– Не знаю пока. Вот жду. Слесарь я.
   – Слесарь! Иди к нам, в ремонтники.
   – В ремонтники? – переспросил Антон.
   По правде сказать, эта работа ему не очень улыбалась. Ремонтник все равно что старьевщик-портной, возится с негодным, отслужившим свой век барахлом, и никакой радости! То ли дело – стоять у станка и отшвыривать детали, как вон та девушка в пестрой косынке. Создавать новое – что может быть лучше и интересней?
   – А что? Чем тебе ремонтники не по вкусу? – спросил парень в очках. – Да если ты хочешь быть настоящим слесарем, тебе только в ремонтники и идти. У станка ты что?.. У станка ты одну только операцию знаешь, а тут – все: нынче – одно, завтра – другое. Тут залезешь в середину машины, в самую требуху, и копаешься. Вся она у тебя на глазах, вся – в руках. Красота!
   Это был Валя Печенегов, физорг цеха, ставший потом хорошим другом Антона. Он так расхвалил свою профессию, что Антон, когда его принял начальник цеха, сказал, что хотел бы работать ремонтником. Но начальник цеха – спокойный, уравновешенный человек с квадратным лицом – на эти слова, казалось, внимания не обратил, а долго и основательно говорил с Антоном. Он подробно расспрашивал о колонии, о порядках в ней, о жизни, о производстве. Попутно он выпытал и что именно умеет делать Антон на практике. Затем он вызвал начальника участка – невысокого человека с умными черными глазами – и познакомил его с Антоном.
   – Куда его?.. Он просится к ремонтникам, а я думаю – не стоит. Как по-твоему? Ремонтники нынче тут работают, завтра там, и вразнобой, коллектив не так виден. Я думаю – к тебе, Михаил Павлович, на сборку шпинделей, к дяде Васе.
   – Пожалуй! – согласился Михаил Павлович. – Они там в одном кулаке, все на глазах. И бригадира лучше дяди Васи не сыскать. Тут живые люди нужны.
   И вот Антон в бригаде по сборке шпинделей – отдельная комната, верстаки, какие-то машины, приборы и два бака с керосином. В комнате, несмотря на вытяжную трубу, стоит крепкий керосиновый запах. В бригаде восемь человек, а над ними – дядя Вася. Хотя нельзя сказать – «над ними», потому что он трудится тут же, рядом со всеми, и производит самые важные и ответственные операции по сборке шпинделей. Работает он молча, сосредоточенно и очень быстро – необходимые части, все подготовленные, подобранные и промытые в керосине, стоят перед ним в строгом порядке; он берет их, почти не глядя, вставляет, куда нужно и как нужно. Остальные члены его бригады совершают какие-то другие операции, и в общем все заняты.
   Когда Михаил Павлович привел Антона («Вот вам пополнение, прошу любить и жаловать»), дядя Вася оторвался от работы и осмотрел его с головы до ног. Взгляд его был не строгий, но острый и изучающий, словно бригадир хотел сказать: «А ну-ка покажись, кто ты есть».
   – Четвертый, говоришь, разряд? Слесарь? – переспросил он.
   – Да, слесарь четвертого разряда, – ответил Антон.
   – Ну что ж, завтра выходи на работу!
   Все было очень просто, и назавтра Антон в самом хорошем расположении духа вышел на работу. Дядя Вася, белобрысый, а потому, несмотря на возраст, не седеющий, встретился с ним в раздевалке и, еще раз окинув его взглядом, спросил:
   – Пришел?
   – Пришел.
   – Ну давай!
   Потом, распределяя работу между членами бригады, он указал Антону на ящик.
   – Тут тебе навитые пружины. Из каждой нужно пять штук вырезать. Разрежешь, заправишь торцы. Как тут, по чертежу. С чертежами-то знаком?
   – Да, – не совсем уверенно ответил Антон.
   – Ну вот! В чертеже все сказано. Что непонятно, придешь спросишь.
   И отошел.
   Антон взял ящик, пошел к наждачному кругу, на котором нужно было резать пружины, и стал резать. Антон читал чертежи по той программе, по которой они проходили слесарное дело в колонии. А как разбираться в новых, он был не совсем уверен, но признаваться ему в этом было стыдно. Сама работа была тоже совсем новая, ее в колонии делать не приходилось. Но спрашивать с первого же раза Антону тоже не хотелось, и он начал приноравливаться и, на его взгляд, приноровился: изогнет пружину, приставит одним витком к крутящемуся кругу и разрежет. И дело пошло.
   – Ну что? Работаешь? – спросил проходивший ними Валя Печенегов.
   – Работаю.
   – Ну, жми, жми!
   Но вот к новому слесарю подошел дядя Вася. Бригадир стал один за другим брать нарезанные куски пружины и показывать их Антону.
   – Смотри: тут торцы пожег, а тут витки порезал, Сколько ж ты браку-то накорежил?
   Антон растерянно стоял перед дядей Васей, а тот, перебирая пружины, продолжал отчитывать его:
   – А почему не спросил, не проверил? Характер-то, я вижу, у тебя кипятильный. Сам с усам! Есть такие: делать – огонь, а сделал – в огонь, тяп-ляп – вышел карапь, на ура берет, наломает дров, а потом шишки на лбу считает. А другой сразу все проверит и без ошибок обходится. Ты из каких, из первых, что ли? Так не пойдет! Коли делаешь, знай, что куда предназначено. Это тебе не дверная пружина; на двери ей как-нибудь, лишь бы хлопать. Это шпиндель! – И дядя Вася многозначительно поднял палец. – А знаешь, что такое шпиндель?.. Нет, ты сейчас помолчи, ты меня послушай! Это приспособление для внутренней шлифовки. Ну, к примеру, орудийный ствол, или кольцо, или какая-нибудь другая деталь. И что у него для этого должно быть? Эластичность, мягкость хода, чтобы шлифовать, а не рубить и чтобы никакой дроби не было. Все это понимать нужно, коли берешься работать.
   На другой день дядя Вася заставил Антона промывать детали в баке с керосином. А когда детали выстроились перед дядей Васей, он одну за другой отставлял в сторону.
   – А ты внутрь заглянул? – спрашивая он Антона. – Видишь, там желобок! А в нем песчинка, опилка осталась. А ты знаешь, какая скорость развивается в шпинделе? Тридцать тысяч оборотов в минуту. Вот и прикидывай, что эта опилка наделает там, внутри, как все исчертит да расцарапает. В шпиндель нужно глядеть как в свой глаз. И вообще, дружок, давай-ка начинать сначала. Вот на стенке висит чертежик, изучи, что к чему. И помни: какая вещь, такие и требования. Одно дело – набойки подбирать, а другое дело – шпиндель собирать. И еще помни: ты не один, мы вместе трудимся. Давай-ка подтягивайся!
   Так Антон начал свою работу на заводе.

37

   Есть такие грибы: «толстокоренные» – говорится о них. Вот такой же был Степа Орлов: коренастый, большелобый, большеголовый, широкий в плечах. Здороваясь с Мариной, он боялся пожать ей руку, настолько девушка казалась ему маленькой и хрупкой. Правда, когда он видел Марину в спортивном зале, когда она прыгала, играла в баскетбол и упражнялась на брусьях, он убеждался, что она совсем не такая уж слабенькая и, оказывается, много сильнее рослой и крепкой на вид Риммы Саакьянц. Но это усиливало в нем его удивление перед ней и робость.
   Родители Степы кое-как сводили концы с концами. Но как бы туго ни приходилось, они никогда не изменяли главной цели, которую, не сговариваясь, поставили перед собой: учить детей. Сами малограмотные, проведшие всю жизнь в труде, они видели открытую для сына дорогу.
   Об этом много раз и говаривал Степе отец. Немного шумноватый, а в общем хороший, честный работяга, он любил пофилософствовать о жизни; тогда, посадив перед собой сына, начинал «учить».
   – Ты живи без хвантазий. И живи ты так, чтобы по жизни, как по одной половице, пройти – не шелохнуться чтоб, не ворохнуться, чтоб и под гору и в гору одним шагом идти и никаких чтоб у тебя перекосов не было. На это человеку голова дадена. Я жизнь прожил как слепой котенок, ничего не знал, хотя по своей работе все что нужно с зажмуркой сделаю. А тебе все в руки само плывет: учись! И не так, чтоб с вороны на зайца перескакивать, чтоб во всем свою точку найти.
   Многое из этих поучений выветривалось, многое по размышлении отвергалось как неподходящее, а многое оставалось. Не хватая звезд с неба, Степа уверенно «как по одной половице», шел в школе из года в год, из класса в класс, шел «без хвантазий»: то, что давалось с трудом, в конце концов прочно усваивалось, спрессовывалось, превращаясь уже во что-то единое, цельное, свое. Так ученье-труд превратилось у него в потребность.
   Вот почему Степа не соглашался с Мариной, когда заходила речь о дальнейших путях жизни.
   – Я учиться хочу. Учиться – это тоже жить! Учиться – это тоже работать. Учиться – это тоже служить народу, все пройти и познать, и окинуть мысленным взглядом все, вплоть до самых высоких, сияющих в солнечном свете вершин.
   И он не совсем понимал добровольный отказ Марины от института. Она сердилась.
   – Ой, как ты красиво говоришь! – возражала Марина. – Только эти вершины твои нужно завоевывать. Их нужно строить, в конце концов! Потому что если их не построишь, то их никаким взглядом не окинешь и изучать нечего будет. Их возводить еще нужно!
   – Но возводить их нужно не только руками. И если у тебя хорошая голова…
   – А если сейчас нужны хорошие руки?.. Ты понимаешь, я хочу быть там, где нужно, где я больше всего нужна!
   – Ну, тем более, Марина! Тем более! – Степа смотрит на нее очарованными глазами. – Ты же с полетом!.. Горящая!.. Ты такая…
   У Степы перехватывает дыхание, а Марина сначала смущается его явно влюбленного взгляда, а потом решительно берет себя в руки.
   – Ну, это глупости! Это ты совсем глупости начинаешь говорить, Степа!
   Степа замолкает, свет в его глазах гаснет,
   – Ну, как хочешь!
   И трудно сказать, к чему относится это покорное «как хочешь».
   Но Степа все-таки продолжал ходить к Марине, а Екатерина Васильевна все больше ему покровительствовала именно за его, как она говорила, трезвый разум – «хоть не блестит, а золото!» – и за его поддержку в той борьбе, которая шла в доме. Решение Марины идти работать именно на стройку вызвало яростную атаку Екатерины Васильевны на мужа, и атака эта поколебала даже Георгия Николаевича.
   – Видишь ли, Мариночка! – говорил он дочери. – Я тебя вполне понимаю, но… Все имеет свои границы. Прекратить образование, остановиться в своем интеллектуальном развитии…
   – А почему «прекратить»? Почему «остановиться»? – перебила его Марина. – Я поступлю на вечерний, окончу институт и буду инженером-строителем. Тебя это успокоит? А трудности… Ничего! Чем жить трудней, тем радостней!
   – Милая моя! Горячая моя головка! – Георгий Николаевич погладил дочь по золотистым волосам. – Ты думаешь, это так легко? Физический труд – тяжелый труд и может оказаться тебе совсем не по силам.
   – Почему? – не унималась Марина. – Почему ты обо мне так плохо думаешь? Для чего же я занимаюсь спортом? А если… а если будет тяжело, ну что ж… Перетерплю! Разовьюсь, закалюсь! Милый мой бутя! Ты же сам меня учил: делай то, что нужно народу! Живи так, чтобы слово не расходилось с делом. Учил?
   – На слове ловишь? – засмеялся Георгий Николаевич. – На это и сказать нечего.
   – А раз нечего, так не нужно!
   – Вот так, Катюша, и приходит в жизнь новое, – говорит потом жене Георгий Николаевич. – И даже не приходит, а вторгается, и что-то ломает, и кое-что заставляет пересматривать. И ничего с ним не сделаешь!
   Так Марина стала строителем. У нее зашершавели руки, обветрилось лицо, но она приходила домой возбужденная, бодрая, и ни слова жалобы не слышали от нее домашние. Не слышал и Степа, который продолжал заходить к ней, приносил билеты в театр и на концерты. Марина охотно ходила с ним и только один раз, найдя подходящий предлог, отказалась.
   – Я лучше отосплюсь! – объяснила она матери.
   – Ну что? Я тебе говорила! – кольнула ее Екатерина Васильевна.
   – Ну ладно, мама! Ладно!
   Марина продолжала встречаться со Степой, рассказывала ему о своей работе, расспрашивала его об университете, о занятиях и успехах, и этого ему было достаточно.
   Нет, конечно, не совсем. Как можно удовлетвориться малым? Вот они слушают Грига, и Степа замечает слезинку, сверкнувшую в глазах Марины. Он прикрывает ладонью ее руку, такую, как ему кажется, маленькую и хрупкую, но она отодвигается. Ну что же! Как хочешь. Но по пути домой она сама берет его под руку, и Степа счастлив. Что ему в конце концов нужно, кроме дружбы?
   Но вот он приходит к ней и говорит:
   – Ты знаешь? Антон вернулся!
   Ах, зачем он это сказал? Какую непоправимую ошибку он сделал!
   Марина прикладывает руки к разгоревшемуся лицу.
   – Вернулся?.. Когда?
   – Я не знаю. Я был у него, но он какой-то чудной. Совсем не в себе. Как волк!
   Марина старается успокоиться, но, боже мой, как трудно успокоиться! Как трудно, почти невозможно выдержать настороженный взгляд понявшего все Степы! Он здесь! Все оборвано и почти забыто и выдрано, кажется, с корнем, и вдруг все снова вспыхнуло, как пламя, как взрыв, – Антон здесь!

38

   Он здесь!
   Эта мысль не давала Марине покоя: он здесь! Антон уже давно здесь и не подал о себе никакой вести. Ну и ладно! Ну и хорошо! Ты же сама хотела этого? Зачем тебе какие-то вести о нем?
   Но почему? Почему он все-таки молчит? Пустой, глупый и даже нечестный вопрос. Как будто бы не ясно, почему он молчит. Этого может не знать мама, может не знать Степа, но – она сама? Зачем перед собой хитрить и себя оправдывать? Она великолепно знает, почему он молчит.
   Ну а как можно было поступить иначе? Марина вспоминает разговоры с матерью, ссоры, тяжелую атмосферу в доме. На душе на какое-то время становится легче, и вопросы теряют свою остроту. Но вот Марина видит в «Комсомольской правде» крупный заголовок «Не оставлять в беде» и жадно пробегает статью глазами.
   «Знали мы с Германом друг друга с детства. Отец его погиб на фронте, мать умерла, когда Герману было четырнадцать лет. Он бросил учиться и пошел на завод. Мы очень дружили с Германом со школьных лет, я часто бывала у него».
   Дальше Татьяна Л., именем которой подписана корреспонденция, рассказывает, что однажды поздно вечером на нее напала компания пьяных ребят, среди которых, к ее ужасу, был Герман.
   «Я вырвалась и бросилась бежать. Не могу передать, что я передумала в эту ночь, как плакала. Все кончено! Что общего у меня может быть с таким человеком? Пусть живет как хочет!
   А Герман продолжал катиться вниз, уволился с завода и жил неизвестно на какие средства.
   Вот тут я и поняла, что наделала, – оставила товарища в беде. Это ли не беда – попасть в дурную компанию!»
   И Татьяна Л. – «совсем как Татьяна Ларина», подумала Марина – сделала решительный шаг: она пошла к Герману и, застав у него пьяную компанию, разогнала ее, выключила радиолу, открыла форточку, бросила в ведро недопитую бутылку водки, унесла на кухню грязную посуду, стряхнула крошки с залитой вином скатерти. А когда один из оставшихся гостей попробовал сопротивляться, то Татьяне на помощь неожиданно пришел сам Герман – он вскочил с дивана, схватил парня за шиворот, встряхнул два раза и вытолкнул за дверь.
   «Ты прости меня, Танюша, – сказал он своей, оказавшейся такой верной ему, подруге. – Я больше никогда не буду огорчать тебя».
   «С тех пор прошло несколько лет, – заканчивает Татьяна Л., – Герман стал моим мужем. Он по-прежнему работает на заводе, учится теперь уже в десятом классе вечерней школы, осенью собирается на вечернее отделение института. А если бы я вовремя не пришла к нему на помощь, быть может, все было бы совсем иначе!..»
   Все было бы совсем иначе! Конечно, иначе!
   Вот это друг! А она… Умыла руки и оставила Антона в трудную минуту и оттолкнула, дважды оттолкнула, когда, может быть, решалась его жизнь: когда он падал и теперь, в самый момент взлета, когда он получил аттестат зрелости и, встречая солнце на берегу какой-то тихой, поросшей ивняком реки; мысленно рвался к ней, Марине, «Я больше писать не могу…» Почему? Чем она объяснит, если он спросит ее: почему? Мамы испугалась!.. Как стыдно!.. Он не ответил ей на то позорное письмо. Обиделся? А может быть, даже не обиделся? Может быть, хуже? Может быть, она подрезала ему крылья… погубила его?
   «Он какой-то чудной, не в себе, как волк», – вспоминаются Марине слова Степы.
   Ну конечно! Конечно, она во всем виновата! Строить дома… Но разве не важнее еще строить человека?
   И как можно? Если ты поднялся на ступеньку выше, так разве можно забывать о тех, кто отстал, кто там, внизу? Не хочет? Как так не хочет? Как может человек не хотеть быть человеком? Как хорошо тогда сказал папа: есть люди неисправленные, а неисправимых трудно представить. Двигаться вместе и помогать друг другу. Как на фронте! Вот вспоминается какая-то кинокартина – форсирование Днепра: люди плывут и поддерживают друг друга и вместе добираются до берега и идут дальше, плечом к плечу. Вот это дружба, настоящая, боевая, огневая!
   Не раздумывая больше, Марина одевается и идет к Антону. Она поднимается на лифте, останавливается у двери, нажимает кнопку звонка и, прислушиваясь к шагам за дверью, ждет, кто ей откроет.
   Открыла Нина Павловна и в изумлении попятилась.
   – Марина?
   – Антон дома? – с той же нисколько не остывшей, горячей решительностью спрашивает Марина.
   – Антон?.. – как бы не понимая, повторяет Нина Павловна. И вдруг, спохватившись, радостно и торопливо говорит: – Дома! Дома!.. Антон! – кричит она. – Смотри, кто пришел! Да вы заходите, заходите!
   Марина идет в комнату и видит перед собой Антона. Он стоит у стола и напряженно смотрит на нее. Он конечно, понял, что пришла она, и ждет. Марина тоже на секунду останавливается в дверях. Антон! И тот и не тот. И выше как будто еще, но шире – шире в плечах! И лицо: тверже, определенней, взрослей. Не мальчик! А главное: усы! Они только пробиваются, но уже явной тенью легли на верхнюю губу и кажутся чужими: тот Антон был без усов. И глаза… В них радость и изумление. Пожалуй, это такое же изумление, как у Нины Павловны… Нет! Другое! Но ничего «волчьего» нет, хотя он не делает навстречу ни одного шага.
   – Здравствуй, Антон! – с трудом произносит Марина.
   – Здравствуй! – Он крепко жмет протянутую ему руку.
   – А я сейчас чайник поставлю, чай будем пить, – говорит Нина Павловна и уходит на кухню, плотно затворяя за собой дверь.
   – Ты на меня сердишься, Антон? – спрашивает Марина и, не дождавшись ответа, добавляет: – Ты можешь сердиться. Ты имеешь на это право.
   – Право? Какое я имею право? И вообще…
   – Не надо «вообще», но я… Я должна была…
   – Что ты должна? Ничего ты мне не должна.
   На смену первому изумлению, сквозь которое так явственно проступала радость, пришло вдруг что-то встревожившее Марину. Антон даже не предложил ей сесть, и они так и стояли друг перед другом.
   – Но ведь ты же обиделся на меня. Зачем скрывать? Обиделся!
   – За что?.. – упрямо смотрит на нее Антон. – И как я мог на тебя обидеться?
   И Марина действительно не почувствовала у него обиды ни в глазах, ни в тоне. Но она заметила что-то другое, необычное я непонятное. Нет, Антон не опускал глаз, но в них было что-то, чему Марина не могла подобрать слова, чего она еще не встречала у людей. Униженность? Нет, не униженность. Стыд? Не стыд. Отчуждение? Не отчуждение. Но это было и то, и другое, и третье, и что-то еще, что он принес «оттуда». И она вдруг все поняла, всю тяжесть того, что он принес. И не в простой обиде тут было дело.
   – Прости меня, Антон! – заговорила она искренне, боясь, что он перебьет. – Я виновата! Я очень перед тобой виновата. Очень! Но я не могла. Прости меня: я не могла иначе. Все это было так сложно.
   И Антон почувствовал тонкую и самую последнюю, самую искреннюю искренность, которая прорвалась в ее голосе, и взгляд его дрогнул тоже, помягчел и потерял «то», непонятное и чуждое ей.
   – Я понимаю тебя, Марина, – сказал тихо Антон. – И не сержусь. Честное слово, не сержусь. Мне, конечно, было обидно. Мне было очень обидно, но… Какое я имел право обижаться? И вообще, на кого я могу обижаться?
   – Послушай, Антон! Почему ты все время так говоришь? «Я не могу», «я не имею права»… Что за глупости?!
   Опущенный взгляд Антона сказал ей больше, чем любые слова: он стыдился! Теперь было совершенно очевидно: он стыдился.
   – Так нельзя, Антон! Так нельзя! – воскликнула Марина. – Я понимаю, что тебе сейчас трудно. Тебе, может быть, сейчас труднее, чем прежде, чем «там».
   Антон вскинул на нее взгляд, благодарный до беспомощности. «Труднее, чем там»… Как она это поняла, как тонко почувствовала. А Марина увидела эту беспомощность, и голос ее стал еще горячее:
   – Но ты не должен унижать себя. Ты на все имеешь право. На все! Ты можешь и сердиться и обижаться – все! И не нужно смотреть, как Степа сказал, волком. Зачем волком?
   И все бы разъяснилось, если бы она не упомянула имени Степы, если бы не приглушила этим то теплое, благодарное чувство, которое поднялось было в душе Антона. Имя Степы разрушило все. Сразу вспомнился Пронин и его болтовня. Что Пронин целовал Марину – Антон не допускал. Он хорошо знал Сережку – рябь на воде! – и слишком верил в Марину. Врет Пронин! Но Степа… Тут незачем было врать! А тогда зачем пришла Марина? Пожалеть? Поддержать? Как Слава Дунаев сказал бы – «из сознательности»?.. Конечно, из сознательности! Ведь она такая… «идейная»! Ну а мне не нужно ее идейности и не нужно никакой жертвы! Обойдусь как-нибудь сам!
   Антон сразу замолчал и сник, и Марина не могла объяснить себе этой перемены.
   А за дверью томилась Нина Павловна. Чайник давно вскипел, она поставила посуду на поднос и приготовилась нести его в комнату. Но, услышав голоса, остановилась. Пусть говорят! Но разговор почему-то прервался. В чем дело? Вот Марина встает, прощается. Господи! Как же так?
   – Ну, спасибо тебе, Марина, – говорит Антон, – за память, за внимание. А дружку своему скажи, чтобы он на меня не обижался.
   – Подожди!.. Какому дружку?
   – Ну, Марина!.. Зачем?
   Антон в упор смотрит на нее, и значительность взгляда лишает Марину возможности уйти.
   – Антон! Я ничего не понимаю.
   – Это на тебя совсем не похоже, Марина. Зачем? Повторяю, ты мне ничего не должна.
   – Антон!
   – Что «Антон»? И зачем притворяться? Мне Сережка Пронин все рассказал.
   Марина смотрит на Антона широко открытыми, недоумевающими глазами, а потом в них загорается… Трудно даже сказать, что загорается в глазах девушки, сердцем своим почуявшей правду. Как когда-то в школе, после объявления по радио, когда Антон шел, демонстративно подняв голову, и вдруг, увидев Марину, повернулся и ушел из школы. И она тогда почувствовала: из-за нее!
   Так и теперь. Ревность!.. Марина не может произнести этого слова, оно слишком взрослое и… Она не знает еще – хорошее оно или плохое? Но сейчас оно радует ее. Значит… значит…
   – Степа?.. – спрашивает она особенным, совсем не своим голосом. – Глупый ты, Антон! Какой же ты глупый! Степа хороший парень. Степа очень хороший парень. Но это… это же совсем… это совсем другое!
   И у Марины неожиданно на глаза набегают слезы. Она даже не знает, как это получилось и почему. Глупо и совсем некстати.
   Впрочем, кто в этих случаях может сказать, что кстати и что некстати! Все происходит нечаянно.
   Так вот нечаянно Антон, пораженный слезами Марины, быстро подошел к ней, обнял и прижал ее лицо к своей груди, а она тоже нечаянно обвила его шею рукой. И все получилось так, как рисовали ее девчоночьи, навеянные кинокартинами мечты: без затяжного поцелуя крупным планом, а вот так – доверчиво и нежно.
   Нина Павловна подогрела еще раз чайник и, сидя на табуретке возле кухонного стола, выжидала момент, когда можно угостить дорогую гостью чаем. И вдруг неожиданно открылась дверь и Антон сказал:
   – Мама, я пойду проводить Марину,
   – Как «проводить»? А чай?
   – Ну что ты, мама? Какой чай? К чему?
   Взглянув на сияющее лицо Марины, Нина Павловна поняла, что действительно чай сейчас будет совсем некстати,

39

   За отца Марина была спокойна: он поймет. А мама… Марина каждый день собиралась сказать ей об Антоне и каждый день не решалась. И Марина не позволяла Антону ни звонить, ни заходить к ней. Приходилось опять назначать встречи на улице – скрывать и таиться,
   В этом были свои тяготы и свои прелести. Придет или не придет? Антон был уверен в Марине и все равно каждый раз волновался. Вот стрелка подходит к назначенному часу, вот прошла минута, другая, и сердце уже начинает ныть. Он стоит в переулочке, против ее дома, смотрит на ее окно и следит за ее дверью. Входят и выходят разные чужие люди, а Марины нет. Но вот неожиданно показывается ее родная, милая фигурка, Марина торопится, Марина подходит и улыбается. Ему!
   И они идут, взявшись за руки, счастливые тем, что они вместе. Кругом воет вьюга, снег слепит глаза, ложится белым ворсом на плечи, на воротник, но они счастливы, потому что они вместе.
   – Ты не замерзла?
   – Строители не мерзнут. А метель – моя любимая погода. Пушкинская!
   Они идут переулками, они заходят в тот же парк – «в наш парк» – к памятнику Павлику Морозову, и вьюга им не вьюга, метель не метель, потому что они счастливы.
   Ну а когда Марина упомянула в разговоре с мамой имя Антона, получилось именно так, как она ожидала: Екатерина Васильевна насторожилась, потом, выпытав все, вскипятилась и «дала бой». Георгий Николаевич только развел руками:
   – Что же поделаешь? Катюша! Видимо, нужно примириться, молодость всегда может чем-нибудь удивить.
   Но Катюша могла примириться с чем угодно, но не с крушением своей политики.
   – Твоя уступчивость, твоя бесхарактерность губит ее! – запальчиво говорит она мужу. – Ну разве они – пара?
   – Прости, Катюша, но я не совсем понимаю: пара – не пара… Пока, по-моему, ни о чем таком и речи нет.