в жизни одновременно так хорошо и так плохо? Мне вот сейчас хорошо, а
знаешь, как я свой живот жалею? В нем ведь разум есть. - И он погладил
располневшее брюшко. - Ему ведь, нежному, в могиле лежать. А я, где я буду?
Не хочу, не хочу, не хочу!
- Истеричка ты, Кукушкин, хоть и друг мне, - сурово отвечал Киса. -
Держи мысли в строгости, и тогда ничего бояться не будешь.
- Я хочу только жить, пусть и смотреть в одну точку, хоть сто, хоть
двести лет, лишь бы жить!..
- Боря, успокой душу, - ответил Киса, - не суетись. Все будет. Но,
наверное, только после смерти.
- Много ты горя повидал? - спросил Кукушкин.
- Что видел, то с глаз долой. Одну только историю не забуду.
- Какую?
- О девочке, которую мертвецы съели.
- Как так?
- Внутри нее был мертвец, он ее и сожрал.
С этих пор пошла крепкая дружба. Киса почему-то придавал бодрость
Кукушкину. Он каким-то образом вселял в Кукушкина мысль, что можно неплохо
жить и в аду, а уж тем более без денег, среди каких-то могил и костей. Боря
даже повеселел и порой говорил Кисе, выпивая с ним на участке:
- Продам этот свой домик и заживу барином, как ты: где хочу, там и буду
спать.
Он и не заметил, что радикально изменился, хотя, может быть, внутри и
всегда был таким чумовым. Но временами наплывал на него и прежний
рационализм, только редко, а главным образом вспыхивало упорное, почти
похабное, желание жить.
Порой прогуливается Боря Кукушкин по своему кладбищу, и вдруг
пробуждается в нем какое-нибудь сильное сексуальное желание, а глянет:
кругом одни кости, пусть даже и бабьи. Он один раз даже понюхал такую кость
и решил почему-то, что девка была молодая, когда померла.
- Хотя сейчас ей лет двести, - задумчиво произнес он.
Но часто желание жить принимало другие, более глубинные,
серьезно-кошмарные формы. Каждое движение собственного тела вызывало
суеверный ужас.
Киса поучал его за пивом у края могил:
- Ты, Боря, до сих пор не понимал, что мы в чуде живем. Пусть и в
кошмарном, признаю. То, что мы по привычке принимаем за обыденность, ну там
еда, движения, мысль, живот, алкоголь, баба, на самом деле есть форма
скрытого кошмара и чуда. Просто все это повторяется, и мы это принимаем за
обычное. А вот когда помрем или какой-нибудь там конец света случится, тогда
завеса спадет и некоторые поймут. Да и так никакой обыденной жизни на самом
деле нет.
- Мудрено, мудрено говоришь, Киса, но верно, - отвечал Кукушкин и качал
головой. - По крайней мере для нас, русских.
Сам он после всех событий уже перестал считать себя западно
ориентированным интеллигентом. По ночам он теперь нередко просыпался,
вставал и выл, глядя то в пустоту, то на луну. Выл, кстати, чаще всего не от
страха потерять жизнь, а, наоборот, от бездонного счастья бытия.
Киса ворчал: Кукушкин своим счастливым воем не давал ему спать, а спать
Киса предпочитал не в развалюхе друга, а в могиле.
Этим воем Кукушкин хотел зафиксировать и выразить мгновения бытия и
наплыв глубокого счастья - оттого, что он просто есть! Но потом это у
Кукушкина стало проходить. Его охватывали прежние сомнения. Он хныкал,
пугался заболеть гриппом или каким-нибудь смертельным параличом, потому что
бытия у него не будет или будет в самой неприемлемой и неприличной форме.
После таких мыслей Кукушкин устраивал настоящий запой на своем
кладбище. Созывал и собутыльников Кисы: угрюмых, бездомных ребят с окраины.
Кукушкин тогда забывал даже Кису и становился заводилой: пел, хохотал,
порой визжал и даже плясал на краю взрытых могил, внушая ужас бездомным
ребятам. Одним словом, он совсем распустился и в такие часы не боялся даже
"феноменов".
Между тем "феномены" не прекращались, хотя немного стушевались, словно
их источники были смущены таким Кукушкиным надругательством.
Но у Бори все менялось в душе, особой стабильностью ведь он никогда не
отличался.
Однажды, спустя несколько дней после запоя, он встал рано утром, уже
давно пришедший в себя, но бледный и серьезный, и, как назло, увидел поток
хилого света из могилы, на него дохнуло призраком, холодным, но внимательно
изучающим его своим нечеловеческим взглядом. Именно этот случай добил и
оледенил душу Кукушкина: он разом сник, подумав, что за ним наблюдают и про
него все знают холодные существа с того света. Стало не до пляски.
Через недельки три, вечером, они встретились с Кисой, трезвым
совершенно. Присели на скамеечку в зеленом саду. Ведь стояло лето.
- Киса, я совсем убит, - сказал Кукушкин. - Неужели ты, хотя и не
просыхал в могилах по разным кладбищам, не заметил все-таки, что там
происходит порой всякая гнусность?
- Ну и что? Бывает. Это известно: пошаливают. Ты думаешь, ты один
живой? Трупы тоже живые, только по-своему, у них, может быть, и особая душа
есть, душа праха. Трупы живут до поры до времени, пока не разложатся совсем.
Но это ведь не душа самого человека.
- А как же мои могилы? Там ведь уже давно все разложились?
- А вот это странно, Боря, - задумчиво произнес Киса. - Чего
волноваться-то, если уж от тела ничего не осталось? Думаю, может, дело-то не
в могилах, а просто место у тебя на участке нехорошее...
- Продам и пропью, - ответил Кукушкин. - Место и впрямь нехорошее.
Знаешь, у меня последнее время ощущение, что мне в душу смотрят...
...Прошло время, не стало ни Кукушкина, ни кукушек, ни людей, ни
нечистой силы, ни, что главное, этого мира - все исчезло, провалилось в
Бездну, стерлось, осталась одна Всепоглощающая Вечность и ничего, кроме нее.
Все миры, все временное исчезло.
Удалось ли Кисе, Кукушкину, точнее, тем, кто ими был, преобразиться за
то огромное время, до Провала, которое было им отпущено, и войти в эту
Всепоглощающую Вечность, стать ее "частицей", а может быть, и "целым" - это
уже другой вопрос. То же самое можно сказать и о бывших обладателях черепов
и костей, разбросанных по живому кладбищу Кукушкина на маленькой планете
Земля... Но Вечность смела все миры, видимые и невидимые, а нетварный
остаток взяла себе.
Все же перед концом этого галактически далекого мира - по воле
начавшегося вселенского хаоса - занесло туда ничтожный отпечаток уже
погибшей нашей планеты - это был смутный, призрачный образ, вибрации,
которые слагались в странное сочетание звуков: "Кукушкин, где ты? Где ты,
Кукушкин?"
Но одно титаническое существо, жившее в том далеком звездном мире,
внезапно по-своему "услышало" эти вибрации, пришедшие как будто из ниоткуда,
и, глубоко погрузившись в себя, решило, что это скрытый эзотерический знак,
посланный перед Великим Концом.





    Жу-жу-жу



Миллионер Майкл Харрис обанкротился, то есть средства для жизни у него,
может быть, оставались, но как миллионер он исчез с золотого небосклона
Америки. Произошло это, как нередко бывает, довольно неожиданно.
Майкл был, как почти все американцы, непробиваемый прагматик. Несмотря
на все свои миллионы, он, например, никогда - даже в мечтах - не предполагал
войти в тот круг финансовой олигархии, которая правит западным миром. Он
отлично понимал, что это невозможно, что он никогда не потянет на это, так
как знал все тайные механизмы и суть этой олигархии и не смел даже в мыслях
на такое претендовать. Но относительная власть и солидный социальный статус,
которые связаны с умеренно большими деньгами, - это у него всегда было при
себе. Не считая все прочие немалые привилегии: например, даже ему вполне
было доступно омолодить себя подходящим жизненным органом, взятым у
какого-нибудь экспроприированного мальчика из третьего мира, из Южной
Америки например, и связаться по этому поводу с ребятами, которые организуют
такие дела для тех, кто принадлежит к миру "выигравших".
И теперь все это рухнуло. Через два дня после краха Майкл сидел в своем
кабинете на пятьдесят первом этаже в Манхэттене и раздумывал. Собственно,
думать о чем-либо, кроме денег, он не был в состоянии никогда, и это был
первый случай, когда Майкл думал не о деньгах: он думал о самоубийстве. Все
кончено. Без больших денег жизнь не имела смысла. Отчаяние и тайная злоба
были слишком велики, чтобы их все время выносить. Майкл был прирожденным
оптимистом, он терпеть не мог даже тени страданий.
В углу его кабинета тихо бормотал телевизор. Как из рога изобилия
сыпались новости и мелькали глаза, все до странности одинаковые тем, что в
них не было даже тени какого-либо выражения. Лица иных манекенов в больших
магазинах были чуть-чуть выразительней. Эти до странности одинаковые
физиономии энергично-монотонно и без всякой разницы говорили и о марках
машин, и о противозачаточных средствах, и о педофилии, и о Боге - все
укладывалось в один ряд. Майкл никогда не обращал внимания на эти лица, он
фиксировал только факты, относящиеся к его бизнесу. Но теперь и это стало
бессмысленным. Социальный статус, власть, блага, которые дают всемогущие
деньги, ушли от него. Взгляд его сосредоточился на окне, откуда он решил
выпрыгнуть. Этаж пятьдесят первый, значит, шансов остаться в живых не было.
(Обычно, падая с такой высоты, умирают до удара о землю.)
Несмотря на то что Майкл не колеблясь решил выброситься сейчас же, ну,
минут через шесть-десять, в его мозгу то и дело мелькали данные бизнеса,
бесконечные столбцы цифр и комбинаций, и это мешало осуществить решенное.
Мысль о чем-либо, кроме денег, все-таки давалась ему с трудом.
Харрис смотрел на часы. Вдруг сознание его полностью освободилось, он
вспомнил случай, рассказанный ему знаменитым психоаналитиком Чарльзом
Смитом. Этот психоаналитик лечил другого миллионера, который одно время был
даже кандидатом в президенты США: то есть, в общем, был человеком иного
ранга. Звали кандидата и миллионера Б.У. Он страдал неизлечимой смертельной
болезнью и нанял Чарльза Смита, чтобы тот подбодрил его психическое
состояние.
Чарльз Смит прикидывал, прикидывал и, так как смерть довольно быстро
приближалась (несмотря на миллионы и бывшее кандидатство), решил следующее.
- Б. У., - сказал он своему подопечному, оставшись с ним один на один.
- Самое лучшее в вашем положении - это отождествить себя с мухой. Понимаете,
чем проще будет существо, с которым вы себя отождествите перед смертью, тем
легче умереть. Соображаете?!! Тем более мы, американцы, вообще тяготеем к
более простому, даже в сфере теологии. Вам легко будет это сделать. Да,
вспомните вашу деятельность, ваши выступления, снимите с них покров
человеческой речи, и что получится: жу-жу-жу. Ну, я не считаю там факты, а
по внутренней сути вам легко перейти к этому жу-жу-жу. Я, конечно, чуть
упрощаю, но ведь сейчас мы все упрощаем, даже Платона и Шекспира. Вот какой
метод я вам советую: сидите в кресле, ни о чем не думайте и считайте себя
мухой. Причем как можно более искренне и полно. Жу-жу-жу. Вам будет
комфортно, и смерть вы встретите без проблем. Жу-жу-жу.
Б.У. тут же согласился. Идея показалась ему блестящей и даже
благородной (Б.У. был весьма набожен).
Под наблюдением Чарльза начались сеансы преображения. Б.У. иногда
жаловался на монотонность своего нового существования, но Чарльз изобрел
(вот оно, творчество!) новый метод: он велел Б.У. включать телевизор,
особенно культурные программы, и, глядя на них, внушать себе свое тождество
с мухой. Чарльз считал, что программы так подавляют высшие нервные центры,
что у зрителя тождество с мухой или подобными ей существами пойдет
эффективней и как-то бодрее.
Б.У. действительно вскоре совсем преобразился в муху, хотя формально
вид по-прежнему имел квазичеловеческий, и в конце концов он даже не заметил,
что умер.
Всю эту тихую историю и вспомнил Майкл, пока в оцепенении сидел в своем
кабинете.
Но что-то в ней ему не нравилось. "Зачем мне становиться мухой, - думал
он. - Раз - выпрыгну, и дело с концом. Вечно эти психоаналитики
усложняют..."
Майкл уже подошел к окну, как в дверь постучали. Он ответил, вошел
сотрудник за бумагой.
- Are you fine? [С вами вес в порядке? (англ.)] - неожиданно спросил
тот.
- I am fine [Все хорошо (англ.)], - широко, во всю мощь своих белых
зубов, улыбнулся Майкл.
Сотрудник ушел.
Майкл выпрыгнул.
До того как он умер, в его мозгу вдруг мелькнула мысль: Деньги. Бог.
Бог. Деньги.
Мгновенно Майкл вспомнил (он где-то слышал об этом), что после смерти
должен быть Свет. Он верил в это, Майкл был добрым христианином, правда
почти не делал различия между Богом и Деньгами. Смерть его была
безболезненна. Майкл умер до удара. И он ожидал увидеть Свет. Но увидел
Тьму, точнее, туннель Тьмы, а в конце ее непонятную кругообразную фигуру,
мохнатую...
"Ад", - мелькнуло в его сознании.
Но вдруг тьма исчезла, исчезла и дикая фигура в конце. Вместо этого
навстречу душе Майкла - или внутри его души - летела огромная черная Муха.
"Жу-жу-жу. Жу-жу-жу", - жужжала она. Душа Майкла с радостью превратилась в
эту муху. А в его кабинете остался покрикивать только огромный телевизор,
где монотонно мелькали марионеточные личики президентов, лауреатов мировых
премий, шефов корпораций и других "выигравших".






    Здравствуйте, друзья!



Гарри Клук тронул себя: "Бе-бе, как будто бы от меня ничего не
осталось. Впереди, в окне, виден Нью-Йорк, а от меня ничего не осталось!"
Он ткнул в свою ногу вилкой и удивился: вилка вошла как в потустороннее
болото.
"У-у, - промычал он - теперь мне не надо бояться, что меня зарежут в
метро: вместо тела у меня жижа".
- А что у меня вместо сердца? - он поднял ухо к потолку.
Сердце показалось ему мешочком, многоточием, бьющимся как часы в аду.
Денег у него почти не было: безработица, неудачи. А какая же жизнь без
божества? Без божества жить невозможно. В этой цивилизации деньги были не
только временем, но и вечностью. И теперь он остался без вечности.
Была у него и семья: но семьи не было с самого начала, все жили сами по
себе. Правда, один сын обещал прислать телеграмму, когда будет умирать. Два
других отказались и от этого.
Итак, он не выдержал конкуренции.
К тем, у кого были деньги, сыновья писали раз в год, и вовсе не перед
смертью, а при жизни.
Божество исчерпалось, семьи - нет, а пить он не мог: блевал от одного
глотка алкоголя. Впрочем, и раньше, когда он пил, то возбуждался только для
того, чтобы считать себя преуспевающим.
Единственный, кто у него остался - друг.
Но он не знал, кто он, этот друг. В его бедной каморке было так темно
(к тому же он экономил на электричестве), что не виделся бы и самый
преданный друг, если бы даже он стоял рядом.
Гарри целыми днями считал на бумажке - во что бы ему обошелся друг,
если бы он жег свет, чтобы его видеть. Но решился бы он зажечь лишний раз
свет для своего лучшего друга? Вряд ли. Даже если бы перед ним во тьме
явился Богочеловек, он все равно бы не зажег: сэкономил. К этому его
приучила жизнь.
Правда, он не всегда был такой. В молодости, например, жил широко, а
потом пошли неприятности, денежные травмы... В сущности он никогда не был
жадным: свет, отопление, действительно, дорого стоили, и кроме того, он чтил
деньги сами по себе...
Но от идеи друга он упорно не отказывался - друг это существо, а
существо ведь можно любить. Долларам же лучше поклоняться: они выше любви.
Тем более, они дают тотальную власть...
И тела у него почти не осталось: от забот.
Клук задумался посреди темноты в своей комнате. Повернул голову вверх.
Да, надо искать "его". Друг - это единственное, что у него осталось.
И он полез к нему, заранее любя. Само синее болотное тело Клука искало
его. Гарри стал рыть: и для этого зажег свет - целый бунт против общества!..

Его давно преследовали шорохи, и он считал, что они от друга. Стуки и
шорохи раздавались за стеной. Там, видимо, жил "он". И Клук стал рыть в том
месте. Шорохи усилились. Он знал, что за стеной живет сосед, но вряд ли
именно сосед - его друг.
Тем более, Клук никогда не видел его: вероятно, тот был почти невидим
или просто стеснялся быть.
Но стуки усиливались и усиливались. В глубине своей души Клук -
несмотря на то, что с ним происходило - был рационалист. И поэтому. все
стуки невидимого соседа он принимал за шорох огромной крысы, ставшей, может
быть, его последним другом. Попросту он не верил, что у такого бедного
человека, как он, может быть друг в форме человека.
И он искал путь к своей крысе.
Сегодня он решился окончательно: бросив рыть, он взял инструмент и при
свете стал долбить стену.
Шорох исчез.
Кто там был: сосед или крыса?
И кто из них был его друг?
Гарри, став на колени, пыхтел с инструментом, прибор работал, урча от
электротока. Этот инструмент был последним богатством Клука, напоминающим о
его прошлой принадлежности к среднему классу.
Сосед, видимо, сверхъестественно спал, забытый даже крысами Клук не
думал о соседе: нет, люди забыли о нем, о Гарри, и в этом смысле он,
пожалуй, действительно одинок.
Но друг был, ибо были шорохи, стуки, и Клук искал путь к нему.
В конце концов, есть крыса, а значит, есть и друг. Он где-то близко,
совсем рядом, он подавал ему знаки... К тому же, одна крыса - во сне - своей
улыбкой сказала ему, что он будет таким же, как она, на том свете, а Гарри
верил в него, потому что был религиозен.
Наконец часть стенки рухнула. Перед ним, действительно, лежал друг.
Увы, это была не крыса, а его собственный труп. Его ли? Конечно, да;
открытые глаза, однако, были совсем детскими по выражению - такие же, какие
были у него, ребенка, когда он глядел на себя в зеркало. Но вместе с тем это
был взрослый труп.
И тогда Гарри завыл; потом встал на колени перед собственным трупом и
сказал ему:
- How are you. (Xay а ю)?
Потом поцеловал его в глаза.
Сразу же он полюбил свой труп, и тот стал для него ценнее, чем доллары.
Он не совсем даже осознал сам факт чудовищного переворота, незнакомого
большинству: есть что-то более ценное, чем деньги!
Затем Клук выбежал в город, в его душные, пропитанные смрадом и духом
золота улицы. И бежал, бежал. Даже уголовники, из черных, не убили его. И он
внезапно почувствовал радость оттого, что его не убивают. Почему радость? А
про себя он пролепетал, ответив: "Ведь у меня есть друг! Я нашел его!".
Но потом, другой уголовник, из белых, стоявших за утлом, мазнул ему по
горлу синей бритвой... Секунды через две-три Гарри опять превратился в труп
- в желанный труп, в своего второго друга, в мечту, в романтика!
Кругом теперь во всей вселенной Гарри Клука окружали друзья: один лежал
в стене, другой распластался как последняя тварь на мокрой нью-йоркской
мостовой, третий, может быть, уже назревал...
И уходящая в подвал ада душа Гарри тупо хихикнула: в клоаке рта своего
убийцы он увидел исполинское солнце любви...






    Золотые волосы



Он - знаменитость - сидел в роскошном номере нью-йоркской гостиницы. И
он не знал больше, что ему делать: у него было все - и слава, и деньги.
На полу лежали пятьдесят пять разных газет с его портретами.
И вдруг постмодернистское озорство овладело им. Он стал разговаривать с
собственным портретом.
И тогда захохотал.
Этот хохот был настолько сверхъестественен, что разбудил крыс,
находившихся под землей.
Он встал и, обнажившись, подошел к зеркалам. Там, в этих зеркалах
своего почти антикварного номера в волшебном этом отеле, он опять увидел
свои портреты, разбросанные на коврах и диванах. Боже, как он был (и есть!)
велик! Всемыслитель, автор сорока книг, каждая из которых на уровне Шекспира
и Достоевского (так писали газеты), лауреат всех высших мировых премий,
визионер (не уступающий Блейку), властитель самых утонченных женщин и вообще
доступный сверхчеловек.
А эти цветущие (как блеск золота) волосы, к ним прикасались самые
изысканные мальчики!..
Он подошел поближе к зеркалу, пристальней рассматривая собственное
тело. Знаменитость! Вместитель всех возможностей и сил! И подумал: "Моя
новая книга будет называться "Секс и я". Это станет мировым откровением.
Весь мир купит книгу о моем теле".
Но вдруг ему захотелось надеть свое собственное фото из одной
влиятельной газеты на орган своего тела, отнюдь не предназначенный для
развешивания портретов. Это будет великий символ!
И символ получился. Портрет сиял, отражаясь в золотом зеркале! Вот она
- подлинность Нарцисса! Вот она - преемственность между великой
древнегреческой культурой и нашей суператомной цивилизацией Хиросим и
полетов на Луну!
Портрет на органе - в зеркале! Снилось ли это Нарциссу, который к тому
же не был знаменитостью, а всего лишь мифологической фигурой, не входившей в
мир наличных фактов?! А его член и его портрет - это факт.
Несмотря на то что его фотопортреты сияли по всему миру уже много лет,
он не прекращал их обожать!
Наконец, знаменитость (и к тому же "гений" - по определению журналов)
стала читать статьи о себе, вся обнаженная, перед своими отражениями. У него
было орлиное зрение.
"О, Достоевский, о, Данте, о, Толстой и Шекспир! Он - тот, кто их
объединил. Он открыл нам эрос, неподвластный психоанализу! Он -
первооткрыватель нас всех как Нарциссов". Так писали в газетах. В сущности,
он был выше античных богов (хотя прямо он никогда не высказывал эту
концепцию).
И вдруг странная мысль запала в его опьяневшую от величия (и чуть-чуть
от наркотиков) голову: "Неужели я, сверхчеловек и гений, зависим от боссов,
от подвластной им прессы, от тех, кто назначает, кому быть знаменитым, от
властителей мира сего..."
Член его таинственно увял, и портрет упал на пол.
- Какой позор! Выходит, выбрав, они меня создали, сфабриковав, а не я!
Не я творец своего величия!
Он посмотрел на себя в зеркало.
- Ненаглядный! - закричал он. - Какой удар!
Его глаза потемнели.
- Сжечь! Сжечь! Вот мой ответ. Огонь! Огонь! Я великий по своей
природе!
И он поджег газеты о себе. Это уже превосходило возможности Нерона.
- Вот он, подлинный нарциссизм! А не эта зависимость? - вскричал он.
Газеты пылали, отражаясь в зеркале. А он, всеобъемлющий, непостижимый,
стоял сбоку от этого пожара. Газета, упавшая с члена, горела ярче всех,
словно комнатное солнце. Она пылала, почти как новая звезда.
О, великий диссидент!
...Через несколько дней газеты и журналы писали о нем примерно так:
"Его бунт против несправедливости превзошел всякое понимание. Он -
революционер! Он - адепт современного восстания! Его нарциссизм - это синтез
революции и контрреволюции. Его мятеж - полет в двадцать первый век".
И все это говорилось по поводу его последнего, яростного, бушующего
всеми переливами гнева интервью, в котором, однако, содержался скрытый и
расчетливый реверанс в ту сторону, куда надо.
И его "бунт" был дорого оценен и немедленно оплачен.
Вскоре появилось переведенное на восемнадцать языков, прогремевшее на
весь мир его эссе о мастурбации младенцев в утробе матери. Это эссе
публиковалось в самых элитарных журналах.
Спустя полгода возникла его поэма "Бе-бе-бе", состоящая только из
комбинации этих звуков. Газеты восторженно известили, что эта поэма
знаменует конец литературы.






    Изнанка Гогена



Молодому, но уже известному в научных кругах математику Вадиму Любимову
пришла телеграмма из одного глухого местечка: умирал отец Любимов, потускнев
от тоски, решился поехать, взяв с собой жену - Ирину. В поезде он много
курил и обдумывал геометрическое решение одной запутанной проблемы.
Сошли на станции тихим летним вечером; их встречала истерзанная от слез
и ожидания семнадцатилетняя сестра Любимова Наташа, - отец в этом городе жил
одиноко, только с дочкой. Сухо поцеловав сестру, Вадим пошел вместе с ней и
женой в невзрачный, маленький автобус. Городок был обыкновенный: низенькие
дома, ряд "коробочек", дальние гудки, лай собак.
Люди прятались по щелям. Но в автобусе до Вадима долетела ругань.
Ругались одинокие, шатающиеся по мостовой фигуры. Несколько женщин
неподвижно стояли на тротуаре спиной к ним.
Вскоре подъехали к скучному, запустелому домику.
Ирина была недовольна: успела промочить ноги. Наташа ввела "гостей" в
низенькие комнаты.
Опившийся, отекший врач сидел у больного. Увидев вошедших, он тут же
собрался уходить.
- Что возможно, я сделал. Следите за ним, - махнул он рукой.
Матвей Николаевич - так звали умирающего - был почти в беспамятстве.
- Ему еще нет и шестидесяти, - сказал Вадим.
Ирина плохо знала свекра, ее напугала его вздымающаяся полнота и
странный, очень живой, поросячий хрип, как будто этот человек не умирал, а
рождался.
- Отец, я приехал, - сказал Вадим.
Руки его дрожали, и он сел рядом.
Но отец плохо понимал его.
- Наташенька... Наташенька... молодец, ухаживала, - хрипел он.
- Ты как мужчина будешь спать с отцом в одной комнате, - заявила Ирина.
Вадим первый раз пожалел, что он мужчина. Ночью Матвей не раз
приподнимался и, голый, сидел на постели. Он так дышал, всем телом, что
казалось, впитывал в себя весь воздух. Он действительно раздулся и с
какой-то обязательной страстью хлопал себя по большому животу; делал он это
медленно, тяжело, видно, ему трудно было приподнимать руку; часто слезы
текли по его лицу; но он уже ничего не соображал.
Наконец Матвей Николаевич грузно плюхнулся на бок, и вдруг Вадим
услышал, что он запел, запел как-то без сознания, вернее, заныл, застонал
что-то свое, похожее на визг резаной свиньи. Но только не с предсмертной
истерикой, а с небесными оттенками; в этом поющем визге чудилось даже что-то
Баховское.
Вадим встал посмотреть в чем дело, но когда подошел, отец был уже
мертв.
Везде стало тихо. Наутро Ирина сказала про себя: "Быстро отделались".