– А чего вы пришли? Взяли за хобот, так берите. Зачем пришли? Душу молоть?
   – А чего мне ее молоть? – ответил начальник, усаживаясь рядом с ним на нары. – Она тебе сама скажет, если… ежели есть.
   – Счастливы вы, что взяли меня вовремя, а то бы были дела, – проговорил Мишка.
   – Пожалуй! – согласился начальник. – А для чего?.. Ты думал об этом?
   – Пускай лошадь думает, у нее голова большая.
   – А хочешь, скажу? – не обратив внимания на глупую шутку, сказал начальник. – Для анархии! Анархию создать. Хочу – работаю, хочу – не работаю, хочу – пойду, хочу – не пойду, хочу – учусь, хочу – не учусь. Свои порядки, своя власть – малина! А для чего? Королями хотите быть. В этой малине вы хотите быть королями. Правильно? А распусти вас – стадо будет, так и будете ходить, шумки устраивать, друг на друга ножи точить… И ты думаешь, это жизнь? И ты думаешь, кто-то вам позволит такую жизнь? Мы боремся против нее, против господства, мы за это столько крови пролили и у себя уничтожили тех, кто на силе стоял!
   Мишка помолчал и неожиданно трезвым тоном проговорил:
   – Я две ошибки допустил…
   – Ты главную ошибку допустил, – перебил его Максим Кузьмич, – ты думал, что тебя поддержат, а тебя не поддержали. Сами ребята тебя оставили в решительный момент и пошли против тебя. Вот почему у тебя ничего не вышло и не выйдет. Запомни это: ничего у тебя не выйдет и никто за тобой не пойдет. Ты один!
   – Кто? Я?
   – Да! Ты!.. Это вам только кажется, что вас много и что вы сильны. Только кажется! И мира-то у вас никакого нет. Вы – пыль! И народ может стереть вас, как уборщица мокрой тряпкой, одним движением. Да! Он только ждет и надеется – на исправление и возвращение заблудших сынов своих. И не зря! Люди лучше, чем ты думаешь. Да и ты сам, может быть, лучше!
   Ничего не сказал на это Мишка, лег и отвернулся к стене.
   – Вот и думай! – закончил Максим Кузьмич. – Хочешь идти своим путем, вниз хочешь идти – иди! Жизнь свою хочешь губить – иди! Жить тебе! Врагом народа своего хочешь быть – иди! Но знай, что жизнь тебе дана один раз!
   Максим Кузьмич вышел, и дежурный вахтер снова запер дверь изолятора на два замка. А придя в штаб, начальник отдал приказание: «Мать Шевчука вызвать телеграммой ко мне. Срочно!»
   Мишку держали в изоляторе, пока не приехала мать. И все это время он, может быть, впервые по-настоящему раздумывал о своих ошибках, о том, что ребята действительно его не поддержали. Думал он и о Федьке Чуме, и об Иване Зебе с его ужасом одиночества, и в душе у него начинало что-то копошиться, начинали бродить какие-то новые, непривычные мысли.
   Он гнал их, глушил, а они возникали вновь и вновь. Дни за днями проходили в полном одиночестве, в гнетущей тишине изолятора. К изоляторам он привык – он сидел в них много раз и даже считал это своей гордостью, но теперь почему-то голые каменные стены давили его. И ему хотелось разбить эти стены или расшибить о них голову. Иногда появлялось сильное желание постучать каблуками в дверь и вызвать начальника. Что же он не идет? Почему он не хочет больше говорить с ним?
   Но Мишка удерживал себя от этих «не достойных» его шагов и отсидел в изоляторе до тех пор, пока не приехала мать, пока не загремел замок и в открывшейся двери он вдруг не увидел ее, совсем нежданную и такую постаревшую. Она вошла, прислонилась к стене, и у нее мелко-мелко задрожали губы. Она хотела что-то сказать, она многое готовилась сказать, когда шла сюда после разговора с начальником и когда сердце ее восстало против собственного сына. Но она ничего не сказала, она стояла, прислонившись к каменной, холодной стене, и у нее дрожали губы. Мелко-мелко.
   Максим Кузьмич, который пришел вместе с нею, остался на улице и прикрыл кованную железом дверь. Он достал папиросу, выкурил, потом достал другую и тоже выкурил. В изолятор он вошел после того, как вышла мать Мишки.
   – Ну?
   – Хватит, Максим Кузьмич! – сказал Мишка, впервые называя его по имени-отчеству. – Видно, пора «завязывать».
   – А если без «видно»? – спросил начальник.
   – Можно и без «видно»! – ответил Мишка.
   Но Максима Кузьмича, видимо, не очень обрадовали его слова.
   – Д-да… Других слов я от тебя ждал, Шевчук! Других!
   Мишка почувствовал, что начальник хочет сказать нечто очень важное, а тот взвешивал в последний раз то, что он должен сказать. В столе у него лежит наряд, он мажет передать его к исполнению, может «погасить», и Мишка останется здесь, в колонии. Но можно ли? Нужно ли? Большие споры идут из-за Мишки в коллективе сотрудников, и совет воспитанников постановил просить руководство колонии применить к Мишке суровые меры. А ему жалко: то ли Мишку жалко, то ли свою надежду на его исправление.
   Максим Кузьмич сам не знал, но почему-то надежда у него не погасла. Почему-то ему казалось, что, если бы поработать еще с Мишкой да дать бы ему хорошего воспитателя, может быть, и определился бы парень, может быть, и оформился бы наметившийся как будто бы в нем перелом. Но ничего не вышло, и ничего не поделаешь.
   – Думал я тебя переломить… – размышляя вслух, проговорил начальник.
   – Ладно, Максим Кузьмич! Все понятно. Да я и сам сейчас к ребятам не пойду. Все понятно!
   – И отвечать нужно! – уже тверже и решительнее добавил начальник. – За то, что сделал, отвечать нужно, Этого никакими словами не перекроешь!
   – Когда ехать-то? – спросил Мишка.
   – Завтра и отправим.
   Выйдя из изолятора, Максим Кузьмич увидел мать Мишки. Она стояла, прислонившись к дереву, и ждала.
   – Что же с ним теперь будет-то, товарищ начальник?
   – А это теперь от него зависит, – ответил Максим Кузьмич. – Поедет в колонию со строгим режимом. Это тоже колония, воспитательное учреждение. Будет себя хорошо там вести – вернем к нам, а от нас – путь на волю. Ну, а если…
   – Вернется, товарищ начальник. Как мать говорю вам: вернется.
   – Будем надеяться! – Максим Кузьмич пожал ей руку,

30

   История со сходкой не то что встревожила Максима Кузьмича – жизнь колонии как море: ходят волны, и по ним нужно вести корабль, чтобы он не черпал бортом, а качка в волну не в счет, – но все-таки это был срыв, неудача. Эта история обострила одни вопросы и заставила заново продумать другие: и возникающие из жизни колонии, и поднятые на прошедшем совещании в Москве.
   Нет, он, конечно, знал и раньше, но теперь с особенной силой почувствовал, что среди больших и многообразных дел, в общем ходе переустройств и сдвигов, которые осуществляет партия, нашел свое место и их скромный и в какой-то степени скрытый от людского глаза труд.
   Много мыслей привез Максим Кузьмич с совещания, на котором помянули и его, – кое в чем похвалили, а кое в чем поругали и заставили кое на что посмотреть другими глазами.
   Почему, например, в колонии нет попечительского совета, где представители народа могли бы во многом помочь и от многого уберечь? Почему так хил и беспомощен совет воспитанников и, можно сказать, существует только на бумаге? Максим Кузьмич обиделся тогда на это «на бумаге» – так же как и на догадку, высказанную докладчиком: очевидно, товарищ Евстигнеев недооценивает общественные факторы в воспитании и чересчур полагается на себя, А почему? Откуда они взяли? Но вот он приехал домой, и на партийном собрании ему сказали то же самое: меньше «якать» и больше привлекать общественность и опираться на нее. Говорили и о совете воспитанников: конечно, Найденов – прежний председатель – был не совсем подходящей фигурой, и начальник до сих пор не подумал о новом. И ничего не скажешь – не подумал, не собрался. А не подумал раньше, нужно думать теперь.
   И вот на учебно-воспитательском совете завязался разговор о кандидате на этот пост. Называли Дунаева, Костю Ермолина, предлагали Архипова из пятого отделения. Но Костя оказался слишком тихим и чем-то похожим на выбывшего Найденова, а Дунаева жалко было снимать с работы командира девятого отделения.
   – Ну, очевидно, придется, – сказал майор Лагутин. – А командиром можно поставить Шелестова.
   – А почему? – возразил Кирилл Петрович. – Зачем такие перестановки? Почему Шелестова сразу не выдвинуть на пост председателя?
   Максим Кузьмич окинул взглядом собравшихся, а Кирилл Петрович, почувствовав его колебание, стал быстро нанизывать мотивы один на другой:
   – Десятиклассник. Мальчик, только тронутый преступной средой и уверенно идущий по пути исправления.
   – Но у него были колебания, – заметил Максим Кузьмич.
   – Не колебания, а ошибки, неверные, скорее – неумелые шаги, – тут же ответил ему Кирилл Петрович. – Отставал по школе… А как теперь? Нагнал? – спросил он Ирину Панкратьевну.
   – Нагнал, – ответила та.
   – И в общественной работе… – все более воодушевляясь, продолжал Кирилл Петрович. – Сначала член библиотечной комиссии, теперь председатель. Вот висит бюллетень «Книга – твой друг». А кто его выпускает? По чьей инициативе?
   – Шелестов, – сказал заведующий библиотекой.
   – Что еще? – Кирилл Петрович обвел товарищей взглядом. – На производстве? Об этом, думаю, Никодим Игнатьевич скажет.
   – Что хорошо – не скажешь плохо, – ответил Никодим Игнатьевич.
   – А насчет характера… – Кирилл Петрович посмотрел на начальника. – Сначала он действительно мог показаться кисловатым, но после истории с Шевчуком, мне кажется, это впечатление должно рассеяться. Он просто такой человек. Одного нужно ломать, а другого – направлять и растить.
   – Да, но справится ли он? – заметил директор школы. – Дело-то не только в нем. Речь идет обо всем детском коллективе.
   – А почему обязательно исходить из того, что он не справится? – прервал его Кирилл Петрович. – Развитие сознания не всегда ведь по прямой идет, а толчками, импульсами. Сначала все представляется в одних красках, а потом человек переступает через какой-то порог – и все старое освещается другим светом и становится ясным и уже вырисовывается впереди. А потом опять на месте топчешься до нового импульса. И если Шелестову мы дадим сейчас этот новый импульс… Посмотрите, с какой жадностью он хватает сейчас все лучшее и честное. И ему сейчас нужно поручить именно что-нибудь окрыляющее, что его подняло бы, захватило и открыло бы ему большие горизонты. А справится – не справится?.. Посмотрим! Поможем! Не получится – будем решать. А я верю в него. Получится!
   – Убедил! – широко улыбнувшись, сказал Максим Кузьмич. – Какое будет мнение?
   – Быстро набирающий скорость воспитанник, – ответил за всех майор Лагутин, и кандидатура Антона была принята.
   Все было действительно так: широко раскрывшаяся душа Антона с жадностью отзывалась на все – и на прочитанную книгу, и на беседу воспитателя, и на виденную кинокартину. Вот он смотрит в клубе фильм «Звезды на крыльях»: мальчишки учатся в школе, получают аттестаты, идут в военные школы, начинают летать – хорошая, целеустремленная, радостная жизнь, и у Антона сердце вдруг сжимается точно в кулак.
   – Идиот! – ударяет он рукой о подлокотник кресла.
   Это совсем не подходит к действию, которое развертывается на экране, и сидящий рядом Костя Ермолин с удивлением взглядывает на него.
   «А ведь и я мог бы так же!» – думает Антон.
   Вся жизнь, слепая жизнь, бесцельная, и люди, с которыми он в этой жизни встречался, вставали перед ним теперь совсем в другом свете – и Вадик, и Генка Лызлов… И книги!..
   Он даже теперь диву дается – как раньше относился к книге, точно это был не он, а другой, совсем другой человек.
   Как он относился к Николаю Островскому, такому изумительному писателю, с каким пренебрежением отбрасывал книгу, едва встречаясь в ней с чем-то серьезным и поучительным. Он почему-то всегда в этих случаях видел какую-то фальшь, неправду, желание автора к чему-то подделаться и увести читателя от подлинной неприукрашенной жизни. «Учат, учат…» А теперь именно такую умную, формирующую, зажигательную книгу он искал и ждал, – книгу, которая ответила бы ему на все вопросы, книгу, которая ставила бы перед ним вопросы, помогла бы ему увидеть новое и задуматься там, где сознание готово было проскользнуть по поверхности. Вот почему Антон с таким же увлечением работал в библиотечной комиссии и с таким же увлечением занялся изданием бюллетеня «Книга – твой друг». Он разговаривал с ребятами, ходившими в библиотеку, собирал у них отзывы о книгах и в первом же номере бюллетеня поместил заметку: «Какую книгу я люблю?»
   «Можно ли представить себе жизнь без книги? И каким отсталым существом был бы человек без книги!»
   Много мыслей рождалось у Антона и тогда, когда он, стоя на своем «наблюдательном посту», на площадке второго этажа перед мастерской, «смотрел в мир». Вот сходят снега и обнажается земля, пока еще неприветливая, покрытая, жухлой прошлогодней травой, но сила мечты превращает ее в пышную зелень, в цветы, и вот уже бушует весна, лето, и через раскрывшиеся монастырские стены Антон шагает в свободный и радостный мир.
   Вот из бревен, которые когда-то у него на глазах колхозники возили из леса, теперь рубят новую ферму, большую, просторную, на красных кирпичных столбах. А вдали, рядом с городом, уже встали строительные краны, что-то поднимают и перебрасывают по воздуху, и вот уже растут стены каких-то зданий. И дальше, кругом… Дымят поезда, едут машины, идут люди туда и сюда, куда-то стремятся и что-то делают. Жизнь! Когда-то в этой жизни болтался нескладный, неприкаянный человечек и, обнявшись с дружками-приятелями, дерзко распевал песню:
 
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть!
 
   Ничего еще не сделав в жизни, он предъявлял ей свои непомерные претензии: это не так и то не так!
   И вот этот человек сидит здесь, за загородкой, и ничего не изменилось в жизни: она пошла дальше, своими большими путями, а человечек смотрит через загородку и спрашивает самого себя: «Что я?»
   Он думает об этом в спальне, накрывшись с головой одеялом, он думает об этом шагая в строю, он думает об этом каждую свободную минуту.
   Вот Кирилл Петрович везет своих воспитанников в музей, в местный маленький краеведческий музей, вот они разглядывают чучела волков и воробьев, которые водятся в этих краях, стоят перед деревянной сохой, нашедшей себе приют на вечные времена в этом добротном бывшем купеческом доме. Вот они смотрят картины и планы – историю города, и оказывается, что родился он из пограничной заставы, которая оберегала русский народ от степных хищников, и что в реку, на которой стоит город, бросилась легендарная татарская царевна, полюбившая русского князя. Вот она какая древняя, оказывается, эта земля.
   А вот в другом зале, под стеклом, вывешен пожелтевший газетный лист. Это – первая советская газета в этом городе, и в ней обращение первого Совета рабочих и крестьянских депутатов.
   «При бывшем строе труд считался чем-то постыдным, а тунеядство – признаком благородства. При наступающем государственном строе необходимость для каждого потребляющего продукты чужого труда в свою очередь давать полезный труд для своих сограждан есть основной нравственное требование. Тунеядство пригвождается к позорному столбу».
   Антон думает обо всем этом по пути в колонию, и здесь, в машине, он находит ответ на вопрос, не дававший ему покоя.
   «Одна двухсотмиллионная. Вот что такое я. Двухсотмиллионная!»
   И ему захотелось работать, работать и работать, ехать куда угодно, делать что только потребуется для этих двухсот миллионов; совершать любые подвиги, только чтобы смыть зло и доказать, что он уже не тот, совсем не тот, который болтался когда-то неприкаянным человеком в жизни. «Лучшее наслаждение, самая высокая радость жизни – чувствовать себя нужным и полезным людям», – вспоминал Антон слова Горького, написанные на плакате, который висел у них в клубе. А когда Антона выбрали председателем совета воспитанников, у него в душе поднялась новая горячая волна и он пообещал товарищам, Максиму Кузьмичу и Кириллу Петровичу, что будет честно работать на таком большом, порученном ему деле.
   И он тут же написал Марине. Не маме, нет! Маме он напишет завтра, в первую очередь он написал обо всем Марине.
   Ведь ее письмами он живет, их ждет неделями, боится каждый раз не получить. И радуется, когда, вопреки его страхам, приходит новое письмо. И он стал верить в ее дружбу и верить, что недалек тот день, когда он увидит ее и маму, конечно, но в первую очередь – ее, Марину!
   Вот почему он ничего не мог понять, когда Марина замолкла. Дело было весной, после выпускных экзаменов. Сам он сдал их, правда, без большого блеска, получил аттестат зрелости. Окончание школы отпраздновали всем классом в клубе, потом ходили без охраны, с одним Кириллом Петровичем, на берег речки встречать восход солнца, и пели песни, и плясали под баян, дурачились и мечтали о будущем. И Антон тут же описал все это Марине и ждал ответа – как она сдала, как окончила школу? И вдруг – молчание, молчание и молчание, в ответ на его второе письмо – две строчки: «Прости, Антон, я больше писать не могу. Марина».
   Что это значит? Что произошло?

31

   В семье Зориных назревали конфликты, один за другим.
   Соседка недаром в разговоре с Ниной Павловной назвала Зориных «демократами». Георгий Николаевич не понимал людей, которые воспринимали доверие, власть, положение и блага, получаемые от народа, как личное, должное и уже неотъемлемое от них. С головой ушедший в свои дела и проблемы – острейшие проблемы современной физики, – он считал это своего рода иррациональностями жизни, которые, конечно, должны быть разрешены, и тогда дух честности и бескорыстности, побеждающий в нашей жизни, дух энтузиазма и самоотверженности восторжествует окончательно и вытеснит просочившийся кое-куда гнилой душок стяжательства, «ячества» и расчетливого приспособленчества.
   Убеждения эти Георгий Николаевич сумел донести от юности своей до поздних лет и положить в основу всего. Непримиримый к тому, другому, враждебному духу у себя на работе, в институте, он ревниво оберегал от него и свой дом.
   И когда Екатерина Васильевна, соблазненная чьей-то роскошно обставленной квартирой, заводила речь о покупке гарнитура красного дерева или отделке комнат «под атлас», Георгий Николаевич спрашивал:
   – А почему атлас? Зачем нам атлас? А чем плохи обыкновенные хорошие обои? Как у всех!
   Екатерина Васильевна ничего не могла противопоставить простой человеческой логике мужа и, когда проходил азарт, стыдилась мелочности своих мечтаний об атласе и гарнитуре красного дерева.
   Так же Георгий Николаевич воспитывал и своих детей. Всегда занятый и погруженный в свои мысли, он не считал нужным заниматься мелочами. Мелочи как помочи, на них всю жизнь детей не поводишь. Нужны основы, принципы. Это – рельсы, по которым дети войдут потов в жизнь своим ходом.
   Его до глубины души возмутила однажды мимолетно виденная сцена. Воскресное утро, разряженная мамаша такой же папаша и играющий всеми красками благополучия и довольства восьмилетний сынок. Он поставил ногу на табурет чистильщика обуви, и старуха армянка чистит ему ботинок.
   Далекий по роду работы от проблем воспитания, Георгий Николаевич как человек не мог не интересоваться ими и не мог не задуматься по-граждански честно и искренне над тем, что увидел. Труд – это принцип. Простота – это принцип, равенство – принцип. Уважение к человеку тоже, принцип. И все это уже разрушено в самодовольном паршивце, не соизволившем почистить собственных ботинок перед выходом на прогулку. Кем он будет? И как он будет воспитывать своих детей? Кто его папа и мама? И можно ли воспитывать ребенка, не воспитывая самих себя?
   В семье Зориных дети сами чистили ботинки, убирали комнаты, мыли полы. Они отчитывались в деньгах и одевались всегда скромно.
   – До окончания школы никаких бостонов, манонов и капронов. Простые чулки, простые туфли – как все!
   Все вместе, все на глазах, все поровну, нет худших и нет лучших – дружба! – вот воздух, который вслед за мужем старательно поддерживала в семье и Екатерина Васильевна. Она совсем недавно вспомнила такой случай. Она и две маленькие дочки в лесу, на даче, – сына Женьки тогда еще не было на свете. И она нашла землянику, первую, красную с одного только бока ягодку, и обе девочки с радостным криком бросились к ней. «Подождите! – сказала тогда Екатерина Васильевна. – Вот мы сейчас другую найдем, тогда съедим». Девочки сразу приумолкли, задумались, и через минуту Марина сказала: «Мы три ягодки найдем, тогда и съедим. Да?» И надо было видеть, с каким старанием девочки искали вторую и третью ягодки, чтобы всем досталось поровну.
   Вспомнила это Екатерина Васильевна в связи с недавней спортивной победой Марины: на соревновании по бегу она заняла второе место, получила Почетную грамоту и коробку шоколадных конфет. Она принесла коробку домой и, по старому правилу, угостила всех.
   Все эти принципы выдерживались в семье Зориных со всей строгостью и не могли не преломляться в формирующихся душах детей. Но преломлялось это по-разному, иногда радуя, иногда удивляя родителей и чем-то своим и неожиданным. Так первая дочка, Аленушка, резвушка, хохотушка, к концу школы неожиданно посерьезнела и пошла в пединститут, чтобы ехать потом куда-то в самую далекую деревню учительствовать.
   А всегда серьезная и не в меру прямолинейная Марина заинтересовалась платьями – у этого талия низкая, плечи не те, и вообще теперь такие не носят.
   – Ну подумаешь, не носят! – попробовала настоять на своем Екатерина Васильевна. – Рано тебе об этом думать!
   – А когда же об этом думать? – возразила вдруг Марина. – В пятьдесят? Ты, мама, забыла, какая была молодая-то!
   А теперь Марина опять поставила всех в тупик: куда ей идти после школы? И когда об этом зашел мимолетный, пока случайный разговор, она вдруг сказала: пойду работать.
   – Как работать? – удивилась Екатерина Васильевна. – А институт?
   – А институт потом.
   – Ну, об этом ты брось думать. Не дури! – спокойно сказала Екатерина Васильевна, уверенная, что это модные, пустые разговоры.
   И вдруг – новая, третья проблема, затмившая все.
   И как она могла просмотреть?
   С тех пор как попало ей в руки первое письмо Антона, Екатерина Васильевна потеряла покой. Сначала она едва не задохнулась. Да как он мог, как он смел, этот бандит, подать свой гадкий голосишко из-за решетки?.. И по какому праву?.. Это был следующий вопрос, который возник, как только улегся первый приступ гнева.
   Никому не сказав о письме, она стала присматриваться к дочери, но ничего особенного не замечала. Тут Екатерина Васильевна вспомнила, как Марина впервые сообщила ей новость об Антоне.
   – Мамочка! Какой ужас! Ты помнишь, ко мне приходил мальчишка? Длинный такой… Он в тюрьме!
   В голосе дочери тогда действительно слышался ужас. «Но чем Марина ужасалась? – спрашивала сейчас себя Екатерина Васильевна. – Тем, что у них в школе вообще мог произойти такой случай? Или тем, что это произошло с ним, с Антоном?» Мать не могла тогда обнаружить ничего подозрительного ни в тоне, ни в поведении дочери. Правда, Марина горячо обсуждала это происшествие со Степой Орловым, который стал к ней захаживать. Ну и как же не обсуждать? Марина – девочка чуткая, отзывчивая, и мимо нее не проходит ничто, что совершается в школе. А то, что к ней стал заглядывать Степа Орлов, окончательно успокоило Екатерину Васильевну – значит, «там» ничего нет.
   Но не может же Екатерина Васильевна сама каждый день брать почту! Да и забыла она о ней, успокоилась и забыла. И Марина утром, перед завтраком, пошла открывать почтовый ящик и среди пачки газет и прочей корреспонденции увидела вдруг помятое, чем-то необычное письмо: «Марине Зориной».
   Она сразу, почувствовала: письмо особенное. Отдав папе всю почту, она прошла в свою комнату и вскрыла конверт. Да! Оно самое! Письмо от Антона!
   «Если ты помнишь прошлогодний вечер, вспомнишь и меня. Как много это, оказывается, времени – год!»
   Как много действительно времени – год!
   За завтраком Марина сидела сама не своя. У Екатерины Васильевны кольнуло сердце. После завтрака она спросила:
   – Что ты нынче такая встрепанная? Марина не умела лгать.
   – Ты знаешь, мама… я получила письмо…
   – От бандита? – воскликнула Екатерина Васильевна.
   – Мама! Почему ты так говоришь?
   – Что-что?
   – Ну мало ли что может случиться с человеком?
   – Да ты думаешь, что говоришь? Человек грабил, выходил с ножом на большую дорогу, а ты?.. Давай письмо!
   – Мама!.. – Марина с недоумением посмотрела на нее.
   – Давай письмо!
   Привлеченная голосом матери, в комнату вошла Аленушка. Екатерина Васильевна решительно поднялась и пошла в кабинет к мужу.
   – Подожди!.. – Она решительным жестом отодвинула газеты, которые он начал читать. – У нас с Маринкой неблагополучно.
   – С Мариной? – удивился Георгий Николаевич. – Как может быть неблагополучно с Мариной?
   Умолчав, конечно, о первом письме, Екатерина Васильевна рассказала, что произошло.
   – А может быть, тут нет ничего страшного? – проговорил Георгий Николаевич, – О чем он пишет?
   – А ты спроси! Ты – отец. Спроси! Посмотрим, что она тебе скажет. Воспитали, называется!
   – Ну, зачем так, Катюша? Зачем? И воспитали мы ее… разве плохо воспитали? Жалоб мы, кажется, на нее не слышим.
   – Подожди еще радоваться-то. Не пришлось бы плакать!
   Никогда Георгий Николаевич не видел жену в таком возбуждении. Когда она вышла, он долго ходил по кабинету. Почувствовав неладное, притихла и вся семья. И Марина решила сама пойти к отцу. Она любила и мать и во всем доверяла ей. Отец слишком занят, и надоедать ему разными мелочами было нельзя. Но Марина чувствовала, что в самую последнюю, решающую минуту отец правильнее разберется во всем.