Вот такая метаморфоза произошла. Такая ситуация создалась. Что делать Верещагину? Решить, что тогда был самонадеянным глупцом? Успокоиться на том, что теперь глуп? Он думал и думал над этим.
 
122
 
   С автором однажды произошло нечто похожее: о услышал в концерте песню про любовь, которая так ему понравилась, что он долгое время напевал ее про себя и напевал, но потом под влиянием некоторых обстоятельств сделал перерыв в напевании, а когда нашел время запеть снова, то обнаружил, что мелодия забыта, а помнятся одни только слова. И вот чем был поражен автор: эти слова, что-то вроде «Тоской любви наполнена душа… О, как небрежно ты сказала: «нет»!.. Я брел ночной аллеей не спеша… В ушах звучал жестокий твой ответ…»-эти слова, казавшиеся прежде возвышенными искренними и благородными, теперь, освобожденные от мелодии, выглядели обнаженно-пошлыми и фальшиво-сладкими, как шоколад для диабетиков. Автор испытал к этим словам такое отвращение, что даже плюнул в сердцах. Но через некоторое время он все-таки вспомни мелодию, после чего пошлые и сладкие слова снова зазвучали возвышенно, искренно и благородно.
   Вот какую роль играет мелодия – и не только в песне, а в чем угодно, даже в научной работе, хотя большинство людей считает, что в научной работе ни о какой мелодии не может быть и речи: вот, дескать, формулы, вот формулировки, и больше ничего там нет – так считают почти все. И крепко ошибаются: мелодия присутствует в каждом мало-мальски значительном творении человеческого разума, в дипломной работе Верещагина она тоже наличествовала, да только забыл он ее, как я некогда песню,- забыл и удивлялся теперь: какие, мол, неинтересные слова, и в конце концов пришел к мысли, что в молодости обманулся, что все дело, наверное, в зубной боли, которая- читатель, надеюсь, помнит – воспалила его мозг, и вот в этот воспаленный мозг прокралась беспочвенная иллюзия такого рода: дескать, в этой моей работе указан путь к практическому созданию Кристалла.
   Но несмотря на то, что он искренне поверил в иллюзорность своих прежних надежд, он продолжал сидьмя сидеть над дипломной работой, какая-то сила заставляла его безостановочно искать и искать тайну в совершенно ясном тексте, где – умом он верил в это – никакой тайны нет. Точно так же в свое время он продолжал расспрашивать девушку Бэллу, хотя умом полностью верил ее словам. Ух, как он верил ее словам!
   Это очень интересная и плодотворная аналогия – между дипломной работой и девушкой Бэллой, но я не стану ее развивать, потому что Верещагин и так, знаю, будет очень недоволен, когда увидит, сколько места в книге я отвел этой особе. «Я прежде всего создатель Кристалла, не так ли? – недовольно скажет он мне.- Ну и писал бы об этом. А то развез на полкниги мою случайную любовную ошибку».
   Конечно, я найду, что ему возразить. «Разве без этой случайной, как ты говоришь, любовной ошибки ты смог бы создать Кристалл? – спрошу я.- Смог бы попасть на Прекрасную Планету? Научиться останавливать мысли? Быть выгнанным из пореловского института и стать начальником печей? Ничего бы ты не смог. Ничего бы ты не сделал. Эта случайная любовная ошибка тебе на роду написана. С ее помощью твоя душа вышла из личиночной стадии…» Словом, я найду, конечно, чем оправдаться. Не было еще случая, чтоб мне не удалось убедить Верещагина.
   …Итак, вопреки собственной убежденности, он продолжает копаться в своей дипломной – копается, копается, ничего интересного выкопать не может и тогда извлекает на свет божий черновики.
   Это очень важный факт: у Верещагина сохранились черновики дипломной работы. Он не сжег их в свое время, не выбросил в помойное ведро, всю жизнь таскал их с собой, как дурень ступу. И недаром – теперь настал их черед: Верещагин зашвыривает в угол дипломную работу, раскладывает по всей комнате пожелтевшие, мятые листки черновиков и углубляется в их изучение. Труд это адский: листки исчерканы, испачканы, почерк – жуть, но Верещагин старается все понять, потому что помнит – в этих черновиках много такого, что в дипломную работу вставить он тогда не захотел, хотя и очень важного.
   Почему не захотел – неизвестно. Ведь четверть века прошло. Поди догадайся, какими соображениями руководствовался когда-то двадцатилетний юнец.
   Я мог бы сочинить оду черновикам. О том, что самое ценное остается в них: все недовоплощенное, недодуманное, смутно угаданное, невнятно сформулированное. Я знаю это на собственном опыте. Мои черновики богаче моих книг, и я когда-нибудь все-таки сочиню оду в их честь. Или лучше черновик оды – в целях более высокого уровня художественной глубины.
   Итак, Верещагин ползает по комнате, рассматривает ветхие и подобно древним рукописям непонятно исписанные листки черновиков пристальным взором, причмокивает, курит и бормочет время от времени разные слова.
   Автор не настолько сведущ в науках, чтоб дословно воспроизвести бормотание своего героя. Он берется передать лишь общий дух этой сцены. «Откуда здесь взялось «пи»?»- например, вот так бормочет, а может, какую другую букву, автор не знает какую именно, а не зная, не хочет утверждать категорически. Автору известны многие буквы греческого алфавита, например «ню» – этой буквой, кажется, обозначают очень важную в физике константу, характеризующую частоту колебаний. Так что вполне возможно, что Верещагин бормотал: «Откуда здесь взялось «ню»?» Для нас с вами важно не то, какую именно букву он бормотал, а то, что эти буквы появлялись в рукописи совершенно неожиданно, как чертики из табакерки, то есть без всякой связи с предыдущим, и это обескураживало Верещагина. Он хорошо помнил, хотя прошло уже двадцать пять лет, что когда писал эти черновики, то буквы имели большой смысл и были взаимосвязаны, но теперь эти связи забылись, и восстановить их Верещагин сейчас, изнуряя себя, тщился. Он половину ночи ползает среди листков – причмокивает, вздыхает и бормочет. Безрезультатно!
   Снова и снова повторяет он уже известную читателю фразу: «Или я тогда был сумасшедшим, или сейчас – дурак».
   Наконец он теряет к листкам интерес. «Хватит,- говорит он себе.- Займусь-ка более важным делом».
   И быстро стелет постель. Каким же более важным делом он намеревается заняться? Может ли быть для него более важное дело, чем поиск смысла собственного давнего прозрения?
   Он ложится в постель, гасит свет, закрывает глаза и крепко засыпает.
   Ай да Верещагин!
 
123
 
   Он переспрашивает: «Три килограмма трюфелей маленькой девочке? Это ужасно. В это трудно поверить». Геннадий говорит: «Я никогда не лгу, товарищ Верещагин. Допускаю, что в кульке было чуть меньше, так как не могу гарантировать абсолютную честность продавщицы, но разве это меняет дело?» – «Абсолютно не меняет!» – соглашается Верещагин. Вообще-то он слушает вполуха, у него сегодня большая радость, он ею отвлечен: утром, ползая среди разбросанных по комнате черновиков, он вдруг обнаружил, что смотрит на них уже не как баран на новые ворота, а с некоторым интересом, во всяком случае, без скуки вчитывается в непонятные строчки – они для него вдруг стали как страстная речь на незнакомом, но человеческом языке: смысл слов пусть и недоступен, но тоска в них звучит, радость или насмешке – это, слава богу, разобрать можно,- теперь, значит, уже есть за что ухватиться, это большой сдвиг, и Верещагин сегодня собой очень доволен.
   «Я начал рассказывать вам изумительной красоты случай,- напоминает Геннадий.- Итак, советский инженер приезжает туристом в Австрию…» – «Три килограмма трюфелей – это, конечно, красиво,- говорит Верещагин, довольный собой.- Но только с одной стороны. A с другой – младенческий животик плюс детская неспособность остановиться».- «Что вы хотите этим сказать?» – спрашивает Геннадий. Верещагин говорит: «Хорошо, если мама отобрала у дочки кулек, похожий на букет распустившихся роз. Иначе – понос, температура; может быть, больница…» -«Вы смотрите на события с очень странной позиции,- удивляется Геннадий.- Речь идет о красивом поступке: в день обретения свободы я подарил маленькой девочке любимые сласти».- «Вы совершили преступление»,- говорит Верещагин, и тут вдруг перед его глазами возникают листки черновиков. Он видит их так четко, что некоторые слова может даже прочесть – в одном замечает орфографическую ошибку и мысленно ее исправляет: в юношеские годы грамотности у него было поменьше, чем теперь,- он исправляет ошибку и начинает просматривать другие листки; никогда еще в жизни он не видел внутренним взором так отчетливо.
   «Итак, советский инженер приезжает туристом в Австрию,- говорит, помолчав, Геннадий.- И к нему – вы, конечно, знаете, так бывает – обратились с просьбой дать интервью по Венскому телевидению».- «Не терзайтесь,- говорит Верещагин, очнувшись.- Мама, наверное, отобрала все-таки».- «О, это было бы ужасно!» – огорчается Геннадий и рассказывает свою историю несколько скомканно, так как боится, что Верещагин снова его перебьет: инженер, значит, соглашается, идет передача, вежливый и почтенный интервьюер задает разные вопросы и среди прочих такой: что вам больше всего понравилось в нашей стране?..
   У инженера нет никакого желания в этой милой беседе касаться рискованных социальных тем, он опасается похвалить в капиталистической стране что-либо серьезное и поэтому решает отделаться шуткой. Он вынимает из кармана купленную накануне зажигалку, щелкает ею и говорит: «Эта зажигалка из ста попыток зажечь ее зажигается сто раз. Более совершенной зажигалки быть не может. Это самое лучшее из всего, что я видел в Австрии». Интервьюер улыбается, интервьюер все понимает, он благодарит, и интервью заканчивается. А вечером в гостиничном номере инженера раздается телефонный звонок. «С вами говорит представитель фирмы, выпускающей зажигалки,- звучат в трубке русские слова с легким приятным акцентом.- Вы, наверное, не знаете, что в тот момент, когда вы показывали телезрителям нашу зажигалку, подключилась система Евровидения… Ваши лестные отзывы о продукции нашей фирмы слышала вся Европа. Вы сделали нам замечательную рекламу, и фирма хотела бы как-нибудь отблагодарить вас за это. Какой бы вы желали получить подарок?»
   Инженер смущен. Он скромно отказывается от вознаграждения, он говорит, что хвалил зажигалку искренне, без какой-либо корыстной цели, представитель фирмы замечает, что именно это и ценно, настаивает на подарке. «Ну что у вас попросить? – говорит тогда инженер и смеется.- Машину ведь вы мне не подарите? – шутит он.- Пожалуй, я не отказался бы от десятка зажигалок, чтоб подарить их друзьям в Москве, в качестве сувениров из Австрии».
   Наутро инженеру звонят снова. Машина, говорят ему, стоит у подъезда гостиницы, документы выписаны на его имя, таможенная пошлина оплачена, в багажнике он найдет ящик с тысячью зажигалок…
   «Как вам нравится эта история? – спрашивает Геннадий.- Не правда ли, красиво получилось?» – «А что было дальше?» – интересуется Верещагин, он гонит прочь с глаз листки черновиков и решает с этой минуты активно участвовать в разговоре. «Ничего,- говорит Геннадий.- Инженер сел в машину и приехал в Советский Союз».- «Он был инженером?» – спрашивает Верещагин. «Так рассказывали,- отвечает Геннадий.- Но, может быть, он был врачом, разве значение имеет это? Важно другое: человек приехал в Австрию с маленьким чемоданчиком, а уехал в роскошном автомобиле».- «Водительские права он имел?» – спрашивает Верещагин. «Вы совсем не на то обращаете внимание,- огорчается Геннадий.- Представьте на месте этого человека себя, и тогда вам откроется вся красота события. Вы приезжаете в чужую страну, и денег у вас только на одну зажигалку. И вы покупаете ее, даже не представляя всего, что из этого выйдет».- «А что, собственно, вышло?» – спрашивает Верещагин.
   Геннадий начинает страдать. «О! – говорит он.- Вы не сумели постичь сущность явления. Еще раз попытайтесь представить – это же прекрасно! Буржуазное телевидение вынуждено чем-то развлекать зрителей, секс надоел, и вот они приглашают к экрану простого советского инженера…» – «Врача,- поправляет Верещагин. – Вы сами сказали, что он мог быть врачом».- «Это вряд ли изменит дело,- говорит Геннадий.- Они приглашают его к экрану не как инженера или врача, а как советского человека и спрашивают: что вам понравилось в нашей стране? Они думают, что человек начнет восхищаться их буржуазными свободами, а он неожиданно вынимает зажигалку и говорит: вот. Что – вот? Вот это, отвечает он, больше всего понравилось. Ему хотелось сделать комплимент австрийским труженикам: лучше, мол, ваших зажигалок нет на свете. И сто раз чиркнул. Представляете? Сидит телезритель и смотрит: советский человек чиркает зажигалкой. И в этот момент внезапно подключается Евровидение. Советский инженер этого, конечно, не знает, он чиркает и чиркает. И зажигалка ровно сто раз вспыхивает. Вся Европа считает: раз, два, три… Лично у меня симпатия к этому человеку, он красиво себя вел…» – «У него хватило сил сто раз чиркнуть? – спрашивает Верещагин.- Больше двадцати раз подряд без отдыха не чиркнешь…» – «У вас слишком аналитический ум,- сокрушается Геннадий.- Потому что вы – ученый. Но австрийских зажигалок вы не знаете: они работают так легко, что даже слабому человеку не составит труда чиркнуть сто раз… Однако не в этом дело. Мне больше всего нравится первый телефонный звонок. Это, по-моему, кульминация. Как вы считаете? Удивленный инженер – интересно, кто может мне звонить в Австрии? – снимает трубку и слышит русскую речь с легким акцентом: «Русские не так часто хвалят наши товары, мы бы хотели вас отблагодарить…» И дальше – я вам уже рассказывал, но вы не сумели почувствовать скромность советского инженера: «Машину вы же мне не подарите? – это еще юмор, а скромность дальше, вот она: – Дайте мне десяток зажигалок, я их раздарю друзьям в Москве…» Всего десяток, да и то – не себе, друзьям! Верите ли, когда я слушал эту историю, у меня наворачивались на глаза слезы…»
   У него опять навернулись на глаза слезы, взгляд заблестел, как драгоценный камень. «Это безумно красивая история, товарищ Верещагин,- сказал он,- мне жаль, что вы не чувствуете… Истинная скромность всегда вознаграждается, вот какая поучительность вытекает отсюда. Истинное – вознаграждается! Замечательная мысль, правда? Три дня тому назад я прочитал ее у Канта… Кажется, у Канта, но, может быть, у Катулла? – вы не помните, какую книгу я носил с собой на прошлой неделе? Когда так интенсивно стремишься к начитанности, кое-что начинает иногда перемешиваться в голове… И вот такое совпадение: только прочитал, и еще как следует не задумался над прочитанным, как вдруг слышу в троллейбусе эту историю… Озаренно хлопаю себя по лбу: вот оно – вознаграждение истинного! Еще неизвестно, как бы все закончилось, если б инженер, в ответ на просьбу назвать желаемое вознаграждение, взял бы и брякнул: дайте мне миллион долларов! Не исключено, что ему показали бы фигу. Разумеется, не натурально, а фигурально: я много наслышан о воспитанности австрийцев и швейцарцев,- в особенности швейцарцев, но австрийцы если и уступают швейцарцам, то самый ничтожный минимум – минимум миниморум, как говорили древние римляне, так что я не думаю, чтоб представитель фирмы совал инженеру под нос грубую фигу из трех пальцев в ответ на его нахальное требование. Вероятнее всего, он сказал бы: «Извините, но это не в наших силах…» Или скорей «…не в наших правилах» – потому что в силах таки, в силах! – фирма баснословно богата, но – не в правилах, ведь речь идет о благодарности, а миллион долларов – какая же это благодарность, это грабеж! «Извините, это не в наших правилах»,- сказав тик, представитель фирмы положил бы трубку. И все! Все! Вместо красоты – безобразие и, извините, пшик! Но советский инженер сказал: «Подарите десяток зажигалок», и воспитанный швейцарец…» – «Австриец»,- Поправил Верещагин, слушавший теперь очень старательно. «Извините, австриец,- сказал Геннадий,- положил трубку, пожелав ему спокойной ночи… И вот наутро второй звонок – если первый был кульминацией, то этот, по-моему, уже апогей! – машина стоит у гостиницы, документы выписаны на ваше имя, таможенная пошлина оплачена – как замечательно все предусмотрено! – в багажнике вы найдете ящик с тысячей зажигалок – еще бы не найти! – «найдете» – это уже юмор, я обожаю юмор именно такого рода: тонкий и как бы ан пасан – такое выражение французы употребляют, когда хотят сказать: «между прочим»… Он, заметьте, не закричал еще вечером: да что там десяток, тысячу зажигалок дадим и машину впридачу! – эдакого купеческого «знай, мол, наших!» не было, подобной изящной воспитанности и благородной сдержанности нам еще учиться и учиться… Я очень много думал над этой историей, товарищ Верещагин, мне удалось извлечь из нее немало поучительных квинтэссенций, которые заняли надлежащее место в моей душе. Отчасти, можно сказать, благодаря этой истории я и решил стать экзистенциалистом…»
 
124
 
   Я знал одного человека, который однажды сказал так: «На меня вдруг обрушились люди».
   Две трети своей жизни он прожил совершенно незаметно для других, никем не привечаемый и одинокий, без друзей и писем: ни единой телеграммы не получил он за две трети своей жизни, а женщины если и приходили к нему, то лишь после того, как убеждались, что никто другой на них уже смотреть не хочет. Его никогда не звали в гости, не спрашивали, как он провел отпуск: в праздники он, надев шляпу, бродил по людному городу, как по пустыне, и даже соседи-доминошники – общительные кретины, весело стучавшие черными костяшками по грязному столу, врытому перед домом в землю, никогда не звали его составить им компанию.
   Ни одна душа не радовалась при встрече с ним, кивок – единственное, на что он мог рассчитывать, не было случая, чтоб ему пришлось сказать мороженщице: «Пожалуйста, две порции», а кондукторша троллейбуса однажды, взяв у него гривенник, протянула билет и сдачу совсем другому пассажиру, который стоял в отдалении и в билете не нуждался, так как был Героем Советского Союза.
   Вот такой жил человек. Он работал инженером, никто не говорил, что он плохой специалист, его, скорее, даже назвали б хорошим, но ни у кого почему-то не возникало желания думать, какой он.
   Его внешность можно было бы назвать симпатичной, и голос его звучал скорее приятно, чем неприятно, но никому и в голову не приходило заинтересоваться его внешностью или голосом.
   Так он прожил две трети жизни. И вдруг наступил день, когда все переменилось. Один знакомый, которого он встретил на улице, горячо пожал ему руку и спросил, как дела, другой, хлопнув по плечу, вдруг настойчиво позвал в гости, кондукторша троллейбуса рассказала ему о готовящейся свадьбе дочери, а гардеробщица в столовой, пока он обедал, пришила давно оборванную вешалку у пальто.
   Но это еще не все. Зеленый попугай сел ему на плечо и громко прокричал адрес своей хозяйки, которая оказалась прелестной блондинкой и упросила его прийти к ней вечером отпраздновать возвращение заблудившейся птицы, секретарша его начальника воскликнула: «Не затрудняйтесь, я возьму и на вас!», когда он собрался стать в хвост длинной очереди за бразильскими шортами, в которой она первенствовала, а бездельники-доминошники у дома завопили: «Что это вы никогда не составите нам компании?» И даже маленькая соседская девочка, прежде встречавшая его криком: «Дядька-дурак!», пролепетала вдруг «Здравствуйте» и улыбнулась ему глазами прозрачными настолько, что казалось, и нет их.
   Вечером в дверь его квартиры зазвонили-застучали сослуживцы, которые, оказывается, «шли мимо и решили заглянуть», а утром, поднявшись с побаливающей от коньяка сослуживцев головой, он нашел в почтовом ящике письмо от женщины, которую когда-то любил больше жизни, но она только смеялась тогда в ответ на его признания и брезгливо вздрогнула, когда он попытался коснуться ее, а теперь «Как ты живешь?» – спрашивала в письме эта женщина и дальше писала, что развелась с мужем, думает о нем и хочет его видеть.
   «На меня вдруг обрушились люди»,- сказал он сам небо. Я узнал об этом его высказывании в одну из встреч – он шел по другой стороне улицы, и я перебежал дорогу перед самым носом у быстро мчащихся машин из одного только желания поздороваться с ним, хотя прежде избегал общения. «Как живешь, старина?» – опросил я, энергично тряся ему руку и удивляясь внезапно возникшей во мне перемене. «Люди вдруг обрушились на меня»,- сказал он.
   Так я впервые услышал эту его фразу, ставшую знаменитой месяца через два-три, после появления в газетах сообщения о том, что гражданин N – так зовут моего знакомого,- нечаянно разбив дешевую статуэтку, оставшуюся ему после бабушки, вместе с осколками низкосортного фаянса подобрал с пола шестнадцать крупных бриллиантов чистой воды и два золотых перстня с изумрудами весом соответственно в семь с половиной и одиннадцать каратов.
 
125
 
   «Теперь красивую историю расскажу я,- говорит Геннадию Верещагин.- Одна женщина хотела погладить кальсоны своего мужа… Вы знаете, чем гладят кальсоны?.. Правильно, утюгом. Слушайте, Геннадий, что вы вообще знаете об электричестве?.. Правильно, оно дает свет. Когда Господь Бог воскликнул: «Да будет свет!»… Вам известно, что Бог воскликнул именно так? Это был его первый крик. Я тоже боюсь, когда все выключено… Так вот, он закричал: «Да будет свет!», и, думаете, что появилось? Электрическая лампочка? Ночничок? Бра? Солнце? Нет. Появилась шаровая молния. Что вы знаете о шаровой молнии?»
   «Я с вами затем и общаюсь, чтоб как можно больше узнать»,- отвечает Геннадий.
   И Верещагин рассказывает ему о шаровой молнии все.
 
126
 
   Он не признает, говорит он, электрических звонков, он предпочитает первобытный, как вожделение, стук в дверь. «Взволнован я или спокоен, нахален или робок – это вы определите по моему стуку. А что вы определите по звонку?»
   Он смотрит на Верещагина так хитро, будто хочет сказать, что раскусил его и что дальнейшее увиливание бесполезно, но Верещагин увиливать не намерен, он уже несколько раз сердито спрашивает, кто перед ним.
   «Агонов,- представляется незнакомец.- Если помните, я звонил вам. Книгу о спиралях вы все еще держите? Зачем вам спирали?»
   Верещагин вспоминает: примерно неделю тому назад действительно звонил какой-то странный субъект, задавал тот же вопрос: зачем Верещагину книга о спиралях, он, видите ли, сам хотел ее взять, но в городской библиотеке сказали, что книга на руках, он очень удивился: оказывается, в их унылом городе живет еще один дурак,- он так и сказал: еще один дурак, который интересуется спиралями, и вот звонит, узнал у библиотекарши номер телефона,- он считает, что два дурака-идеалиста, интересующиеся спиралями, обязательно должны встретиться, и хочет узнать, в какое время Верещагин соизволит быть дома. Верещагин ответил тогда довольно резко, что не знает, в какое время соизволит, что он вообще ничего наперед не знает, назойливый незнакомец ухватился было за тот факт, что Верещагин дома сейчас. «Нет, нет, я ухожу, мне некогда!» – закричал Верещагин, положил трубку, думал, отвязался, но вот явился-таки навязчивый любитель спиралей,- наверное, в библиотеке раздобыл адрес, нахальный тип. «Я навел о вас справки,- говорит он.- Вы научный сотрудник института искусственного минерального сырья. Вы – кандидат наук. А что это значит? Это значит, что вы карабкались в гору и уже доползли до какой-то вершины. Ученым, как и альпинистам, может стать только тот, кто карабкается. А я – летаю,- он декламирует стихи: – Орел, с отдаленной поднявшись вершины…- и до конца.- Я сажусь на вершины,- говорит он.- Я приношу оттуда огромный камень и говорю: это с недоступной вершины. А ученые вроде вас спрашивают: если с недоступной, то как ты достал, где след, который ты проелозил брюхом, пока полз на эту вершину? Но я не полз. Я – летел. Поэтому мне не верят. Я послал в Академию наук сто писем, и в каждом – по камню с вершины. А мне отвечают: покажи дорогу, по которой ты к нему дополз? А разве я дополз? Это вы все – пресмыкающиеся, улитки, ящерицы. Я же – птица. Я – Агонов! Я даю вам истину, а они требуют путь к ней. Членистоногие!»