежащих выводов. Ни насчет того, что с мелкими неприятностями надо мириться, если не хочешь взамен получить крупные, ни такой: чтоб получать удовольствие, нужно созерцать снаружи, а не лезть внутрь, потому что у красивых вещей, как правило, красива только верхняя тоненькая пленочка. Ни этих, ни каких-либо других выводов Верещагин из истории с зажигалкой не сделал. А из всего, что с нами случается, обязательно надо делать выводы. Делать и делать эти выводы из всего, что с нами случается, а потом все, что ни случалось, можно забыть, достаточно помнить одни выводы. Кто такие старики? Это люди, которые по горло в выводах. Они уже ни черта не помнят из того, что с ними было, зато выводов у них хоть отбавляй. Выводы они помнят. Выводы вообще не забываются. Например, ни один человек без особой нужды не сунет палец в огонь. Почему? Потому что когда-то был случай – сунул и пришел к выводу, что это болезненно и не полезно. Но кто из нас держит в памяти ту, из розовогo младенчества, минуту, когда сунул пухленький мальчик в пламя горящей спички, свечи или газовой конфорки? Никто. А вывод помнит каждый. Выводы не забываются.
   Правда, бывают ложные выводы. Например, очень ложный вывод сделал один житель города Берлина в годы второй мировой войны. Он пошел вечером по нужде, в туалет, в это время как раз случился внезапный налет на город американской авиации, и полдома, в котором жил наш берлинец, оттяпало взрывом. После налета приехали спасатели, приставили лестницы и принялись лазить, отыскивать раненых, чтоб отвезти в больницу. Видят, на одном из этажей, прямо на срезе дома, дверь в туалет. Открыли, а там стоит наш берлинец и трясется от беззвучного нервного смеха. Его удивленно спрашивают: ты чему смеешься? А он – все смеется и остановиться не может. «Представляете,- наконец говорит, – стоило мне только дернуть за цепочку над унитазом, как полдома – рраз! – отвалилось».
   Обхохочешься.
   Рассказывают, этот берлинец до сих пор остерегается спускать воду. Смывает из кружки. Вот что значит сделать неправильный вывод. Из всех выводов, которые мы делаем, по крайней мере половина – неправильные.
   Ну и что из этого, что неправильно? Человек с неправильными выводами в большей степени человек, чем человек совсем без выводов. Человек без выводов вообще не человек. Даже корова без выводов – не корова, я от нее молоко пить не стану, пусть оно и жирней, чем у той, которая с выводами. Я лучше попью обезжиренное молоко с выводами. Даже амеба и та – худо-бедно, а парочку выводов все же имеет. А у человека их – хоть отбавляй. Особенно у стариков. Те со своими выводами носятся как дурень со ступою. Всем их навязывают. Поэтому молодые считают стариков занудами. Особенно тех, которые не просто выводят выводы из жизненных обстоятельств, а поступают еще так: берут десять выводов и выводят из них одиннадцатый. Берут одиннадцать выводов и выводят из них двенадцатый. Берут тыщу выводов и выводят из них еще полтыщи. И когда они эти полтыщи выводов из выводов обрушивают на молодых, те говорят: ну, дает старик, совсем из ума выжил. Им скучно слушать выводы не из жизненных наблюдений, а из накопившихся за прошедшую жизнь выводов. А ведь это, пожалуй, самые сложные и ценные выводы. Напрасно мы не прислушиваемся к старикам. Ведь старость – не угасание. Такую точку зрения придумали молодые, а среднее поколение угодливо поддержало. Старость – это вершина жизни. Старость – это когда нам для выводов уже даже не надо, чтоб что-то с нами случалось. Говорят, старики забывчивы, все, что с ними вчера случилось, сегодня уже не помнят, у них, мол, склероз сосудов. Ерунда! Им просто незачем помнить последние события жизни. Им хватает прежних, они извлекли из них целую уйму выводов, а теперь творят вторую уйму из первой. Новые события им уже ни к чему. У них уже такой богатый внутренний мир, что им незачем занимать что-то из внешнего. Подарки извне они пренебрежительно отбрасывают. Вот такие старики. Замкнутые миры со способностью к независимому развитию. Все свое они носят с собой, чужого им не надо. Глядя на стариков, мы должны локти кусать от зависти к их духовной независимости, а не похваляться своей нищенски протянутой во внешний мир рукой.
   Правда, есть вздорные старики, я не о них. Я о тех, которые как законченная мраморная статуя. Пракситель уже отер пот со лба. Он уже ищет не вдохновения, а покупателя побогаче. Как Венера Милосская – старики. У нее руки отбиты, кое-где выщерблено, а она все равно – ни прибавить, ни отнять.
   Что же касается Верещагина, то он, конечно, совершенно напрасно не сделал серьезных выводов из случая с ронсоновской зажигалкой. И вещь испортил, и выводов не сделал – поступок для умного человека совершенно непростительный. Должен был понять, что стремление к идеалу в реальной жизни – разрушительно. Приплюсовал бы к своему случаю с зажигалкой историю человечества, и у него открылись бы глаза на тот факт, что многие жестокие ошибки возникали от стремления к лучшему.
   Должен был бы понять, что не существует на этом свете зажигалок без царапин. Что пытаться удалить присущий этому миру дефект – себе дороже.
   Должен был бы, наконец, вспомнить свой случай с родинкой на животе. Он кончился благополучно потому, что Верещагин с ней не извне боролся, а изнутри. Так сказать, сам себя улучшал. Ну и, пожалуйста, улучшай себя на здоровье. А зажигалку не трожь. Она – не ты. И других – не улучшай. Захотят, сами себя улучшат. А ты вмешаешься извне – навредишь. Внешнее вмешательство, интервенция – мог бы понять – приводит к метастазам.
 
62
 
   Посмотрев на девушку Бэллу серьезно, Верещагин воспылал желанием слиться с нею духовно. Он так однажды и оказал ей: поскольку я смотрю на тебя серьезно, твоя душа должна стать частью моей души. А для этого, мол, кое-что в ней надо переделать: перво-наперво, конечно, изучить ее как свою собственную, посмотреть, что где лежит, а где, может, что и припрятано, заглянуть во все душевные каморки, невзирая на таблички – посторонним, мол, вход запрещен; отныне, мол, я не посторонний,- одним словом, произвести как бы инвентаризацию завоеванной души, а потом переделать в ней все на свой вкус – кое-что выбросить, кое-где добавить, обои переклеить и во всех залах расставить кресла, подогнанные под седалище хозяина, то есть Верещагина.
   Он участил встречи с Бэллой, на каждом шагу стал делать ей многочисленные замечания: то она засмеялась не так, то с кем-то не в том тоне разговаривала, то на какое-то жизненное явление высказала неправильную точку зрения,- Верещагин не пропускал случая вмешаться, прочитать нотацию, возмутиться, закричать. Бэлла старательно исправляла смех, меняла интонацию, взгляд, голос, жест, мысли – одним словом, активно переделывалась, стремительно приближаясь к верещагинскому идеалу. Кроме того, она вынуждена была подробнейшим образом рассказывать о своей прошлой сердечной жизни, причем не просто рассказывать, а с жаром, как бы испытывая жгучую неодолимую потребность исповедаться перед возлюбленным в своем прошлом, и вот тут-то сразу возникло затруднение, поскольку с жаром у Бэллы что-то не выходило. Не получался у нее жар. Верещагин скрипел зубами, видя тщетность Бэллиных усилий по воспитанию желанного жара; он считал, что потребность исповедаться – жгучая и неодолимая – должна была возникнуть сама собой, вместе с любовью, как естественное следствие этой любви, как ее верный признак и доказательство ее существования. «Не понимаю, – говорил он сердито, – ты меня любишь или нет?» – «Больше жизни! – отвечала Бэлла. – Ты моя единственная любовь на всю жизнь». – «В таком случае, – говорил Верещагин, – ты должна сама стремиться все мне выложить. Даже если я не захочу слушать. Говорить правду умеет каждая честная женщина, для женщины любящей – этого мало, любящая женщина должна не просто правдиво отвечать на вопросы, она должна извергать из себя правду, даже если ее не хотят слушать; она должна испытывать потребность отдать все свои воспоминания любимому…»
   Изо дня в день повторяются эти занудливые речи, Верещагин нервно ходит по комнате и говорит, говорит, Бэлла сидит на диване, подобрав под себя ноги, слушает, сокрушенно вздыхает, кивает, соглашается, стыдится своего несовершенства. «Просто я еще глупая»,- оправдывается она, и Верещагин милостиво начинает сначала: раз глупая, значит, надо повторить. «Любящая женщина должна испытывать потребность отдать все свои воспоминания любимому,- говорит он в сотый уже раз.- А ты? Ты стараешься рассказывать только то, что мне приятно слушать,- тут-то ты говоришь с жаром и подробно, а том, что неприятно,- мельком или вообще пропускаешь… Например, этот… как его? – Витька. Ты полчаса рассказывала, как он за тобой ухаживал и унижался, а том, что ты первая бросилась его целовать, я не узнал бы, если бы не выспросил. Представляешь, что было бы, если бы я не выспрашивал? Ты хочешь быть со мною всю жизнь. Как же тебе не страшно всю эту жизнь держать в душе воспоминание, о котором я не знаю? Если я о тебе не знаю хоть какую-нибудь мелочь, значит, я не знаю тебя вообще. Я хочу, чтобы ты стала частью меня, а ты хочешь, чтоб мы вообще были незнакомы? Так?» – «Но я же тебе не вру»,- отвечает бедная Бэлла. «Этого еще не хватало! – возмущается Верещагин. – Еще раз объясняю тебе: не лжет любая честная женщина. Это совсем не значит, что она любит того, кому не лжет. Она просто уважает. Его и себя. А ты утверждаешь, что любишь меня больше жизни. Я не могу в это поверить, потому что не вижу потребности раскрыть предо мною душу, вывернуть ее всю, выскрести, вымыть, очиститься исповедью… Неужели ты не понимаешь, что в женской любви это обязательно?»
   Бэлла сидит на диване, устало кивает – понимает, стало быть. Верещагин ходит по комнате, продолжает речь. Изо дня в день, изо дня в день. Ослепление на него нашло.
   «Коли бы ты излила душу добровольно, я бы поверил в твою любовь,- говорит он.- Конечно, мне не очень приятно узнавать, с каким азартом ты с кем-то там целовалась всего за две недели до нашего знакомства, но, с другой стороны, даже наоборот – очень приятно видеть, с какой безжалостностью ты себя раскрываешь. Все зависит от тона. Своей искренностью ты обесценила бы все прошлое, и я бы поверил, что меня ты любишь, а их – всех этих предыдущих – нет. Что они были просто репетицией перед настоящей любовью. Но ты выкладываешь свое прошлое с таким сопротивлением, что я просто прихожу в отчаянье, слыша, как ты кого-то там целовала – не потому, что ты его целовала, а потому, что не очень хотела, чтоб я об этом знал…»
   И так до конца встречи. И в следующую встречу то же самое. Переделывает Верещагин Бэллу, трет и трет царапинку на красивой блестящей поверхности. «Здравствуй,- говорит ей.- Сейчас я задам один вопрос, потому что из вчерашнего разговора не понял… Только, пожалуйста, отвечай от всей души. С жаром! Иначе я перестану верить, что ты меня любишь. Любящая женщина должна испытывать жгучую, неодолимую потребность…»
   И так далее. И так далее. И так далее. И так далее.
   …Строчка кончилась.
 
63
 
   Ничего больше не требует девушка Бэлла. О замужестве и не заикается уже. Говорит, что ей и так хорошо с Верещагиным. Ей лишь бы видеть его,- так говорит. На все вопросы отвечает. Хоть бы один вопрос какой попался, чтоб она сказала: «Ой, этого я тебе не расскажу». Все рассказывает. А Верещагин почему-то после каждого рассказа все больше настораживается, и в его нервах с каждым днем возникают все большие напряжения.
   Может, он не верит девушке Бэлле? Может, несмотря на произнесенную страшную клятву, сомневается в том, что он первый и единственный у девушки Бэллы возлюбленный?
   Ни в чем Верещагин не сомневается. Верит каждому слову. А напряжение в нервах растет. И от этого возникают тысячи новых вопросов. Уже, казалось бы, обо всем рассказано, а вопросов все равно миллион. И ответы какие-то непитательные. Набьет Верещагин ими брюхо, а чувство голода не пропадает. Хочется сожрать еще какой-нибудь ответик. «Вот еще об этом спрошу и буду сыт»,- думает Верещагин. И раздувшееся его брюхо проглатывает еще один ответ. Но сытости не возникает.
   Может, заболел Верещагин булемией? Есть такая болезнь. Умнет человек дюжину бифштексов и мечтает: «Мне бы еще антрекотик!»
   Бродит Верещагин по залам Бэллиной души, и, какую дверь ни тронет, та услужливо распахивается. А ему мерещатся тайники. «Нету тут, дурак, никаких тайников»,- говорит он себе. «Знаю, что нет,- отвечает он себе.- Еще не хватало, чтоб были». Но все-таки ищет. Что ему надо?
   Однажды в начале зимы гуляли они за городом и наткнулись на речку, покрытую тонким, еще опасным льдом. Идти к мосту было далеко, Верещагин сказал: «Рискнем перейти по льду?» И тогда девушка Бэлла побежала первой, чтоб если на пути встретится совсем непрочный лед, так чтоб провалилась и погибла она, Бэлла, а не он, Верещагин.
   В другой раз поздним вечером раздался звонок в дверь, Верещагин открыл и увидел Бэллу, которую не ждал в этот вечер. В руке у нее – сеточка, в сеточке – кастрюля. «Ты чего?» – спросил Верещагин. «Я сварила тебе борщ»,- сказала Бэлла и, поставив кастрюлю в прихожей, повернулась уходить. «Подожди! – закричал потрясенный Верещагин.- Побудь хоть немного».- «Нет,- ответила Бэлла.- Я просто не хочу, чтоб ты питался всухомятку». И ушла.
   «Что со мной творится? – подумал Верещагин, наевшись борща.- Счастье само идет мне в руки, а я почему-то не могу быть счастливым. Такая замечательная девушка и так меня любит!.. Ну, хорошо, задам еще один вопрос – вот с этим Витькой мне все-таки что-то неясно, задам, она ответит, и все,- ее душа у меня как на ладони, наступит счастливая жизнь, и я смогу снова заняться институтскими делами, которые совсем забросил. Сейчас в институте я чуть ли не на самом плохом счету, но это ничего; говорят, директор назвал меня за глаза бездельником, но и это ничего, это временно, еще один вопрос, Бэлла станет частью моей души, и уж тогда я начну работать так, что директор опять подбросит кверху свои чугунные брови. Еще только один вопросик… Господи, да ведь и так она все рассказала, зачем я мучаю ее и себя, мне бы радоваться и ликовать, ведь такая самаялучшаянасветедевушка!»…
   Верещагин погасил свет, лег на диван и впервые в жизни мысленно обратился к небесам. Он ничего не просил. Он просто поделился с Всемогущим своей радостью, рассказал Всеведущему о том, что ему удалось встретить обыкновенную девушку, которая необыкновенно полюбила его, и это, как он, Верещагин, думает, не обыкновенная случайность. Надо полагать, что они были предназначены друг другу судьбой, – надо же, как повезло!
   Поговорив так с небесами в одностороннем порядке минут, примерно, десять, Верещагин уснул, и спалось ему легко, потому что он ни о чем не просил Вседержителя, ничего не выклянчивал. Его обращение к Промыслителю было песней радости, а не прошением: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь…» – обычно к этому сводятся все молитвы, нищенским смыслом своим они унижают достоинство человека и огорчают Создателя, вынужденного думать, слушая вымогательства эти: «Не получились они у меня по образу и подобию моему».