– Ладно, Дима, ладно! – решительно наконец перебила его Раюша. – Ну дай ты человеку отдохнуть. Иди-ка гуляй! Гуляй!
   Резким движением Никодим Игнатьевич положил опять на полку пачку голубых тетрадей с таблицей умножения на обложке и вышел из комнаты на воздух покурить, успокоиться, а Раюша стала укладывать Нину Павловну спать. Но Нина Павловна долго не могла заснуть и все думала об этом суровом на вид человеке, бывшем преступнике, который пишет куда следует о том, как искоренить преступность. И тут ей неожиданно пришли на ум слова, вырвавшиеся у ее соседки по залу: «Вот она – Советская власть!»

18

   Максим Кузьмич не собирался «втирать очки» или «пускать пыль» в глаза родителям, но, естественно, ему хотелось показать им все в полном блеске. И вдруг – окурки в тумбочке. И у кого? У командира отделения! В докладе при подведении итогов он подчеркнул, что девятое отделение отстает, и сразу после праздников вызвал его к себе в полном составе.
   – Вы – десятый класс! Вы должны быть лицом колонии и ее гордостью, а вы?..
   Начальник обвел взглядом нахохлившихся ребят, заполнивших кабинет.
   – Сесть прямо! Смотреть в глаза! – скомандовал вдруг он тем непререкаемым тоном, которым умел говорить когда нужно, и, переглянувшись с каждой парой устремившихся на него глаз, продолжал: – Прошел по спальням – ваша спальня хуже всех. Салфетки на тумбочках грязные.
   – В стирку не берут, – заметил Костанчи.
   – Начальника не перебивают! – тем же непререкаемым тоном оборвал его Максим Кузьмич. – «Салфетки в стирку не берут». А песня? Встречаю отделение, а вы без песни идете. Почему? Погода плохая? Строй и песня должны быть в любую погоду. А вид?.. А ну встать!
   Костанчи поднялся, переминаясь с ноги на ногу.
   – Встать как положено! – Начальник осмотрел его взыскательным взглядом. – Почему верхние пуговицы не застегнуты? А то оправдания выискивает, Ты бы лучше
   в тумбочку к себе заглянул. Общественник! Командир! Кирилл Петрович, – обратился он к сидевшему здесь же капитану Шукайло, – на ближайшем собрании отделения поставить отчет командира.
   – Слушаюсь!.. – привстал Кирилл Петрович.
   – И вообще!.. Все отделение! На что это похоже? Зазнались! «Мы – десятый класс!» А вспомните, каким был у нас десятый класс в прошлом году! Две золотых медали, три серебряных! А вы потеряли требовательность к себе. Отставать начали и терять ориентир. Так вот: я мог бы вмешаться в вашу жизнь в приказном порядке, я имею на это все права и возможности. Но я не хочу этого. Я надеюсь, что вы сами сумеете взять правильный ориентир и продумать, как оздоровить обстановку. Сумеете?
   – Сумеем, – нестройно раздались голоса.
   – Не уверен! – все так же твердо и непререкаемо сказал начальник.
   – Сумеем! – Голосов стало больше, но начальник опять повторил свое:
   – Не уверен!
   – Сумеем! – гаркнули все два с половиной десятка голосов, и только тогда начальник остался доволен.
   – Вот это другое дело!
   «Вот это другое дело!» – сказал про себя и Антон, когда они строем шли после этого к себе в отделение.
   Для него как в сказке пролетели короткие, быстротечные дни, дни празднеств, торжеств и свидания с мамой. Оно как бы восстановило для Антона единство жизни – той, которая была раньше, до суда, и наступившей потом. Теперь суд стал эпизодом, тяжелым, страшным, но эпизодом в единой и непрерывной жизни. И связала эту жизнь, эти две разрозненные ее половины, – мама.
   И потому так неприятно было Антону, что он опять огорчил маму. Кирилл Петрович ничего не скрыл от Нины Павловны – ни истории с запиской, ни опоздания на работу, ни других его, пусть мелких, провинностей. А Антону не хотелось обо всем вспоминать, особенно теперь, после такого счастливого путешествия в город и той решительной клятвы на коленях, что все будет хорошо – будет, будет, обязательно будет! И мама поверила, и все же поставила ему в счет все ошибки, и даже обвинила в том, что девятое отделение оказалось на предпоследнем месте.
   Во всем, что сейчас происходило, он чувствовал что-то действительно важное и необычайное: и вызов к начальнику, и разговор его, и тон, и покорное «слушаюсь» Кирилла Петровича, и поведение Костанчи, и конечный вывод – «поставить отчет командира!». Новым было и то, что, придя в спальню, ребята тут же зашумели, заговорили, заспорили, и Костанчи сразу же оказался совсем не таким грозным, как прежде, и даже стал оправдываться:
   – А что тут – я виноват? Ну, окурки – ладно! Окурки мои! А разве мы за окурки баллы потеряли?
   Стараясь сохранить авторитетный, «руководящий» тон, он пытался указать на провинность того, другого, третьего, но его прерывали вопросами: а почему ты это допустил? а почему ты то-то сделал и почему не сделал того-то и того?
   На другой день на собрании Костанчи выступил с докладом, в меру умным и в меру хитрым: чтобы не сказать лишнего и никого не обидеть и отвести или смягчить предстоящие ему удары, он говорил и о своих ошибках и о плохой работе актива, но так, чтобы не восстановить против себя и актив. Антону доклад не понравился, особенно когда, выбравшись из чащи колючих вопросов, Костанчи заговорил чуть ли не вчерашними словами Максима Кузьмича:
   – Пути для нас открыты, дорога широка и пряма. Так будем же образцом поведения для всей колонии, зачинателями всего хорошего. Это наша боевая, благородная задача, и мы обязаны ее выполнить.
   Антон внимательно слушал доклад и в то же время присматривался к настроению ребят.
   А ребята постепенно стали задавать вопросы, сначала осторожные, общие, затем более прямые и ехидные:
   – А как ты смотришь на порядок в отделении?..
   –И почему ничего не сказал о курении в спальне?
   Это уже был прямой удар по Костанчи, потому что все знали, что в спальне позволяют себе курить только командир и его приближенные. Но Костанчи от прямого ответа увильнул: «А я не знаю, куда смотрит санитар» – и этим сразу вызвал на себя шквальный огонь.
   – «Куда смотрит санитар»?! – вскочил Вехов. – А почему я тебе говорю, а ты только рукой машешь: «Ладно!»
   – А почему не все делают физзарядку?
   – И вообще: к одним чересчур строг, а за другими ничего замечать не хочет.
   – Любимчики!
   Это – самый тяжелый упрек: любимчики!
   – А почему ты в кровати по утрам залеживаешься? – спросил Дроздов, ответственный по спальне. – А почему белье выбираешь? Меняли постельное белье, и тебе не понравилась простыня – пятно на ней было. И ты перевертел их шесть штук, пока не выбрал самую белую. Тебе, значит, с пятном нельзя, а другому – ладно?
   Это не менее тяжкий упрек – в несправедливости. И вдруг вскакивает Елкин и одним своим выкриком лишает этот упрек всей его силы:
   – А как ты сам себе новое одеяло взял, что, можно?
   Дроздов растерялся и сразу как-то, очень заметно сник – он действительно, изловчившись, сумел заполучить себе, новое, хорошее одеяло. Чтобы бороться с неправдой, нужно быть самому кристально чистым!
   – Да что у нас все плохо, что ли? – подал новую реплику Елкин, и Костанчи на него признательно глянул.
   Кирилл Петрович насторожился. Он заметил взгляд Костанчи, напряженное лицо Славы Дунаева и его стиснутые зубы, – в ходе собрания в отделении намечались два лагеря.
   – Дунаев, кажется, хочет что-то сказать, – проговорил он спокойно.
   Дунаев встал, одернул гимнастерку и, повернувшись вполоборота к Елкину, сказал:
   – Что у нас все плохо, никто не говорит. Но разве можно молчать о том, что плохо? И нечего тут замазывать и защищать командира.
   – А ты не своди счеты! – выкрикнул из-за чьей-то спины Мурашов.
   – Какие счеты? – повернувшись теперь к нему, спросил Дунаев. – Тебя еще в отделении не было, когда мы с Олегом дружить стали. Правильно? – Он перевел взгляд на Костанчи. – Я же и на командира его выдвигал, и никаких у меня счетов с ним нет. Я в другом виноват, что раньше о нем вопроса не ставил, думал – поймет, исправится. Нам не нужно, чтобы из командира царек вырастал!
   – «Бугор», еще скажешь! – криво улыбнулся Костанчи.
   – Нет, до бугра тебе далеко, – сказал Дунаев, бугром мы тебе не дадим делаться, хоть ты и хочешь!
   – Как «хочу», почему «хочу»? – вскипел Костанчи, но Дунаев тем же спокойным и твердым тоном ответил:
   – А когда тебе лишнее масло в кашу льют, это что, по-твоему?
   – Когда? Кто? – продолжал горячиться Костанчи, но Дунаев, не смутившись, остановил его движением руки, точь-в-точь как начальник, Максим Кузьмич.
   – Ладно! Ребята скажут!.. И как оно у тебя пробкой в горле не застыло, это масло? Жрал чужой кусок, а командир!
   Дунаев закончил выступление жестким, злым тоном и с искривленными от напряжения губами. Он сел, но тут же поднялся и добавил:
   – А ты и дежурных так подбираешь: одни горб гнут, а другие – с тряпочкой да с ложечкой. Почему ты Шелестова назначаешь то по уборной, то по умывальной, то по кухне картошку чистить? А почему ты с ним, как товарищ с товарищем, не побеседовал ни разу, а покрикивать стал и даже постель за собой убирать заставлял, – это как, по-твоему?
   – А чего ты варежку разеваешь, за своего дружка заступаешься? – закричал Сенька Венцель. – «Шелестов, Шелестов…» А сами в спальне лежат рядышком и порядок нарушают. По режиму спать положено, а они разговаривают. А командир замечание сделал – ссору затеяли, подчиняться не хотели, пока надзиратель не пришел. Что? Разве не было? Мы через это столько баллов потеряли!
   – Их самих развести нужно. Кто их знает, может, у них группировка, – пробурчал из-за чужой спины Мурашов.
   Возмущенный Дунаев снова поднялся было с места, но Кирилл Петрович остановил его.
   – А почему Шелестов молчит? – спросил он, взглянув вдруг на Антона.
   Но Шелестов от этого только смутился и вобрал голову в плечи.

19

   Антон внимательно слушал все, что говорилось на собрании, и сопоставлял со своим не очень большим, но я не таким уж маленьким опытом. Он замечал и раньше, что в отделении возникали какие-то нелады, но сначала он расценивал их как мелкие и случайные ссоры. А теперь он понял, что все здесь значительно сложнее.
   Теперь Антону стало ясно, почему Костанчи хотел замять историю с запиской и многое другое. Вспомнил он и слова Елкина насчет посылки и «лапы», вспомнил и понял все, что говорил Дунаев: из Костанчи действительно мог получиться тот самый «бугор», о котором рассказывал когда-то Мишка Шевчук.
   Постепенно выяснилось, что в отделении совсем не все гладко, и ребята разбились на два лагеря, между которыми завязалась перепалка. Вместе с мелкими упущениями и нарушениями, которые можно было бы выправить на ходу, постепенно обнаруживались явные злоупотребления. И когда они обнаружились, Антон видел, как помрачнело лицо Кирилла Петровича и как сам же он предложил снять Костанчи с поста командира. Это было неожиданностью для Антона потому, что с самого начала он слышал от многих ребят, что Костанчи – любимец Кирилла Петровича.
   Антону тоже хотелось выступить, но у него не хватало решимости. А когда Кирилл Петрович предложил ему взять слово, он почему-то испугался. Зато позднее, ложась спать, Антон рассказал Славе Дунаеву и о Елкине, о «лапе», о посылке и поделился всеми своими мыслями и соображениями.
   – А почему же ты на собрании молчал? – спросил Слава.
   – Почему?.. Да сам не знаю почему… Думал, так надо.
   – Что «надо»? В лапу давать? Заставлять других постель за себя убирать? Ребят притеснять? От работы отлынивать, а самому командовать только? Так, что ли, надо?
   – Да нет – зачем? Я не говорю! – промямлил Антон.
   – Как же не говоришь! – продолжал допрашивать его Дунаев. – Сам ты не знаешь, что говоришь. Надо – не надо… Говоришь, что не думаешь. Просто ты об отделении не болеешь – вот что! И в коллективе живешь и не в коллективе, будто тебе ничего не нужно. Как чужой!
   – Какой же я чужой? – обиделся Антон. – Делаю все, что надо, а потом… Мне в конце концов самому жить нужно.
   – Как это – «самому»? – переспросил Дунаев.
   – Очень просто! – насупившись, ответил Антон. – Мне бы освободиться поскорей, а там…
   – Что «там»?.. Там тебя опять такие же окружат, и ты по новой пойдешь?
   – Это почему же я пойду? – возмутился Антон.
   – А потому!.. Если ты характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?
   – А почему ж я не выработаю! Думаешь, я так и не работаю над собой?
   – А если ты над собой только будешь работать, и смотреть только за собой, и бояться только за себя, а не за коллектив, – что у тебя выйдет? Ничего не выйдет! – сказал Дунаев. – Бывают такие, все делают как нужно, а жизнью не интересуются, – он живет, ему хорошо, а до других ему дела нет… и до коллектива ему дела нет. А вся жизнь в коллективе и в обществе – когда все спаяны и все дышат одним: помочь друг другу и поддержать друг друга… Ну ладно! Все равно не поймешь! Давай спать! – оборвал вдруг Дунаев, вспомнив, что он теперь командир и разговаривать после отбоя не полагается.
   «Почему же я не пойму?» – хотел еще раз спросить Антон, но Дунаев отвернулся к стене и скоро заснул. А Антон долго еще размышлял. Обиды постепенно утихали, отступали, и на первый план выдвигались слова Дунаева: «Если характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?»
   Характер!.. Сколько раз он слышал это слово и от мамы, и от учителей, и от дяди Романа, и даже от Якова Борисовича.
   Но разве у него не было характера? Когда они, «три мушкетера», решили досаждать новой школе и ее директору, «солдату в юбке», Елизавете Ивановне, – разве это не было проявлением характера? Когда он собрался в два счета и уехал в Ростов, к отцу, – разве этот поступок не был решительным? Когда оттолкнул Якова Борисовича, который старался удержать его… Нет, это, конечно, был не характер! Когда он оттолкнул склонившуюся на колени мать, – какой же это был характер?
   Антон вспомнил Маринку и ее заветную папку с наклейкой «Слова и дела», вспомнил и фразу, которую она процитировала там из статьи в «Комсомольской правде»: «В борьбе с трудностями возникают решающие качества, которые порождают твердый и непреклонный характер». Нет, это что-то совсем, совсем другое: твердый и непреклонный характер!
   Воспоминание о Марине увело его мысли в сторону: почему она не ответила? Все-таки очень обидно! Антону написали все, от кого можно было и даже от кого нельзя было этого ждать: написала бабушка и обещала не помирать, пока не увидит Антона, написал дядя Роман и советовал, ухватившись за будущее, преодолеть настоящее. «Ты не отчаивайся, верь! И не смейся над этим, как тогда в Москве. Без веры, брат, человеку жить нельзя, если по-настоящему жить. Он тогда расползается, как мыло в воде. А кто верит в будущее, в человека верит, в себя, в лучшее – тот все переломит и переделает. Я это сейчас по своему колхозу вижу. Да что колхоз!.. Осмотрись кругом и скажи по доброй совести: сильнее стала наша Россия? Краше? Краше стала, сильнее! А кто это сделал? Кто в войну победил и выстоял? Кто сейчас целинные земли переворачивает и хлеб родить заставляет? Кто Сибирь-матушку заселяет и обстраивает? Кто сделал, что к нам теперь разные народы учиться ездят? А? Те, кто не верит ни во что, или другие? Вот в том ваше и горе: вы не видите этих, других-то. А не видя их, вы не можете следовать им, – в этом ваше второе горе. А третье само получается!
   Ты уж прости за эти напоминания, а я, как всегда, правду-матку режу, и тут тебе много пошуровать нужно, если хочешь человеком выйти».
   Прислала письмо и учительница Прасковья Петровна, чего Антон совсем не ждал. Она тоже писала, что верит в его силы и в его будущее, и передавала привет от ребят. И только Марина вот не ответила ни слова. Конечно, она имеет на это полное право, и у него нет никаких оснований обижаться и чего-либо требовать от нее, а все-таки очень обидно: не ответила!
   С этими мыслями Антон и заснул и видел во сне памятник Павлику Морозову, и луну, пробивающуюся сквозь ветви деревьев, и чьи-то родные, близкие глаза,
   Приятный, хотя и чем-то грустный сон был прерван резкой и прозаически-требовательной командой:
   – Подъем!
   И тогда Антон заметил, как сразу же, не разрешив себе ни минуты понежиться, вскочил с кровати Слава Дунаев, как он быстро заправил постель, умылся, оделся и по команде физорга стал на зарядку. Все это он и раньше делал так же аккуратно и добросовестно, но теперь словно появилась в нем какая-то новая пружинка, придавшая ему еще больше упругости и сосредоточенности. Он выстроил отделение, перед тем как идти в столовую, и отрапортовал Кириллу Петровичу. Кирилл Петрович поздоровался со своими «атлетами» и неторопливо, негромко сказал:
   – Ну так вот! Вот мы и пережили с вами очень серьезный кризис. И ваша есть доля вины в этом и моя. Я понадеялся на отделение и ошибся. Ну, как же мы теперь будем жить?
   – Разрешите! – Дунаев сделал шаг вперед. – Мы выходим на старт. Я так понимаю. Но чтобы пробежать всю дистанцию, нужно сделать первый шаг. И пусть таким шагом будет для нас завоевание суточного вымпела.
   – Но пусть за первым шагом последует второй и третий, – добавил Кирилл Петрович. – И пусть каждый сообразует с этим нашим общим шагом свой шаг, каждый свой шаг жизни. Победа коллектива решается в душе каждого.
   – А не соберем себя – и вымпел и все проплывет мимо. Ясней ясного! – снова за всех сказал Слава Дунаев.
   Так оно и вышло: один получил замечание за курение в школе, у другого оказались незашнурованными ботинки, третий обругал мастера, – и вымпел снова проплыл мимо.
   – Вот тебе и первый шаг. Ать-два! – дурашливо улыбаясь, проговорил Сенька Венцель.
   – А ты что? Обрадовался? – цыкнул на него Антон.
   Медно-рыжий – за что на воле получил кличку «Червонец», – пересмешник и зубоскал, Сенька всегда «валял дурака», задирал всех и все высмеивал, и невозможно было понять, когда он говорит всерьез, а когда шутит. Антон его и раньше недолюбливал, а когда узнал, что он на побегушках у Костанчи, то и совсем невзлюбил. И теперь… Отделение теряло баллы, отделение терпело, неудачу – над чем же тут смеяться?
   Сам Антон неудачи отделения воспринимал совсем по-другому: он начистил ботинки, проверил свой костюм, пуговицы, ногти – все, к чему можно было придраться при очередном осмотре, и вообще со всей горячностью новообращенного брался за любое поручение и старался выполнять его как можно лучше и добросовестней. Слова Дунаева о коллективе задели его, и теперь он только и думал о том, чтобы принести какую-то пользу коллективу, «А что такое коллектив? Это – мы, ребята, мы сами! И если настоящей дружбы нет, какой тогда может быть коллектив? И чего тогда может добиться командир или актив? А если при воспитателе все вежливы между собой, а без него ругаются – какая это дружба? Не для воспитателя, Кирилла Петровича, не для начальника мы живем, а для самих Себя. И с душою нужно все делать, а не так – для формы! Кирилл Петрович сказал однажды золотое слово: самосознание. И не молчать! А то бывает – простоят на линейке пятнадцать минут, будто по обязанности, и ничего не скажут, а если скажут, то тоже по обязанности, а не по долгу совести. Прежде всего – искра! Если искра есть у ребят, все пойдет на лад».
   Так думал Антон и так говорил, вмешиваясь в споры, горячась и доказывая.
   Он охотно брался за все, что ему поручали и, когда на следующем собрании отделения его выбрали председателем библиотечной комиссии, он горячо взялся за работу.
   Предшественник его, Мурашов, дело совсем запустил, в об этом много говорили на собрании: газеты подшивались неаккуратно, с пятого на десятое, не было учета читателей, не составлялись рекомендательные списки, не велась книга отзывов, не устраивались громкие читки, Антон проверил карточки читателей, и оказалось, что пятеро из его отделения вообще не берут книг в библиотеке. Он поговорил с заведующим и вместе с ним наметил, что нужно предпринять дальше.
   Теперь Антона возмущал каждый, кто не думал о коллективе, кто не говорил о коллективе, кто не помогал или мешал коллективу. И больше всего его злил Сенька Венцель, его вечно растрепанный вид и манера огрызаться на каждое замечание. А Сенька заметил это и стал намеренно изводить Антона: как пройдет мимо, обязательно вытянется и «возьмет ногу»:
   – Ать-два!
   И наконец Сенька совсем вывел его из терпения. Дело было после обеда, когда вся колония выстроилась «на развод», чтобы идти в мастерские и на разные хозяйственные работы. И тогда обнаружилось, что Сеньки в строю нет,
   – Где Венцель? – спросил Дунаев.
   – Небось около кухни шьется, – ответил кто-то из ребят. – Ему все мало!
   – А ну отыщи! – сказал Дунаев Антону.
   Антон побежал к столовой и там действительно увидел Сеньку и страшно разозлился: отделение решило выбиваться на первые места, тут каждый балл дорог, а этот… Опоздает на работу – вот и слетело несколько баллов,
   – Ты что ж, гад? Или работа тебя не касается? – крикнул Антон и сгоряча стукнул по спине пытавшегося увильнуть Сеньку.
   И Сенька вдруг переменился: взгляд его стал злым, а лицо приобрело медно-красный оттенок.
   – Ты что?.. Если ты новому командиру дружок, так и бить можешь?
   …Антон легко мог отказаться, когда Сенька заявил о его выходке командиру. Но он не отказался, и ему пришлось стать перед строем и держать ответ.
   – Я не знаю, как и получилось.
   – Опять у тебя «получилось»? – спросил Дунаев. – И опять как сделал, так и получилось. Нечего тут оправдания искать! Предлагаю ходатайствовать перед руководством колонии о наложении на Шелестова административного взыскания.
   Взыскание?.. Это за что же взыскание? За то, что помог Дунаеву, за то, что боролся за коллектив, за балл, за честь отделения? А что стукнул… Подумаешь! А если на такого типа ничего больше не действует?
   И Антон обиделся на Дунаева, очень обиделся. А Слава, в свою очередь, был недоволен Антоном, и черная кошка вражды пробежала между ними.

20

   Мишка Шевчук «ушел в камыши» – отсидеться, осмотреться и решить, как быть дальше. После неудачной выходки с зашитым ртом ему ничего другого и не оставалось. Когда он вернулся в отделение, ребята находились на работе. Исполняя приказ начальника, воспитатель Суслин отвел его в мастерские, пошептался о чем-то с Никодимом Игнатьевичем, и тот, не обмолвившись ни словом, поставил Мишку к тискам. Мишка ходил в мастерскую и раньше, но работал кое-как, спустя рукава, смешил ребят своими подвижными ушами, а то и просто, придравшись к любому пустяку, отказывался что-либо делать – то ботинки худые, то рука болит, то живот. Теперь пришлось для вида смириться, молча взять в руки молоток и напильник и стать к тискам.
   Ребята приняли Мишку спокойно, но по взглядам и улыбкам он видел, что они все знают и понимают. Сначала Мишка терпел, но когда после отбоя командир насмешливо провел по его лицу пятерней: «Все, Миша! Все!» – Мишка вскипел и со злостью оттолкнул его руку.
   – И ничего не «все»! Я еще покажу!
   В эту ночь Мишка долго не спал. Один за другим он взвешивал оставшиеся для него варианты жизни. Он подумал, правда, о том, чтобы работать как все – о такой возможности у него не было и помыслов. Зато мысли его усиленно рыскали по всем обходным путям, какие только были возможны в его положении. Уехать? – теперь об этом не могло быть речи: ехать отсюда можно было только после чего-то большого и настоящего, «с музыкой». Здесь жить?.. Как? Жить в приниженном состоянии, чтобы каждый мог ухмыляться, да насмехаться, да по лицу лапами проезжать, – так жить ему не позволяла гордость… А как?
   На одну минуту Мишке пришел в голову совсем невероятный вариант – самому стать командиром, «ссадить» старого и занять его место. Но он тут же отбросил его: нет, «не пролезет», ничего не получится. А как дальше жить, Мишка не знал; что ему нужно было, он тоже как следует не знал.
   И Мишка стал жить «по-хитрому», «ушел в камыши»: все выполнять, порядка не нарушать, в школу, в мастерскую ходить, на глаза воспитателю не попадаться. Воспитатель Суслин сказал даже на собрании, что Шевчук пошел на исправление. Вот тогда Мишка и попробовал заговорить с Антоном как бы нечаянно, в мастерской, во время перерыва.
   – Ну, как житюга?
   – А что? Жизнь как жизнь. Хорошая! – коротко ответил Антон.
   – С командиром-то поругался?
   – Как «поругался»? Когда?
   – Ну-ну! Будто я не знаю!
   – А что ты знаешь? Откуда знаешь?.. И чего ты лезешь не в свое дело?
   – Ну, валяй, валяй! Я говорил: ты парень вихлястый. А мы держимся!
   Антон резко повернулся к Мишке и смерил его глазами: он сразу вспомнил и арестантский вагон, и решетки на окнах, и дурацкие Мишкины бредни… А потом – как будто кинокартину пустили обратным ходом – вдруг замелькали страшные кадры прошедшей жизни: тюрьма, суд, Абрамцево, и разговор за дверью, на лестнице, и гнусная улыбка Вадика, и недобрый взгляд Генки Лызлова. Во взгляде Мишки, в его вопросе и во всем неожиданном и непонятном разговоре Антону почудилось что-то недоброе.