«Директор приехал!..»-начинает Альвина с прежней истерической громкостью, но Юрасик, краснея, тычет ей в бок локтем, и она осекается. Верещагин видит: совсем по-супружески тычет в бок Альвину краснеющий Юрасик.
   «Как идет работа? – ласково спрашивает он.- Может быть, надо подписать какие-нибудь протоколы?»
   «Что вы! – говорит Ия.- Это потом». И все остальные кивают – усиленно, согласно: да, мол, потом,- Юрасик, Геннадий, Альвина тоже кивает, но позже всех. Она смотрит на Верещагина взглядом сгорающего в огне человека и говорит: «Директор приехал…»
   «Я сейчас поднимусь к нему,- обещает ей Верещагин и смотрит в потолок таким взглядом, каким смотрят в пол.- Если он позвонит, скажите, что я направился к нему».
   Он так и говорит «направился» вместо «пошел», и действительно направляется, а не идет к двери – Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия слышат, как, направляясь к двери, Верещагин насвистывает какую-то странную песенку.
   Но вдруг песенка обрывается,- совсем не потому, что Верещагин вышел, он нисколько не вышел, он стоит в дверном проеме – замер, недвижим – секунд десять – это очень долго,- потом бежит обратно и спрашивает тревожно: «Вы ему ничего не сказали? Вы ему ничего не сказали?» Он повторяет «Вы ему ничего не сказали?» ровно столько раз, сколько операторов в цехе, а их четверо: Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия,- выходит, самое лучшее несколько раз повторяет Верещагин «Вы ему ничего не сказали?» Он обращается с этим вопросом «Вы ему ничего не сказали?» к каждому в отдельности: шаг к Альвине, шаг к Юрасику, шаг к Геннадию, шаг к Ие – итого самое лучшее несколько шагов делает Верещагин и при каждом строго спрашивает: «Вы ему ничего не сказали?», внимательно всматриваясь в лица спрашиваемых, а Юрасика даже схватывает за узел галстука цвета подгнившего кленового листа, то есть модного лет через пятьдесят, он стальной хваткой держит этот преждевременный узел и тянет на себя, отчего Юрасик краснеет сильнее обычного – у него передавлена сонная артерия.
   «Вы ему ничего не сказали?» – спрашивает Верещагин.
   «Нет! Нет!»- по очереди отвечают все, за исключением Юрасика, он этого слова вымолвить не может, хотя и старается: кроме сонной артерии у него передавлена также и глотка, он только хрипит, Верещагин одобряет это хрипение кивком, он понимает его смысл.
   Наконец он выпускает узел галстука из цепких пальцев, выбегает из цеха, и вот уже на третьем этаже в приемной директора. Секретарша Зиночка встречает его взглядом ласковым и утомленным, ей очень к лицу ласковый и утомленный взгляд, она знает это и вот смотрит им всю жизнь – утром и вечером, на службе и в очереди за мясным фаршем, она уже забыла, что у нее ласковый и утомленный взгляд, уже не умеет смотреть иначе; выращенный в горшочке Зиночкиной души, этот взгляд живет теперь отдельно от нее, не очень еще утомленной и совсем не ласковой.
   «Там?»- Верещагин заговорщически нацеливает палец на дверь, обитую кожей цвета, который войдет в моду через полстолетия. Зиночка кивает – ласково и утомленно, утомленно и ласково. «Здесь?» – дублирует свой вопрос Верещагин, лицо его внезапно принимает свирепый вид, он начинает рыться в карманах, как любовник, пришедший под дверь изменившей ему возлюбленной с намерением застрелить ее и вдруг спохватившийся: не забыл ли он пистолет.
   «Ага!»- говорит он и вытаскивает мундштук, при этом на пол шлепается пачка папирос, звук такой громкий, будто нетерпеливый любовник начал стрельбу по возлюбленной еще за дверью,- пока пачка падала, Верещагин дважды пытался поймать ее на лету, но не преуспел в этом. Он поднимает ее уже с пола – достаточно грациозно для своего возраста, закуривает и, отворив дверь в директорский кабинет, впускает в него густой смердящий клуб дыма. Объявив о себе таким образом, Верещагин срывается с места, ныряет в облако – он возникает перед директором как джинн, как цирковой фокусник, как погорелец.
   Директор пружиной распрямляется над своим столом – очень хорошо видно, с каким нетерпением он ждал Верещагина, который теперь приближается к нему, рассекая клубы сизого, как спрут, дыма. «Что случилось?» – начинает директор, но Верещагин выбрасывает к его лицу сразу обе ладони, и дым рассеивается. «Стоп! – говорит он.- Ничего больше не произноси. Я все сам».- «Что случилось? – не произносит, а выкрикивает директор: – Что ты натворил? Что произошло?»
   Верещагин без дыма как голый. Он устало кивает. «Да,- говорит он.- Да, да. Я понимаю твое волнение».
   Он говорит, что понимает волнение директора. «Но ты не даешь мне высказаться,- говорит он,- поэтому я вряд ли смогу тебе объяснить, что произошло».
   «Хорошо,- директор берет себя в руки.- Говори, я слушаю». Верещагин, довольно кивнув, садится в кресло. Он хочет сделать затяжку, но у него что-то не клеится с папиросой,- ему нужно выпустить новый клуб дыма, а то он как голый, но папироса в мундштуке…- кстати, где она? – оказывается, ее уже нет,- должно быть, выпала, хулиганка, лежит себе где-нибудь, пакостница, прожигает ковер на полу директорского кабинета – этой мыслью и обеспокоен сейчас Верещагин. «Где моя папироса?» – спрашивает он, рыщет взглядом по ковру, становится на четвереньки, заглядывает под стол, но видит там только нервно подрагивающие директорские ноги, вылазит из-под стола, вопросительно смотрит на директора, который багровеет от сдерживаемой ярости не хуже, чем Юрасик от стыда,- он думает, что Верещагин над ним издевается. «Ты будешь рассказывать или нет?»- кричит он.
   Верещагин садится обратно в кресло. Он успокаивает себя мыслью, что в свете произошедших исторических событий прожженный ковер – слишком ничтожная мелочь, чтобы из-за нее расстраивать себе нервы. Он закуривает новую папиросу, выпускает позарез нужное ему облако дыма и говорит директору: «Я создал Кристалл. Нас обещают перевести в класс «ню».
   «Какой кристалл?» – спрашивает директор и начинает дышать чаще. Перевод в класс «ню» он оставляет без внимания. А Верещагин не оставляет.
   «С почетным правом бесполого размножения,- говорит он.- Тебя, может, это и огорчит, а мне, так знаешь, это половое размножение осточертело. Хлопот с ним не оберешься. Устал я от него».
   «Что за кристалл?» – орет директор. Терпение его лопается. Он встает – стул за его спиной падает. Он идет на Верещагина, полный кипящей злобы, весь в пузырях ярости, сейчас очень хорошо видно, какой это физически сильный человек.
 
200
 
   Теперь притча.
   Жил был на свете огромный-преогромный дог. Когда однажды рассердившийся хозяин сильно ударил его, дог преданно заскулил и трусливо поджал хвост.
   И жила-была на свете маленькая-премаленькая собачка чи-хуа-хуа, величиной с ладонь. И ее тоже рассердившийся хозяин однажды шлепнул легонько, чуть-чуть, однако маленькая чи-хуа-хуа унижения терпеть не стала; набросившись на обидчика, она укусила его за палец.
   И вот в один прекрасный день огромный трусливый дог повстречал маленькую храбрую чи-хуа-хуа и проглотил ее.
   Отсюда вывод: сила питается храбростью.
 
201
 
   Я знаю, как Боги горшки обжигают. Я видел. Это почти как у нас. Но есть несколько технологических отличий. Я расскажу вам секреты этого производства. Слушайте внимательно.
   Сначала Юпитер спускается с Олимпа в долину и набирает мешок глины – обязательно спускается, в этом первый секрет божественной технологии. У того Бога, который захочет обжечь горшок, предварительно не спустившись, ничего не выйдет. Потому что на Олимпе, и вообще на вершинах, глины нет. Бог обязательно должен сначала спуститься.
   Таков, значит, первый секрет, но он, скажу сразу, не самый главный.
   Итак, Юпитер спускается в долину и набирает мешок глины. Разумеется, тайком: никто не должен видеть, как Бог спускается.
   В этом второй секрет технологии.
   Значит, первый – обязательно спуститься. Второй – чтоб никто не видел.
   И второй, между прочим, тоже не самый главный.
   Ну, а в том, как Бог взбирается с мешком обратно, в этом вообще никакого секрета нет.
   И в том, как он лепит горшки,- тоже ничего особенного, каждый сможет. Смешно думать, что лепить – это секрет.
   Лепит Юпитер горшки и ставит в солнечный день обсыхать.
   Кто-нибудь обязательно решит: здесь, мол, тоже никакого секрета; вот и ошибся этот кто-нибудь.
   Третий секрет как раз здесь: должен быть солнечный день. Чтоб горшок хорошенько обсох.
   Итак, первый – спуститься, второй – тайком, третий – лучезарная солнечная обстановка – самый, между прочим, пустяковый секрет: на худой конец можно сушить горшки и в пасмурную погоду. Правда, времени больше уйдет и качество будет чуть пониже.
   И вот наконец главная технологическая операция – обжиг. Ставит Юпитер на полянке обсохшие полуфабрикаты, берет в руки обыкновенный перун, и ну метать в глину молнии. Одну за другой, за третьей четвертую – снопами, пачками, ворохом.
   И к утру горшки готовы. Можно нести на базар.
   Люди приходят на базар за горшками и говорят друг другу: день сегодня тихий, но – ух, какая ночью была гроза!
   Вот это-то и есть самое главное: гроза! Хотя, говоря научным языком, она – побочный эффект обжига, в каком-то смысле не очень существенный.
   Поэтому прав тот, кто сказал: не Боги горшки обжигают. То есть прав он в том смысле, что – и не Боги. Люди тоже великолепно делают это дело, на базаре их горшки успешно конкурируют с олимпийской продукцией.
   Но у людей получается без грозы.
   Если дело изготовления горшков полностью передоверить людям, то не будет гроз.
   Поманишь пальцем ребенка: «Иди-ка, мальчик, сюда. Скажи, ты знаешь, что такое гроза?» – «Не»,- отвечает мальчик.
   Подойдешь к старику: «Папаша, вам приходилось видеть грозу?» – «Не, сынок,- ответил старик.- Дед рассказывал, что вроде когда-то бывали».
   Горшков полно, а грозы нет.
   А без гроз на Земле, честно говоря, жить было бы тошно.
   Значит: спуститься – это раз, тайком – два, желателен безоблачный день – три и четыре – обязательно так, чтоб ночью была гроза.
   Ведь смысл этих дурацких горшков в конечном счете в грозе-то и заключен!
   Чтоб не было тошно жить на Земле.
   Чтоб хоть время от времени из какого-нибудь тупикового переулка в сумеречный час мог донестись пьяный ор:
   Брови темные сошлися,
   Надвигается гроза!…
 
202
 
   Верещагин заканчивает рассказ и умолкает, потрясенный собственной речью.
   «Это же потрясение основ,- говорит потрясенный директор.- Это же переворот и новая эпоха».
   Верещагин кивает.
   Вот так они и сидят некоторое время друг против друга и кивают, потрясенные.
   «Новая эпоха»,- говорит директор.
   «Класс «ню»,- развивает директорскую мысль Верещагин.
   «И как тебя угораздило? – говорит директор. Он восхищен Верещагиным, а у некоторого сорта людей восхищение человеком вызывает желание ласково пожурить его, директор как раз из этого сорта.- Как тебя угораздило! » – говорит он.
   Верещагин продолжает кивать. Теперь уже невпопад.
   А директору хочется вникнуть в предысторию события.
   «Когда-то я считал тебя гением, еще на студенческой скамье,- говорит он, начиная как бы издалека, но, выходит, совсем вплотную к событию.- Потом ты зашился,- директор позволяет себе такое нелитературное слово «зашился».- Ты поблек, и я подумал: очередной неудачник. Знаешь, сколько я их навидался на своем посту, можешь себе представить, сколько их прошло мимо меня и около».
   «Тридцать»,- кивает Верещагин, но, как выясняется, второпях, в сомнамбулическом своем состоянии завышает число продефилировавших мимо директора неудачников. «По крайней мере, двадцать,- скромно урезает тот верещагинскую астрономическую цифру.- Кончают институт – гении, самородки, а пустишь в дело, выясняется – порода, шваль, ноль. Я и тебя, признаюсь, отнес к их числу».
   Оба сидят довольные. Директор – своей откровенностью, Верещагин – идиотской ошибкой директора на свой счет.
   «Слишком неудачно ты шел,- оправдывает свое заблуждение директор.- Помню ажиотаж вокруг твоей дипломной. Но потом же пшик был. Был?»
   «Пшик,- соглашается Верещагин.- Меня к печам не подпускали».
   «И все ж тебя угораздило,- говорит директор. Вдруг».
   «И не вдруг,- не соглашается на этот раз Верещагин.- Начало все-таки было в дипломной работе».
   «Допускаю, допускаю,- говорит директор.- Но ты вспомни, что говорил о ней Красильников. Красильников ведь бог?»
   «Бог,- на этот раз Верещагин соглашается. Бог-отец».
   «О твоей дипломной Красильников сказал: ошибка. Я, сказал, не могу найти, где она, но нюхом чую: потрясающей красоты ошибка. Однако, сказал он, за изящество и оригинальную методологию предлагаю рассматривать работу студента как диссертацию… Так он говорил?»
   «Так и не так,- полусоглашается Верещагин. Если бы ты знал, как я по нему соскучился».
   «Давай ему позвоним»,- предлагает директор. «Ага,- в десятый раз соглашается Верещагин. Только ты сначала посмотри на Кристалл, а то…» «Что – а то?» – спрашивает директор. «Может, я все выдумал»,- Верещагин вдруг начинает смеяться – заливисто, долго, прямо захлебывается, его корчит в кресле. «Прекрати,- строго говорит директор, свои чудачества. Прекрати!» Но Верещагин все хохочет и хохочет, а потом говорит: «Может, перед тобой сидит сумасшедший, который все выдумал».- «Передо мной сидит гений,- отбривает директор.-Перестань болтать ерунду, для тебя это несолидно».
   И он смотрит на Верещагина так, как по его мнению должно смотреть на гения. Но опыта по созерцанию гениев у него нет, он только учится и поэтому быстро устает. Учащиеся устают гораздо быстрее созидающих. Выучить, скажем, математическую теорию или поэму труднее, чем их создать. Потому что созидающим помогает кто-то неведомый, а изучающему приходится рассчитывать на собственные силы. Устав смотреть на Верещагина как на гения, директор говорит: «А как же все-таки с ошибкой? Было? Или Красильников ошибся?»
   «Старый хрыч ошибется! – говорит Верещагин.- Держи карман шире. Я ее нашел. И исправил. Уже здесь. Почти на днях это было».
   «А мне ничего не сказал»,- упрекнул директор.
   Верещагин совершает попытку оправдаться: «Не до того было. Я шесть дней сидел на диване вниз головой».
   Директор сопит. Он недоволен Верещагиным и причину недовольства не скрывает. «Хотя я и привык к твоим странностям, но и меня они иногда раздражают,- говорит он.- Когда ты станешь вести себя пристойно? То какой-то класс «ню», то – вниз головой. Разве можно сидеть вниз головой? На диване или на чем там угодно? Скоро о тебе заговорят во всем мире, отбою не будет от журналистов, они народ насмешливый, особенно иностранные, пора кончать с этими чудачествами».
   «К чертовой матери их,- соглашается Верещагин.- Только я на самом деле сидел вниз головой. Честное слово».
   Директор смеется с видом: что, мол, требовать с гения. «Значит, исправил ошибку и сделал Кристалл?» – спрашивает он.
   «Сотворил,- поправляет Верещагин.- Хочешь, покажу, в чем была ошибка? Дай-ка чистый листок».
   Директор достает пачку бумаги, но потом вдруг смущается и, поколебавшись, прячет обратно в стол. «Эта чертова административная работа,- говорит он.- Конечно, циклический интеграл от нелинейной функции я еще возьму, но многое подзабыл… Боюсь, что не все сумею понять. Уж «не секу», как выражается нынешняя молодежь. В наше время говорили «не петрю». Так вот, не петрю я уже…»
   Он умолкает, и в наступившей тишине слышны только шаги Верещагина, который давно не сидит, а ходит по комнате, заложив руки за спину, и осматривает стены. На стенах ничего нет, но Верещагин смотрит внимательно, иногда останавливается, склоняет набок голову – он ведет себя, как в музее.
   «Даже страшно идти в твой подвал,- признается директор.- Веришь, поджилки трясутся. Одним словом, исторический момент»,- говорит он.
   И тоже начинает ходить по кабинету, заложив руки за спину – то ли в подражание Верещагину, то ли просто так.
   «Думаешь, в историю войдет момент, когда его увидишь ты? – обижается Верещагин и, проходя мимо директора, смотрит с вызовом.- Исторический момент уже был – когда его увидел я».
   «Разумеется,- директор спешит согласиться, даже резко меняет курс, семенит за Верещагиным.- Ну, пошли. Глянем. Пора. Я весь в нетерпении. Я его увижу? Он, говоришь, прозрачен и невесом?»
   «Он чуть преломляет,- успокаивает Верещагин, обходя письменный стол.- Захочешь, увидишь. Но, главное, ты его пощупаешь. Он твердый, упругий и теплый, как…»
   «Грелка,- подсказывает директор и натыкается на стул,- тот с грохотом падает, но директор не поднимает его, ему некогда, он едва успевает за Верещагиным, тот прибавил ходу.- Как грелка, да?»
   Сравнения у него всегда неуклюжие и грубоватые, на этот раз он тоже не отличился, но Верещагин не возражает: пусть будет грелка. «Как грелка,- соглашается он.- Еще с медузой можно сравнить, только медуза похолодней ».
   «Давай сравним с теплой медузой»,- предлагает директор, пытаясь обогнать Верещагина, чтоб заглянуть ему в лицо. Он немного ошалел от свалившейся на него новости и в странности разговора сейчас мало уступает Верещагину; впрочем, в глубине его делового мозга шевелится вполне деловая мысль, что вот ведь не сегодня завтра придется писать об удивительном Кристалле в газеты или давать интервью, так что неплохо бы уже заранее обзавестись каким-нибудь подходящим сравнением. «На что похож ваш кристалл?» – спросит проныра-журналист. «На подогретую медузу»,- ответит теперь директор, впросак не попадет. Нужно только выучить выражение «Подогретая медуза» на английском, французском и немецком языках, думает он, потому что, если доверить это дело переводчикам, обязательно перековеркают.
   «Подогретая медуза сдохнет»,- высказывается Верещагин, но не в том смысле, что возражает. Можно считать, он приемлет сравнение с подогретой медузой, хотя немного жалеет ее.
   «Это переворот,- плетясь за ним, говорит директор – задумчиво, как бы сам себе. Они оба устали и идут теперь медленно.- Не только в науке, но и в технике. Ведь он обязательно найдет практическое применение, как ты думаешь?»
   Верещагин прекращает ходьбу. Стоит как вкопанный.
   «Это меня не касается,- говорит он с надменностью женщины, которой любовник пожаловался на радикулит, разыгравшийся у него от любовных трудов.- Это вам, практикам, думать. Уж как-нибудь приспособите его к делу, в этом вы мастера. Может, станете набивать им подушки».
   Директор натыкается на Верещагина, он очень удивлен: «Подушки? Кристаллом?»
   «Ты все время забываешь, что он мягкий,- говорит Верещагин, отбегая в сторону,- и теплый, как нагретая медуза, только совсем не мокрый. Если его засунуть в наволочку, будет очень удобно и приятно спать».
   «Он не излучает?» – спрашивает директор. Его тревожит вопрос о влиянии Кристалла, засунутого в наволочку, на здоровье простых спящих людей, а также внезапное исчезновение Верещагина. Его нет нигде. И шагов не слышно. Директор озирается, с испугом думает, не сошел ли он с ума. Так второй раз уже в этом кабинете возникает мысль о безумии.
   «Абсолютно безвреден,- доносится вдруг голос из-за шторы. Директор обрадован – вон он где, оказывается, пропавший, перегнулся в открытое окно, тень его зада темнеет на розовой шторе.- Спи хоть сто лет»,- говорит Верещагин, будто с улицы.
   Его голос врывается в кабинет вместе с дребезжанием проезжающих грузовиков, скрипом тормозов и шелестом шин легковых автомобилей.
   «Подушки – это ерунда,- высказывается директор и отдергивает штору.- Найдем применение и получше. Он дорогой?»
   «Не дороже ваты»,- отвечает Верещагин, что-то рассматривая на улице.
   Прохожие, слыша несущиеся сверху слова о чем-то дешевом как вата, задирают головы; возможно, они думают, что это голос с неба.
   Два тысячелетия молчал Бог и вдруг заговорил о чем-то смехотворно низком по цене.
   «Пошли,- говорит директор, он обращается к заду Верещагина.- Применение найдем, для этого большого ума не надо. Ей-богу, поджилки трясутся».
   Они выходят из кабинета, спускаются по лестнице, игнорируют лифт, не отвечают сотрудникам, которые здороваются – главным образом с директором, одни – почтительно, другие – весело, третьи говорят: «Что-то раненько вы из отпуска», четвертые: «Вы очень посвежели»,- и смертельно обижаются, так как директор ничего не отвечает, даже не смотрит в сторону приветствующих, игнорирует спрашивающих, они не знают, что у директора трясутся поджилки, они думают, что он обюрократился или получил назначение в министерство.
 
203
 
   «Слухи о создании Верещагиным Кристалла что-то не подтверждаются,- сказал представитель сыраквашагской цивилизации, член Высшего Совета, один из главных Архохронтов обеих Вселенных, подползая к коллеге – чертовауймаголовцу, тоже члену Высшего Совета и тоже Главному Архохронту.- Считаю, что перевод в класс «ню» с предоставлением почетного права бесполого размножения придется пока притормозить».
   Чертовауймаголовец кивнул – второй головой справа. «Эти сведения поступили и ко мне,- ответил он ртом четвертой головы, считая от середины влево.- Но я не очень им доверяю. Некоторые внутренние голоса подсказывают мне, что на Верещагина можно положиться».
   «А по-моему, он все-таки или мистификатор, или неудачник,- возразил сыраквашагец.- Или просто больной».
   «Мне хочется верить в Верещагина,- сказал чертовауймаголовец.- Думаю, что не следует торопиться с выводами. Поживем – увидим».
   «Хорошее предложение,- иронически согласился сыраквашагец.- Действительно, давайте лучше поживем».
   И, усмехнувшись, он пополз к будке суперсветовой телепортации, оставляя за собой мокрый след.
   Конгресс закончился. Делегаты разъезжались кто куда.
 
204
 
   «Де?- сказал Верещагин.- Де?» Его голос звучал гулко, так как доносился из сейфа. Сначала он шарил в нем руками, теперь залез головой.
   В третий раз он сказал «Де?», уже вытащив голову из сейфа. Директор, Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия,- одним словом, все увидели на его щеке огромную кровоточащую царапину, а на губах широкую, чуть растерянную улыбку.
   «Де?» – спросил Верещагин в четвертый раз, то есть произнес это странное слово самое лучшее несколько раз, после чего наступило молчание. Никто ничего не говорил, и Верещагин свое «Де?» не повторял больше, и в этом безмолвии прошло много томительных мгновений – то ли минут, то ли секунд, точно теперь уже никто установить не сможет. А когда эти мгновения истекли, Верещагин стал поражать всех совершенно непонятными действиями – например, взобрался на стол и начал хватать руками воздух, в то же время пытаясь слизнуть языком кровь со щеки, хотя царапина находилась у самого уха, так что даже малый ребенок мог бы заранее догадаться, что длины языка не хватает, чтоб ее достать.
   Похватав воздух над головой у потолка и обслюнявив щеку, Верещагин помчался по столу, как по гаревой дорожке, стремительно набирая скорость, но, конечно, очень уж разогнаться не успел, поскольку стол кончился, но, и падая, он продолжал хватать руками воздух, и, лежа уже на полу, все еще хватал и, естественно, поэтому никак не мог встать на ноги – только выдающиеся спортсмены способны подняться из положения ничком, не используя рук. Помогли ему директор и Альвина, они ставили его на ноги, приговаривая – директор: «Успокойся, черт возьми, что с тобой?», Альвина же: «Вы, наверное, ушиблись, разве можно так падать».
   Однако Верещагин игнорировал все обращенные к нему речи; едва почувствовав себя в вертикальном положении, он снова полез на стол, а оттуда – на тумбочку, с тумбочки же перескочил на сейф, при этом он так азартно хватал вокруг себя и над собой воздух, что стал получаться довольно красивый танец, странной хореографии и высокого, должно быть, смысла.
   «Прекрати!» – сказал директор: в подобных ситуациях все серьезные люди всегда говорят «Прекрати!» – не столько для действительного прекращения, сколько желая сохранить в чистоте собственную совесть – дескать, я принял меры, не взирал безучастно на безумие ближнего своего,- вот и директор так сказал, почти не надеясь на действие своего резона, но Верещагин внезапно послушался.
   Он сел на вершине сейфа, по-турецки раздвинув коленки в стороны, и тут все увидели, что, несмотря на жестокое падение, несмотря на странный танец высокого смысла, лицо Верещагина сохраняет прежнюю широкую, добрую, можно сказать даже простецкую улыбку слегка ушибшегося человека.
   «Что произошло?» – обратился к этой улыбке, к сидящему на сейфе Верещагину директор; впрочем, он уже начинал прозревать, он уже начинал догадываться, что произошло, волна ярости, тщательно перемешанной с испугом, поднималась уже в его душе, но он сдержался, довольно участливо спросил: «Что произошло?», Верещагин не ответил, и тогда директор снова спросил: «Что произошло?» – он еще немножко надеялся.
   «Почему сейф был открыт?» – это уже Верещагин спросил – не прекращая улыбаться – странным голосом, будто оторванным от тела, не происходящим от него. Директор вспомнил, что да, действительно, когда вошли в этот обшарпанный кабинетик, дверца сейфа была чуть приоткрыта и Верещагин не рылся в поисках ключа, он просто распахнул уже приоткрытую дверцу и сунул туда свои руки; голову он сунул потом.
   Но тогда Верещагин не спрашивал, почему сейф открыт, он распахнул дверцу, и все, директор решил, что, наверное, так и нужно, хотя удивился в первое мгновенье, но тут же сказал себе: «Значит, так нужно» – в тот момент он очень верил Верещагину и в Верещагина, даже думал его мыслями, перенял даже его странности, что гораздо больше, чем просто верить, он слился с ним воедино, даже как бы в соавторство по творению Кристалла вошел,- ах, как глупо он попался, глупо и непростительно,- опытный руководитель, на хорошем счету у областного и министерского начальства, стреляный воробей, хват; можно даже сказать, ловкач и пройдоха, а вот как попался – разве он мог подумать, что…