«Как хорошо, что у меня много мелких мыслишек!» – думал он, видя, сколько их гибнет в каждой новой попытке овладеть СКАЛОЙ.
 
167
 
   Пока Верещагин писал, свесившись с дивана, человечество продолжало жить как бы ничего не замечая. Такую моду оно взяло себе в последнее столетие: делать вид, будто ему ничего не известно о важнейших событиях, происходящих во Вселенной. Хорошо налаженная служба космической связи регулярно поставляет людям полную и свежую информацию любого рода, ничего в мире не происходит без повсеместного широкого анонсирования, однако человечество почему-то предпочитает жить так, будто не видит и не слышит.
   Пока Верещагин трудился вниз головой, на ночном небосклоне появилась новая комета, особенно хорошо наблюдаемая в северном полушарии. Астрономы и математики быстренько вычислили направление ее полета – что другое, а это они умеют – и успокоили переполошившиеся народные массы, которым показалось сначала, будто комета пикирует прямехонько в середину родной планеты. Уже распространялись зловещие слухи: по одним выходило, что в ближайшие недели всем – верная хана, другие с некоторым оптимизмом утверждали, что человечество, пожалуй, все-таки выживет, но, упав, комета поднимет столько пыли, что солнечный свет до поверхности Земли будет доходить крайне ослабленным, в результате чего различные злаки произрастать не смогут и придется лет на десять, если не больше, потуже затянуть ремень, а также надеть на себя все шерстяные вещи, какие есть, ввиду неизбежного холода и глада. Кое-кто запаниковал. Возникали религиозные секты и очереди за свитерами, спичками и мукой; одним словом, народонаселение испытывало сильнейшее беспокойство, которое объясняли приближением кометы, а не тем, что Верещагин свесился с дивана и покрывает листки какими-то закорючками, хотя дело было именно в этом.
   Потом астрономы и математики заверили народы, что небесное тело пролетит мимо, люди успокоились,- как раз к этому времени и Верещагин закончил свою писанину.
   И еще было несколько знамений. Например, в течение этой самой недели газеты опубликовали в общей сложности тридцать сообщений о тридцати очевидцах, своими глазами видевших в тридцати озерах чудища, подобные лохнесскому. Конечно, очевидцы не лгали, это исключено, но и чудищ никаких, разумеется, в тех озерах не было. Просто волнение, охватившее людей из-за того, что Верещагин сочиняет вверх ногами черт знает что, отразилось на состоянии нервной системы, а людям, у которых не в порядке нервы, еще не то может почудиться.
   Ведь почудилось же одному французу, отдыхавшему на знаменитом австралийском курорте Айрон-Рейндж, будто он встретил Наполеона Бонапарта, прогуливавшейся по пляжу в половине шестого утра. Наполеон церемонно приподнял треуголку, пописал в море, а затем приложил палец к губам, как бы приказывая этому человеку не трепаться о виденном. И об этом случае сообщали газеты как раз в те дни, когда Верещагин, сносившись с дивана, гнал страницу за страницей.
   И в более близком окружении, среди людей, знавших Верещагина лично, наблюдалась заметная нервозность и повышение активности. Так, например, пока он писал, к нему трижды пытался вломиться непризнанный гений Агонов, якобы затем, чтоб сообщить о своей новой теории насчет генов, на самом же деле он просто хотел помешать Верещагину сделать открытие, движимый завистью, которая часто единовластно управляет поступками гениев-неудачников. Верещагин на этот трюк с генной теорией не поддался, просто не впустил Агонова в квартиру, а когда тот стал кричать с улицы на верещагинский пятый этаж, что он купил школьный микроскоп и с помощью им же открытого нового способа окрашивания биологических срезов сумел увидеть внутри клетки «такое, что волосы встают дыбом», например, сумел измерить шаг впирали ДНК, и он оказался таким же, как у кумранских свитков, из чего неопровержимо следует вывод, что ДНК не что иное, как свиток, папирус, на котором ее писаны мемуары данной личности и ее предков, так что он, Агонов, не удивится, если с помощью разрабатываемого им сейчас метода освещения биологических срезов ему удастся обнаружить в конце дезоксирибонуклеинового свитка подпись самого Господа Бога и оттиск круглой небесной печати,- когда он стал кричать все это снизу, Верещагин просто-напросто сполз с дивана и захлопнул окно, а потом снова вполз на диван. Вообще он и эти дни стал немного похож на спрута, ходил неохотно, больше ползал,- может, неосознанно подражал, а может, интенсивно работая мозгом, ускоренно преодолевал эволюционную пропасть, разделявшую оба вида.
   И директор института не отдыхал на курорте, а странно томился. В одну из влажных кавказско-черноморских ночей ему вдруг показалось, что в дверь стучат, он спросил: «Кто там?, а потом вышел в коридор в чем был – в нижнем белье, и стал разыскивать ночную няню, та сказала, что ни она, ни кто другой в дверь его палаты не стучал, тогда директор, странно посмотрев на женщину, вдруг спросил – ни с того ни с сего: «А телеграммы мне не было?», чем возбудил у няни нехорошие подозрения, и она позвала дежурного врача санатория. Тот явился незамедлительно, громко протопав по санаторному паркету с явной торопливостью, и оказался не дежурным врачом, а молодой дежурной врачихой, которая сказала директору, что очень хорошо понимает его состояние, «в наше время у всех нервы»,- сказала она, стрессы и тому подобное, поэтому нужно стараться покрепче спать, чтобы избавиться от различных вредных последствий цивилизации, а потом строго спросила, почему директор в кальсонах. «Извините,- пробормотал в смущении директор.- Я так встревожился, что забыл одеться».- «Я не в том смысле,- сказала дежурная врачиха.- Нас, медицинских работников, раздетостью не удивишь, я спрашиваю, почему вы летом ходите в кальсонах», и хотя, оправдываясь, директор объяснил, что это лечебное белье, она категорически,- «как врач, понимаете?»,- велела ему немедленно сбросить кальсоны и впредь – с мая по сентябрь – носить трусы, что директор и сделал, однако это не смогло уменьшить его беспокойство, и он почти всю ночь в трусах не спал.
   Так что не в одной природе, но и в человеческом обществе наблюдалось множество знамений, по которым люди, если бы относились к знамениям с должной серьезностью, давно бы могли понять, чем занимается Верещагин, свесив с дивана голову и вознеся над диваном зад.
   Даже электрик Петя – на что уж бесчувственный человек – и тот ворвался однажды в подвал с криком: «Где же этот Верещагин?» А когда операторы объяснили ему, что Верещагин в последнее время плохо себя чувствует и приходит в цех на очень короткое время, электрик Петя закричал совсем уж истерично: «Какое мне дело, что плохо чувствует! Раз обещал, так пусть дает!» – и на глазах у изумленных операторов стал дергать себя за волосы на затылке и показывать затем выдернутые пучки,- мало того что волосы вылезли спереди, кричал он при этом, они уже и сзади вылазят, и если Верещагин в ближайшие три дня – именно такой срок определил ему Петя – не принесет обещанной жидкости для питания волосяного покрова, то он, Петя, не только не даст ему импульсный магнитный излучатель, который Верещагин слезно вымаливал, хотя никому не понятно, зачем он нужен цеху, но и вытащит из печи номер семь импортный нагреватель и поставит нагреватель криворожского завода. «Новенький поставлю! – кричал Петя.- Новенький, ха! Он знает, что такое нагреватель криворожского завода, наплачется, а не придерется – новенький поставлю! »
   Нот такое бурление в умах и душах людей происходило в эти дни.
   И, конечно, не в последнюю очередь поддалась носящемуся в воздухе беспокойству Тина. Казалось, она уже обрела сердечное равновесие, вняла резонам матери, и та, видя, что любовный кризис миновал, стала даже выпускать ее на улицу, а Верещагину, позвонив, соврала, будто Тина уехала,- чтоб он не вздумал искать встреч с ее успокоившейся дочерью, как вдруг внезапно Тина заявила – кажется, это было на четвертый день свисания Верещагина с дивана,- что Верещагин такой умный человек, что после встреч с ним она видит, какие все вокруг дураки, а жить в окружении одних только дураков просто невозможно – «Пойми это, мама!» -и поэтому она все-таки выйдет за Верещагина замуж, чтоб отдохнуть от дурацкого окружения.
   Мать на эти Тинины слова решительнейше прокричала, что если дочь посмеет хоть раз еще переступить порог жилища, в котором обитает «этот скользкий и хитрый человек», то она незамедлительно вызовет дядю Валю. «Ах, дядю Валю?» – воскликнула дочь и со словами: «Я уже взрослая!» побежала из дома прямехонько к будке телефона-автомата, откуда позвонила Верещагину и без обиняков спросила, нельзя ли к нему сейчас прийти. Верещагин оглушил нежное девичье ухо немедленным воплем: «Нет! Нет! Какого черта! Я занят!», еще что-то проорал насчет предварительной договоренности, но не раньше, чем через неделю, и закончил совсем уж бессмысленным каким-то бормотанием – он слишком резко распрямился, бросившись к телефону, да и вообще отвык так высоко держать голову, поэтому находился в полуобморочном состоянии: перед глазами плавали черные круги, а в ушах звенело так сильно, что он принял этот звон за очередную осаду Агоновым дверей и, бросив трубку на рычаг, побежал в прихожую ругаться и прогонять Агонова, но за дверью никого не было.
   Тина же, услышав малоосмысленные грубости, а потом короткие гудки, решила, что недружелюбное поведение Верещагина – результат маминого вмешательства, и, вернувшись домой, устроила родительнице такой скандал, что та вскоре выбежала из квартиры плача, помчалась на почту и там, вытирая слезы, отбила дяде Вале телеграмму такого содержания: «Срочно приезжай речь идет судьбе Тины».
 
168
 
   Дядя Валя был младшим братом Тининой мамы.
   Когда в третий год войны немцы убили их отца, дядя Валя, одиннадцатилетний в ту пору парнишка, всплакнул и бросил школу.
   Он стал трудиться в родном колхозе, сначала пастухом, потом возчиком, дояркой, сторожем, он работал на нескольких работах одновременно, чтоб заработать на прокорм семьи, состоявшей из больной матери и старшей сестры – умницы и отличницы.
   Он трудился за троих взрослых мужиков, и соседские бабы, глядя, как он вышагивает по деревенской грязи в драных сапогах – сумрачный, худой и деловитый, качали головами и говорили: «Дитя еще! Долго не протянет. Не по плечам ноша».
   Мать умерла через год после окончания войны, а еще зиму спустя получила аттестат зрелости и золотую медаль сестра – умница и отличница.
   «Учись дальше,- сказал ей дядя Валя.- Я тут за тебя поработаю».
   В те годы учиться, живя на стипендию, девушке было невозможно: помощь требовалась больше хлебом, чем деньгами.
   «Что ж я тебя объедать буду?»- спросила сестра.
   «А будешь,- ответил дядя Валя.- Здоровье угроблю, а тебя выучу».
   И с этого дня стал старшим в семье.
   Сестра зажила студенческой жизнью в большом областном центре, дядя Валя регулярно посылал ей посылки с мукой, салом и медом, а летом встречал ее, приезжавшую на каникулы, и требовал отчета.
   «Учишься как?» – спрашивал он, худой больше прежнего, темный с лица, как старик.
   «На одни пятерки»,- отвечала сестра.
   «Знаю, что на одни,- дядя Валя недовольно вышагивал по комнате.- Если б не на одни, я б тебя кормить не стал. Я не для того здесь здоровье гроблю, чтоб ты там баклуши била».
   Постороннему человеку могло показаться, что дядя Валя попрекает сестру, на самом деле он просто подчеркивал, что гробить здоровье целесообразно лишь в том случае, если сестра учится на пятерки.
   Желая не очень отставать от нее в развитии, он в редко выпадавшие свободные минуты читал газеты, где и встретил однажды красивое словцо «целесообразно».
   «Не о том спрашиваю,- говорил он.- Трудно ли – вот что меня интересует. Дела ведь бывают разные – одни трудные, другие легкие. Я просто удивляюсь, до чего разные у людей дела. Тут один приезжал речку нашу рисовать. Сидит на берегу и посвистывает. Два раза мазнет, полчаса свистит. Я спрашиваю: вы от какой организации имеете такое поручение – речку срисовывать. А он: ни от какой, сам захотел. Сам, видишь ли! Что хочет, то и рисует. Разная работа у людей».
   «Трудно»,- ответила сестра.
   «А то, если легко, переходи в другой институт. Тут к Перфильевым родственник приезжал, тоже студент, рассказывал истории из древней старины по этой специальности и учится. Что ж, спрашиваю его, неужели государству столько специалистов по этим байкам нужно, что отдельный институт построили? А он: я, мол, об этом не думал, сколько их нужно. Учусь и все, потому что, мол, нравится. Мне, может, дрыхнуть до утра нравится, я ж себе не позволяю! А он себе – позволяет учиться, где нравится. Не о пользе думает, а об удовольствии. Целесообразности от такой учебы – никакой».
   Сестра дивилась сумрачной зрелости младшего брата, робко рассказывала: учеба трудная, одних названий человеческих костей – две сотни с лишним, и все надо запомнить, а, кроме того, еще и мышцы – их тоже у человека ни много ни мало, а одних только поперечнополосатых около шестисот.
   «Это хорошо,- удовлетворялся дядя Валя – не сложностью своего строения, а тем, что сестра при серьезном деле.- А то, если легко, переходи в другой, где трудно. Ты не заботься, что год-два потеряешь, я потерплю, лишь бы человеком стала. За это своим здоровьем расплачиваюсь. В десять ложусь, в три встаю».
   «Не надо мне, Валя, помогать,- ответила как-то сестра.- Я и на стипендию проживу. Теперь уж полегче стало, ухитрюсь как-нибудь. Другие же ухитряются».
   «Ухитряются! – дядя Валя усмехнулся.- Ухитряются и за живот хватаются.- Этой своей шутке он смеялся долго, редко у него шутки получались.- Агрономша у нас новая, прошлый год приехала. Молодая специалистка, тоже на стипендию жила. Зимой приехала, а к весне язва желудка открылась, врачи говорят: недоедание в молодые годы дало себя знать на желудке. Какой теперь от этой агрономши толк, когда она не об урожае думает, а за живот хватается,- он посмеялся опять.- Так что я тебя без помощи не оставлю, хотя свое здоровье и загроблю, это как пить дать»,- так закончил он свою речь.
   Все люди имеют врожденную потребность жертвовать чем-либо ради блага ближнего, и вот дядя Валя, не имея, по бедности, ничего больше, жертвовал здоровьем. А поскольку других радостей, кроме как жертвовать ради сестры здоровьем, у него в жизни не было, то и любил он при случае похвастать этой единственной. Так что упрека сестре в его словах не было. Скорее, гордость.
   «У меня врачи малокровие обнаружили,- сообщил он ей в следующий приезд.- А еще говорят – слабые легкие. На учет взяли».
   Последнюю фразу он произнес с особым удовольствием, так как в ней была приятная строгость военкоматовского термина, что-то от армейской службы, на которую дядю Валю не взяли по слабости здоровья,- от этих слов «на учет взяли» веяло дисциплиной, порядком и целесообразностью.
   «Все! – решительно сказала сестра – она училась уже на третьем курсе, была совсем взрослая.- Я бросаю институт! Не хочу строить свое благополучие на твоих костях!» Это высказывание очень понравилось дяде Вале, впоследствии он не раз говорил соседкам о сестре: «Она построила свое благополучие на моих костях», но опять также без упрека, а ради только одной красоты выражения, ну и, конечно, с гордостью за свои жертвы и кости, крепость которых позволила возвести солидное здание сестринского благополучия, не какую-нибудь развалюшку.
   «Я те дам – брошу!» – сказал он кратко.
   А когда сестра объявила, что решение ее окончательное, что здоровье брата она ставит выше дипломированности своего будущего, то дядя Валя – хотя и это высказывание понравилось ему городской закрученностью центрального слова – ответил:
   «Бросишь – повешусь».
   И так обыденно это прозвучало, что у сестры захватило дух. «Валечка, миленький, не могу я видеть, как ты чахнешь, пойду в колхоз, почему не разрешаешь бросить этот институт проклятущий!»- закричала она совсем по-бабьи, что дяде Вале не понравилось, поэтому он ответил по-городскому, как бы в поучение сестре:
   «Потому что не целесообразно».
   Это самое красивое на свете слово – целесообразность – придавало дяде Вале силы в тяжелые минуты жизни, он любил его за красоту звучания, за непомерную длину, а главное, за смысл, на редкость богатый. Существовали в этом слове, дополняя и усиливая друг друга, и цель, и безобразность ее отсутствия, могильная пропасть бесцельности в виде двух зияющих «о» подряд, и образ, понимаемый дядей Валей как икона, то есть нечто святое, а также темный лес – символ бездорожья, и осуждающее бр,- в адрес тех, кто с дороги сошел. Замечательное слово, украшение родного языка.
   Черпая силы в глубоких недрах этого богатейшего звукосочетания, дядя Валя все-таки выучил сестру – стала она врачом, как он и наметил. И насчет здоровья не ошибся – к сорока годам выглядел почти старцем, страдал гипертонией, печенью, ревматизмом, желудком, лечил слабые легкие собачьим салом и таблетками, которые присылала сестра.
   Но болезни не поставили предел его трудолюбию, он по-прежнему ложился в десять, вставал в три, и, хотя не имел почти никакого образования, все знал и все умел: колхозное начальство относилось к нему с большой серьезностью. За свою долгую, рано начавшуюся трудовую жизнь дядя Валя побывал и полеводом, и конюхом, каменщиком на колхозных стройках, бригадиром на лесоповале, грузчиком в сельпо, заведовал фермой, и множество других работ переработал дядя Валя, извлекая из каждой ее внутренний смысл, определяя ее место в общей целесообразности, так что председатель колхоза даже робел немного перед этим сосредоточенным человеком и бросал его на те участки, где работа почему-либо не ладилась, зная, что в добросовестности и умении равных ему нет, а если прибавить еще и неукоснительное следование закону целесообразности, то более ценного человека в колхозе вообще не было, любое дело под его руководством всегда выполнялось успешно и в срок.
   Личную жизнь дядя Валя начал поздно, в двадцать семь лет. Свадьбу сыграл скромную, но по правилам: целовал невесту, когда кричали: «Горько!», не забывал почтительно чокаться с ее отцом, сплясал даже под гармошку русского, а когда гости разошлись, сказал невесте, то есть теперь жене: «Сегодня будем спать просто так. И завтра тоже».
   Жена его, девушка хоть и юная, а смелая, хмыкнула: «Чего ж так?» Дядя Валя ответил, скрывать не стал, объяснил: наблюдениями веков замечено, это старики знают и говорят: что самые успешные дети зачинаются в новолуние, а ему нужно зачать такого сына, чтоб потом, когда тот вырастет, не краснеть за него перед народом. «Так уж сразу и зачать»,- во второй раз хмыкнула жена и высказалась в таком роде: с первого, мол, раза, может, и не зачнем. «А вдруг зачнем?» – строго спросил дядя Валя и не захотел легкомысленно рисковать, целую неделю спал с женой смирно. На шестой вечер подобной супружеской жизни жена посмотрела на звездное небо и сказала, не выдержав: «Уже новолуние».- «Какое же? – возразил дядя Валя, к небу лица не поднимая.- Еще серпик видно».- «Углядел,- разозлилась жена.- Наградил меня господь глазастым мужем!» – «Хорошее зрение одно только и осталось у меня от здоровья»,- ответил дядя Валя, а на следующий вечер сам сказал: «Вот теперь полное новолуние».
   Когда родился сын, дядя Валя долго всматривался в его морщинистое красное личико с как бы заклеенными веками и наконец сказал: «Я его на экономиста выучу».- «Почему это на экономиста? – удивилась жена.- Или опять что углядел?» – «Трудная, но полезная обществу профессия»,- объяснил дядя Валя и больше на эту тему не заговаривал очень долго. Лишь когда сын уже заканчивал последний класс сельской десятилетки, как-то однажды вдруг сказал ему в присутствии жены:
   «Летом подашь документы в экономический институт».- «Почему это – в экономический?» – спросила жена, успевшая уже забыть короткий разговор шестнадцатилетней давности. «Трудная, но полезная обществу профессия»,- ответил дядя Валя.
   А сын промолчал. Учился он неплохо, особенно успевал по математике, но больше всего на свете любил смотреть телевизор и играть роли в спектаклях колхозного драмкружка. Он так хорошо пел со сцены песни советских композиторов, что в один прекрасный день нежданно-негаданно получил диплом победителя на районном смотре самодеятельных талантов.
   «Молодой и есть молодой,- прокомментировал случившееся отец – дядя Валя. – Разбрасывается нецелесообразно».
   Сын отцу не перечил, студентом экономического института в областном центре стал, но, проучившись всего один семестр, вдруг коротким, на тетрадном листке письмом известил родителей, что институт бросил и работает в данный момент по творческой линии, в областном театре оперетты, где поет пока в хоре.
   Это письмо дядя Валя аккуратно разорвал на четыре части, предварительно отрезав ножницами чистую часть листка, кинул в помойное ведро, а на чистой отрезанной бумажке написал сыну ответ следующего содержания: «Пока не бросишь свою филармонию, чтоб твоей ноги дома не было».
   В семейном же кругу, то есть жене, сказал: «Молодой и есть молодой, силы тратит, а сосредоточиться не умеет. Я про Наполеона, который Москву сжег, в «Огоньке» читал, что он если над каким своим делом, бывало, задумается, так у него зенки стекленели, и ничего вокруг себя видеть он уже не мог, его хоть колом по голове лупи – не почувствует, так сосредотачивался. А еще в другом журнале было про иголку – когда ее во что-нибудь втыкаешь, то на кончике получается давление в очень много тонн, хотя и не сильно жмешь, потому что острие и есть острие, легко лезет на глубину, а если распыляться в свое удовольствие, то это как ладонью бревно рубить, толку от такого человека нет. В жизни надо делу следовать, а не удовольствиям, иначе потом сам покаешься, в одном рассказе описано про молодую девку, которая любовь для удовольствия все искала и искала, так ее замуж после никто не взял».
   К той поре дядя Валя был уже очень начитан, таскал домой без разбору все журналы, которые приходили в разбогатевшую колхозную библиотеку, где ему выдавали их даже не записывая в формуляр, опасаясь подобным бюрократическим действием выказать – ненароком – сомнение в дяди Валиной всем известной честности.
   Сын, зная отцовскую непоколебимость, под родительский кров с тех пор не являлся, присылал лишь к праздникам поздравительные открытки, которые дядя Валя аккуратно рвал на те же четыре части, что и письма, оставляя, разумеется, без ответа.
   Вот такая неудача постигла дядю Валю с сыном, зачатым в новолуние. Может, он что не так сделал, спутал новолуние с полнолунием, может, это в полнолуние родятся славные дети, а в новолуние наоборот – любители бить баклуши и жить в собственное удовольствие, или старики запамятовали и народную мудрость пересказали превратно, как бы там ни было, а поступил сын артистом в оперетку, и, что удивительно, стал делать в ней большие успехи: то в хоре подтягивал, а через короткое время его однажды вдруг по телевизору показали уже солистом, но что он пел и какой танец под песню на сцене выплясывал – оперетка, она ведь такая, поют и пляшут вперемежку с простым говорением – осталось неизвестным, так как дядя Валя хищным зверем к телевизору подпрыгнул и выключил его, а жена на этот поступок никак не прореагировала, хотя к изображению сына совсем близко была, рукой подать, она только успела радостно воскликнуть: «Батюшки, наш!», но тут же, вздохнув на погашенный экран, пошла делать разные хозяйственные дела: давно минуло время, когда она бросалась спорить с дядей Валей – зачинать или не зачинать, совместная жизнь приучила ее к благоразумному уважению мужниной воли.
   И еще одна неудача была у дяди Вали в биографии, но гораздо раньше, и не с кем-нибудь, а с родной старшей сестрой, ради которой загробил он здоровье всех органов, кроме глаз – ими он все видел, все понимал.
   Началась эта неудача, когда сестра училась еще на четвертом курсе – или на пятом уже? – нет, все-таки на четвертом,- конечно, как всегда отличница и вообще активистка, член даже институтского студенческого совета и, кажется, староста группы, или, может, это ее потом уже избрали.
   Одним словом, получил дядя Валя внезапно от сестры длинное послание, а до этого получал только короткие писульки, и было это длинное послание как гром среди ясного неба, однако дядя Валя его не порвал, как впоследствии сыновнее, а, наоборот, спрятал в комод, в тот ящик, где у него теперь красные рубашки лежали,- всю жизнь любил дядя Валя красные рубашки, как благосостояние стало получше, он ими обзавелся в полном комплекте – и розовые, и бордовые, и морковного цвета, а тогда в том ящике одно дранье лежало, так он под это дранье и сунул сестрино письмо, до сих пор оно там лежит, теперь под красными рубашками, не вынимал его дядя Валя ни разу, не перечитывал – зачем душу бередить?
   Сообщала сестра в том письме, что полюбила она на всю жизнь одного человека, который ровно вдвое дольше прожил на свете, то есть почти уже пожилой, но такой хороший, такой умный, благородный и красивый, что существования в отдельности от него она себе теперь представить не может. Однако, чтоб брат не думал, будто его в ближайшие дни собираются пригласить на свадьбу, она сообщает сразу же, что свадьба, как таковая, не состоится, по причинам, которые дяде Вале, живущему в деревне и не общающемуся с умными развитыми передовыми людьми, не понять, а если в двух словах, то дело в том, что любовь – это чувство высокопоэтичное и могучее, но, обладая огромной окрыляющей силой, однако, быстро чахнет и легко гибнет, если его сразу же, едва оно родилось, заключить в неволю, именуемую браком, и если – брат это, несмотря на молодость, конечно, замечал – большинство мужей и жен по прошествии нескольких лет супружеской жизни уже не любят друг друга, а в лучшем случае только уважают, то причина этого прискорбного явления кроется именно в том, что их любовь, едва возникнув, сразу же была лишена свободы и получила смертельный ушиб, стукнутая загсовой печатью. Поэтому, писала сестра, первые годы она со своим пожилым возлюбленным проживет, не заточая любовь-птицу в клетку, и лишь когда их чувство, вскормленное свободой, со временем окончательно возмужает, настолько, что никакие удары печатью его здоровью не будут уже вредны, вот тогда они пойдут в загс, и эта теория правильная, хотя дядя Валя ее не поймет, но пусть не печалится, есть в городе люди гораздо более образованные и то не понимают, передовые идеи всегда побиваются каменьями, которые бросает в них консервативно настроенное большинство; единственное, о чем она просит брата, так это чтоб он не присоединялся к упомянутому большинству, если желает сестре счастья.