И именно потому так явственно, так нестерпимо громко задалось в этой напряженной тишине: трак! трак!.. Отдирали доску…
   У Антона перехватило дыхание. Еще минута, и он убежал бы. Но в это время из темноты вынырнул Вадик.
   – Ну вот и все! Ходу!
   – А Генка? – спросил Антон.
   – Генка?.. Ничего, все в темпе… Он догонит…
   Потом Антон услышал, что в этот вечер «велик толканули». Сначала он не понял, а потом узнал, что это значит: велосипед украли. Он очень испугался и ночью почти не спал, а когда забывался, то сквозь тревожный сон ему чудился треск отдираемой доски… Он долго после этого не был у Вадика и все ждал, что будет? Но ничего не было – все обошлось. Постепенно страх прошел, и осталось только воспоминание о не совсем обычном приключении…
   И вот теперь, когда Вадик подал ему деньги, он не знал, как к этому отнестись. Бумажка была почти новая, хрустящая, радужная. А Вадик тут же взялся за толстый альбом с патефонными пластинками и как ни в чем ни бывало предложил:
   – Крутанем?
   Он выбрал пластинку, и из патефона полились томные ноющие звуки, под которые хотелось не ходить, а плавать, и даже не плавать, а где-то реять и изнывать.
   – Гимн умирающего капитализма! – сказал Вадик и, опускаясь на софу, потянул за собой Антона. – Садись… Ну, а как у тебя с девчонками?
   – Ну их! – небрежно ответил Антон, все еще не зная, что делать с хрустящей бумажкой. – Они помешались на дружбе и никак не могут определить, с чем ее едят.
   – А вообще-то законно сделали, что вместе с девчонками учить стали. Знаешь… – вдруг оживившись, приподнялся на локте Вадик, – когда я учился, мы раз подсматривали, как они перед физкультурой переодевались. Есть – во!.. Я одной написал тогда такую записочку…
   – Ну и что?
   – Ответить не ответила, а как встретимся, бывало, смеется… Ты думаешь, они все такие скромные? Они только представляются, а сами…
   – А у нас очень умные, – в тон Вадику сказал Антон.
   Он почему-то считал неудобным не ответить на тот разухабистый тон, которым Вадик обычно говорил о девочках. Но похвалиться ему было нечем, а тем, что случилось у него с Мариной Зориной, хвалиться тем более было нельзя…

4

   А случилось вот что…
   Учиться Антон начал, когда жил у бабушки, вместе с Вадиком – в одной школе, в одном классе. Потом, когда мама вернулась из-за границы и получила комнату, он перешел в другую школу, а когда появился Яков Борисович и они опять переехали на новую квартиру, ему пришлось перейти в третью.
   А в этом году было введено совместное обучение, и началось, как ребята говорили, «великое переселение народов»: мальчиков – к девочкам, девочек – к мальчикам. Так, в бывшую женскую, для него в четвертую по счету школу перевели Антона и его дружков-товарищей: Сережу Пронина и Толика Кипчака. Перевели их, конечно, неспроста: они пошаливали, учились неважно, и, когда мать Сережи Пронина стала возражать против этого перевода, завуч ей откровенно сказал: «А на что нам лишние двоечники?»
   Мать разволновалась и, не стесняясь в выражениях по адресу и завуча, и школы, выложила все это дома при Сережке. Тот обо всем рассказал своим приятелям, и ребята пришли в новую школу в самом воинственном настроении: негодные так негодные! Мы им покажем!..
   И стали «показывать». Прежде всего – полное пренебрежение к девчонкам и к девчоночьим порядкам, установленным в школе: все девчонки дуры, зубрилки и шепталки, привыкли, как дрессированные мыши, ходить парами на переменах, при каждой встрече приветствовать учителей «медленным наклонением головы».
   Об этом «медленном наклонении головы» в первой же беседе объявила Вера Дмитриевна, учительница математики и классный руководитель девятого «А» класса. С этого, пожалуй, и испортились отношения между ней и Антоном – с его неспроста, конечно, заданного вопроса:
   – А если просто сказать «здравствуйте» без наклонения головы, – можно?
   – Вам объявили наши правила, и будьте добры их выполнять! – заявила Вера Дмитриевна, уставившись на Антона своими круглыми глазами. – И, пожалуйста, своих законов здесь не устанавливать!
   Вот это «наше» и «ваше» ребятам показалось особенно обидным, тем более что Вера Дмитриевна девочек звала девушками, а мальчиков – мальчишками. Этим самым она сразу стала в их глазах носительницей того девчоночьего духа, против которого они настроились, еще не входя в школу.
   Школа, в которую их перевели, до слияния была на хорошем счету в районе и по успеваемости и по дисциплине, – об этом ребятам сказали при приеме. Директор ее, Елизавета Ивановна, много поработала над установлением дисциплины. Начальство, приезжавшее в школу, она прежде всего старалась вывести на перемене в зал, в коридоры и показать, как ходят парами, как кланяются и вообще как примерно воспитаны ее девочки. А девочки кланялись, ходили парами и трепетали перед своим директором.
   Ребята все это сразу заметили и «пришпилили» Елизавете Ивановне кличку: «Солдат в юбке». Эта неслыханная до сих пор дерзость быстро дошла до директора и обозлила ее до крайности. И так как с приходом мальчиков прежняя дисциплина, которая составляла гордость школы, пошатнулась, то все зло Елизавета Ивановна стала видеть в мальчиках. В своем стремлении сохранить порядок в школе она по-прежнему опиралась на девочек, на свой прежний актив, и у ребят создалось впечатление: комсомол – девчачья организация, учком – девчачья организация и вообще везде девочки, потому что они привыкли ходить на цыпочках.
   Особенно шумно и дерзко проявили все эти настроения трое друзей из донятого «А», – как их прозвали, «три мушкетера»: Антон Шелестов, Сергей Пронин и Толик Кипчак. Прогуливаясь в обнимку по всем коридорам, они декламировали вслух:
 
Трусов плодила наша планета,
Все же ей выпала честь:
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть!
 
   У Антона эта ребяческая «фронда» усиливалась обострявшимися с каждым днем отношениями с Верой Дмитриевной. Ему не нравились ее круглые глаза с красными веками, неподвижное, как маска, лицо и холодный металлический голос, а ей, ответно, не нравилось в Антоне все, вплоть до его прически – пышные, точно ветром взвихренные волосы этаким облаком венчали его длинную, не совсем оформившуюся фигуру и были предметом его тайной гордости. И об этой-то прическе Вера Дмитриевна позволила себе сказать:
   – А нельзя ли снять эти вихры и завести прическу поскромнее?
   – Прическа – это личное дело. У нас не казарма! – ответил на это Антон.
   На том же основании, что это казенщина и формализм, Антон не хотел носить форму, и Вера Дмитриевна решила дать ему бой, – она направляла его к директору и вызывала к себе Нину Павловну. Бой этот Вера Дмитриевна выиграла – Антон надел форму, но вести себя стал еще хуже. Когда однажды старенькая учительница истории вызвала его, он сначала как будто не расслышал, посидел, медленно достал носовой платок, высморкался и только после этого, встрепенувшись, под общий смех спросил:
   – А?.. Что?..
   Когда же учительница сделала ему замечание, он встал и ответил:
   – А я, знаете ли, некультурный. Нас в прежней школе очень плохо воспитывали.
   Тогда решительно встала со своего места Марина Зорина и, повернувшись к Антону, сказала:
   – Слушай, Шелестов! Что это такое? Почему ты так ведешь себя?
   – Ах, ах! – послышалось в ответ ироническое восклицание Сережки Пронина, ему подхихикнул Толик Кипчак, но Марина продолжала стоять, глядя на Антона упорным и требовательным взглядом. Ее поддержали другие девочки, и Антону пришлось сесть.
   Это тоже был один из номеров Антона: как встать и как сесть. Вставая, он наклонял туловище, почти пригибаясь к парте, и потом сразу выпрямлялся во весь свой длинный рост, словно мачта, а когда делал обратное – опять, точно надламываясь, пригибался резким движением к парте, а затем уже садился.
   – Как перочинный ножик! – смеялся Сережка Пронин.
   К этим сравнительно безобидным проделкам постепенно прибавлялись обидные, злые и злостные. Так получилось, например, с доской Почета. Там среди других заслуженных людей школы был и портрет старшей пионервожатой Люси. Но у Сережки Пронина были с ней свои счеты: она остановила его как-то на улице, когда он шел, попыхивая папиросой, потом сделала ему еще раз замечание, и Сережка ее невзлюбил. Они решили сорвать портрет Люси с доски Почета. Хотели они это сделать тайно, но Толик Кипчак, который стоял на страже и должен был предупредить об опасности, проморгал: откуда-то подвернулась нянечка. Правда, видеть она ничего не видела, но, когда началось разбирательство, подозрение на них все-таки пало. А у Веры Дмитриевны это подозрение превратилось в уверенность, причем главную роль в этом деле она отводила Антону. К тому же у нее к этому времени назревал более широкий план: постепенно расчистить свой класс от всего трудного и непокорного. Она поставила перед директором требование – разбить беспокойную тройку. Елизавета Ивановна согласилась с ней, и Антона, как предводителя «мушкетеров», хотели перевести в другой класс. Тогда к ней пришла Нина Павловна, пригрозила пожаловаться в роно, и Антон был оставлен в том же девятом «А», но оставлен условно – до первого замечания. И Вера Дмитриевна всячески старалась подчеркивать этот временный и сугубо условный характер пребывания Антона в ее классе.
   Было ясно, что она выжидает только удобного случая. И таким случаем оказалось происшествие с Мариной Зориной.
   Марина ничем не выделялась среди девочек, с которыми Антон встретился в девятом «А», – девчонка как девчонка. Остренький подбородок, остренький, чуть стесанный с кончика носик, лоб невысокий и не очень заметный – лицо ее не обращало бы на себя внимания, если бы не брови, резко надломленные и выразительные, и такие же выразительные глаза: открытые, ясные, точно изнутри освещавшие все лицо и придававшие ему неожиданную привлекательность. И еще косы – большие, золотистые, они пышным кольцом лежали на затылке, и голова ее была похожа на подсолнечник. Она была комсомолкой, членом классного комсомольского бюро и одна из немногих в классе носила комсомольский значок, новенький, чистенький, и вся она казалась тоже чистенькой и светлой, как этот сверкающий красной эмалью значок.
   Для Антона Марина олицетворяла те самые «девчачьи порядки», которые были для него как тесная куртка. Порядок для нее – святыня, урок – святыня, учитель – святыня. После его выходки с учительницей истории она с возмущением говорила об Антоне на классном собрании, говорила о том, что учительница очень хорошая, добрая, но больная и что ее в прошлом году прямо из школы увезли в больницу с сердечным приступом.
   – Ты что же – хочешь, чтобы у нее опять приступ случился?
   Антону было немного неловко, и он сначала отмалчивался, но потом, переглянувшись с Сережкой Прониным, стал оправдываться: о болезни учительницы он ничего не знал, а просто ему вздумалось почудить – простите, больше не буду! Но сказал он это так, что ему никто не поверил, и прежде всего Марина.
   Все это – и чистота, и строгость, и в то же время неоспоримая привлекательность Марины – вызывало у Антона смешанное чувство робости, смущения и безотчетного, глухого раздражения, как и самый взгляд ее: когда Марина говорит, смотрит в глаза – прямо, честно, приветливо или требовательно. Так же требовательно смотрела она и тогда, когда после новой очередной выходки Антона остановила его в дверях класса.
   – Шелестов! Ну почему ты такой грубый-прегрубый мальчишка?
   Может быть, если бы это было при других обстоятельствах, то все сложилось бы иначе. Но рядом стояли его товарищи, братья-«мушкетеры», кругом были девочки, и ударить лицом в грязь было никак нельзя. Антон дерзко посмотрел ей тоже прямо в глаза и сказал:
   – А тебе что за дело? Ты чего лезешь? Подумаешь – комсомолка!
   Марина чуть-чуть побледнела, но, продолжая так же прямо и твердо смотреть ему в глаза, проговорила:
   – Да! Комсомолка! А что? Разве плохо?
   Точно мутная волна накатила на Антона, его взбесил ее проникновенный тон и взгляд, и он, забывшись, выкрикнул:
   – А пошла ты…
   И тогда случилось неожиданное. В ответ на его грубое ругательство Марина схватила его за руку:
   – Пойдем к директору!
   Антон попытался вырваться, но рука у Марины оказалась неожиданно крепкой. На помощь ему бросился Сережка Пронин, но девочки окружили Антона плотным кольцом и повели его по коридору.
   Антон опомнился только в кабинете директора. Елизавета Ивановна поднялась из-за стола, грузная, грозная, и тоном, не предвещающим ничего хорошего, проговорила:
   – Опять Шелестов?
   Произошло объяснение, о котором лучше не вспоминать. Когда они вышли из кабинета директора, Антон сказал Марине:
   – Твое счастье, что ты девчонка, а то бы я тебе…
   – А я думала, ты извинишься передо мной! – ответила Марина.
   После этого было решено разбить злополучную тройку, и Антона перевели в девятый «Б». Антон обиделся, несколько дней не ходил в школу, а когда пришел, то уселся на свое место с видом, говорившим: «Мне на все наплевать и ничего не нужно».
   Вот что случилось у Антона с Мариной Зориной, хвалиться ему перед Вадиком, пожалуй, было нечем…

5

   После «гимна умирающего капитализма» забушевала бойкая, необыкновенно шумливая безалаберщина звуков. Развалившись на софе, приятели упивались дробным перестуком барабанов, подвываниями и взвизгиваниями труб, которые заставляли невольно дрыгать ногами, и тоже подвывать, и пристукивать, и бить кулаками в свои собственные надутые щеки..
   – Неужели вам это нравится? – приоткрыв дверь, спросила мать Вадика, Бронислава Станиславовна.
   – А как же?.. Музыка! – ответил Вадик.
   – Да какая же это музыка? Кошачий концерт!
   – Ты, мама, девятнадцатым веком живешь. А не хочешь, кстати сказать, не слушай. Тебя никто не звал!
   Вадик встал, прикрыл дверь и, возвратившись на софу, проворчал:
   – Им все симфонии надо! Шопена!…
   Когда в патефоне отгремело, отшумело и отлаяло, за окном послышался свист. Вадик подошел к окну и открыл форточку. Свист повторился.
   – Ребята зовут… Пойдем? – предложил Вадик.
   Они оделись.
   – Мы воздухом подышим, – сказал Вадик матеря.
   – Вот это хорошо! Это очень полезно! – согласилась Бронислава Станиславовна.
   – Да, да! – в тон ей продолжал Вадик. – Это способствует окислению крови.
   – Только подожди, Вадик! – встревожилась вдруг Бронислава Станиславовна. – Как ты одет?
   – Я оделся как следует, мама!..
   – А горло? Горло ты завязал? Вадик! У тебя же аденоиды!
   – А ну тебя с твоим аденоидами! – Вадик хлопнул дверью и уже на лестнице грубо выругался.
   На улице их ждали Генка Лызлов, Пашка Елагин, Олег Валовой, Сеня Смирнов и еще кто-то. Антон почти всех их знал по прежним детским играм. Одни из них были членами его штаба в шалаше, другие обосновались на чердаке соседнего дома, и между ними некоторое время шла война. Потом на шалаш набрела дворничиха, присадила там себе шишку на лоб и со зла разломала его. Враждебный штаб на чердаке тоже распался – управдом запер чердак на огромный замок.
   Ребята с тех пор выросли, по-разному наметилась их жизнь, но что-то их по-прежнему сближало.
   – Жору сегодня взяли! – возбужденно объявил Пашка Елагин, едва Антон и Вадик вышли во двор.
   Ребята наперебой стали рассказывать историю Жоры, смирного, безобидного на вид парнишки с соседнего двора, который частенько дарил им открытки с видами Москвы и по дешевке продавал авторучки. И вот теперь оказалось, что все это он добывал в газетных киосках, которые взламывал но ночам.
   – Вот молоток! – покачал головой Генка Лызлов. – А на вид такой маленький – не подумаешь!
   Ребята горячо обсуждали подробности происшествия с Жорой, когда за их спинами раздался громкий хрипловатый голос:
   – Ну вы! Сявки!.. Чего раскудахтались?
   Это был Витька Бузунов, по прозвищу «Крыса», – в «семисезонном», как он сам говорил, пальто с поднятым воротником и в новой белой кепке «лондонке». Когда-то он верховодил здесь, во дворе, был грозой для ребят и бельмом на глазу у взрослых, потом сел в тюрьму и вот недавно снова появился, – вернулся по амнистии. Ребята стали рассказывать ему о Жоре, но он уже все знал и небрежно цыкнул слюною сквозь зубы:
   – Пятерик заработал!.. А если пятьдесят первую применят, может трешкой отделаться.
   Что такое «пятерик» и «трешка», Антон догадывался, а «применят пятьдесят первую» – такого он еще не слышал. Когда он спросил об этом, Витька взял его за шапку и надвинул ее Антону на самые глаза.
   – Тюря!.. Подожди!.. Попадешься им в лапы, все узнаешь!
   Что он может когда-либо попасть «им» в лапы (кому «им» – Антон тоже понимал), казалось и страшным и смешным, вернее, невероятным и совершенно немыслимым. Но то, что ему приходилось слышать о Крысе, было необычно, неизведанно и интересно.
   Витька вытащил пачку «Казбека», закурил, а потом протянул ее ребятам.
   – Налетай!.. А ты, сосунок, не куришь? – спросил он у стоявшего в сторонке Сени Смирнова и, когда дошла очередь до Антона, насмешливо подмигнул: – Ну, а ты? Тоже небось мама не велела?
   – Почему? Я курю! – сказал Антон с достоинством. – Только у меня свои есть…
   – Да бери, бери! «Свои»… Ты еще своих-то не заработал. Я угощаю!
   Курить Антон начал два года назад, в седьмом классе, когда жил один с мамой. Ребята собирались тогда большой компанией со всего дома в парадном, сидели на ступеньках, вели разные разговоры и курили, выхваляясь друг перед другом. Лестница после этого оставалась заплеванной, усыпанной окурками, и жильцы, с опаской пробираясь между ребят, всегда ворчали.
   От этой глупой похвальбы и начинается курение: «Я тоже не маленький, я тоже не хуже других!» Так было и с Антоном: першило в горле, перехватывало дух, бил кашель, но он все претерпел во имя того, чтобы быть не хуже других. Маме он сначала боялся сказать, что курит, но мама узнала, правда, не скоро – на ее горизонте в это время появился Яков Борисович, – а когда узнала, расстроилась, но не очень сильно, потому что готовилась к переезду на новую квартиру. А там, на новой квартире, на сторону Антона неожиданно стал Яков Борисович: «Если парень закурил, тут уж никакие запреты не подействуют», – и Антон стал курить открыто.
   И теперь, особенно после насмешливого замечания Виктора, он медленно и глубоко затягивался, картинно отставляя руку с папиросой. Он не хотел походить на маменькиного сынка, который всего боится, вроде Сени Смирнова.
   В это время мимо них торопливым шагом прошла девушка. Ни на кого не глядя, она обогнула стоящую на дороге кучку ребят, но Валовой неожиданно подставил ей ногу, и она, споткнувшись, чуть не упала. Девушка кинула на ребят безмолвный негодующий взгляд и пошла дальше. Они проводили ее взрывом хохота.
   – А ничего девчонка, портативная! – заметил Вадик. – Ножки бутылочками…
   – У нас получше есть! – в тон ему похвалился Антон.
   – Получше! – насмешливо передразнил его Витька. – А сам небось дотронуться боится до девчонки.
   Ребята засмеялись, и Антону стало стыдно. Он рад был сейчас что-нибудь придумать на ходу насчет каких-нибудь, своих дел с девчонками, но здесь его фантазия была бессильна.
   Витька Крыса отозвал в сторону Вадика, они о чем-то пошептались, и Витька ушел, а Вадик, вернувшись к компании, предложил:
   – Ну что? В кино, что ли, двинули?
   – А у кого деньги есть? – спросил Пашка Елагин.
   – Деньги? У меня есть деньги. Я плачу! – ответил Антон и достал полученную от Вадика радужную бумажку.
   Все «двинули» в кино, кроме Сени Смирнова. Ему явно не хотелось идти вместе со всеми, но так же явно он не решался и отстать от компании.
   – У тебя что – режим? – иронически спросил его Генка Лызлов. – Брось! Соврешь что-нибудь!..
   С неловкой улыбкой на круглом добром лице Сеня пошел вслед за ребятами, но потом все-таки отстал и исчез…
   В кино шли ватагой, шумно разговаривая, размахивая руками. Прохожие сторонились, сходя с тротуара на мостовую, кидали на них недружелюбные взгляды. Один старичок с молочным бидоном проворчал, обернувшись им вслед, что-то насчет современной молодежи, но на него никто не обратил внимания.
   Билетов в кассе не было, но Генка Лызлов увидел в толпе девушку в зеленом пальто, ярко-желтой шляпке и белых ботах.
   – Эй, Галька! Билетиков не достанешь?
   – А на мою долю будет? – Девица озорными глазами обвела всю компанию.
   – Что за разговор?
   – Гоните деньги!
   Не прошло и пяти минут, как Галька появилась с билетами. При входе получилась заминка. Контролерша не пропускала мальчугана, у которого оказался старый билет. Мальчуган что-то доказывал, но контролерша, пожилая, усталая женщина, не хотела его и слушать.
   Антону стало жалко мальчугана, и он слегка подтолкнул его.
   – Ладно, ладно! Иди!
   – То есть как «ладно»? – Контролерша раздраженно взглянула на Антона.
   – А к кому вы привязались? – не унимался тот.
   Воспользовавшись спором, мальчонка юркнул в толпу и скрылся.
   – Молодой человек, я вас не пропущу, – заявила контролерша Антону.
   – Как так не пропустите? У меня же билет!
   – Не пропущу! Пройдите к администратору.
   – Да чего она там возятся? – послышался сзади чей-то голос, кто-то толкнул Антона, и он невольно подался вперед.
   – Что это значит? – закричала контролерша. – Молодой человек! Молодой человек!..
   И вдруг перед Антоном – молодой человек. Он в демисезонном пальто и цигейковой шапке-ушанке, из-под пальто видно темно-синее кашне с широкими красными полосами. Парень как парень и на вид просто хороший парень, но взгляд его строг и взыскателен, как у Марины, и на лице подчеркнутая, точно нарисованная решимость.
   – Прошу пройти со мной, – обратился молодой человек к Антону.
   – А я вас не трогал, – запротестовал Антон. – Меня толкнули.
   – Прошу пройти!
   – Никуда я не пойду. Я ничего не сделал.
   – Я – комсомольский патруль. Пройдите.
   – А чего ты привязываешься к человеку? – неожиданно раздался громкий голос Гальки, и она, буйная, злая, втискивалась уже между Антоном и молодым человеком.
   На помощь ей пришли другие ребята, приятели Антона, и стали постепенно оттирать его в сторону, но в это время кто-то крепко схватил его за руку. Антон стал вырываться, Генка Лызлов попробовал оттянуть его, но парень сильным и ловким движением завернул вдруг Антону руки за спину.
   – Чего руки ломаешь, гад? – опять закричала Галька, но парень, очевидно, хорошо знал ее и очень спокойно, но строго сказал:
   – Не лезь, Галька! Уйди по-хорошему!
   Кругом сбилось плотное кольцо народа, слышались то угрожающие, то сочувственные реплики, и Антону стало стыдно.
   – Ну ладно, ладно! Я сам пойду, – сказал он покорно.
   Не отпуская рук, парень повел его к выходу, и тут Антон заметил, что вслед за ними из кино выскочили Вадик, Генка Лызлов и Пашка Елагин, перебежали на другую сторону улицы, свернули в переулок и куда-то исчезли.
   – Пусти руки-то! Неловко! – сказал Антон своему провожатому, когда они шли по переулку. – Думаешь, убегу?
   – Никуда ты не убежишь! – ответил бригадмилец, но Антона отпустил.
   Некоторое время они шли молча: Антон впереди, бригадмилец – чуть сзади, слегка придерживая его за рукав. Вдруг из ворот выскочили ребята и, налетев на бригадмильца, чуть не сшибли его с ног. Антон все понял и побежал. За его спиною раздался пронзительный свисток и топот ног, – оправившись от неожиданности, бригадмилец, видимо, бежал за ним. Но Антон бегал хорошо и за это время успел уже оторваться от своего преследователя. Может быть, это и выручило бы его, но на новый свисток бригадмильца из других ворот выбежал дворник и схватил Антона за шиворот. Подоспевший бригадмилец опять завернул ему руки за спину и вместе с дворником доставил в милицию.

6

   И что с ним творится?
   Уже давно затихли шаги Антона на лестнице, а Нина Павловна все стояла, горестно глядя перед собою. И перед нею, как вехи жизни, возникали обрывки воспоминаний, мысли, вопросы… Но вехи эти покуда не вели – мелькали, путались и возвращали ее к одному и тому же пронзившему сердце вопросу: что с ним?
   И прежде всего – когда?.. Когда это началось? И что началось?..
   Нина Павловна и на эти вопросы не могла дать себе ответа. Она не представляла во всей последовательности и сложности развития сына – с самого начала и вот до этой горестной минуты. В памяти возникали обрывки неясных воспоминаний о каких-то случаях, каких-то происшествиях и неприятностях. Но как, из чего вырастали эти неприятности, Нина Павловна не могла себе объяснить. Раньше она ни о чем не задумывалась: сын рос как растение. Но в этом она боялась сейчас признаться и загоняла подобные мысли свои, и сомнения, и угрызения в самые глухие закоулки души. Нет, она, конечно, делала все что могла, но что она могла сделать? И разве одна воспитывала сына? А бабушка? А школа? А…
   И, как нарочно, в этот самый момент раздался звонок. Нина Павловна сняла фартук, привычным движением руки взбила волосы и пошла открывать дверь.
   – Можно войти?
   Перед нею стояла полная, средних лет женщина в несколько старомодной, строгой шляпке, надвинутой на самый лоб. Лоб был большой, выпуклый, перерезанный скорбной морщинкой, но глаза под ним смотрели живо и пытливо. В них даже вспыхнули лукавые огоньки, когда женщина заметила мелькнувшую на лице Нины Павловны тень досады.