– Простите, – сказал он. – Я…
   – Не извиняйтесь, – отрезал Хэвиленд. – Мы с вами отлично понимаем друг друга. Не стоит размазывать.
   – Что ж, тогда оставим все, как есть, – спокойно сказал Эрик.
   Он первый сделал шаг к примирению, но из этого ничего не вышло. Ну, так и нечего от него больше ждать. Он достал чистое полотенце и стал пригоршнями плескать на себя холодную воду, стараясь охладить разгоряченную кожу, а заодно и унять какое-то новое чувство, которое болезненно жгло его изнутри. Из большого крана с оглушительным шумом лилась вода, и когда Эрик, слегка освежившись, наконец, оглянулся, Хэвиленда уже не было. Внезапно его пронзил стыд, жгучий до слез и такой глубокий, что казалось, он уже никогда от него не избавится.



7


   Одевшись, Эрик сейчас же спустился вниз, к телефонной будке, и позвонил Сабине. Она только что вернулась с работы.
   – Ну что, Эрик?
   Каждый раз, говоря с ней по телефону, он думал о том, чувствуют ли другие в ее голосе эту необычайную теплоту, искренность и всегдашнюю готовность смеяться. Эрику казалось, что если б даже он ее никогда не видел, он мог бы влюбиться в нее за один голос.
   – Слушай, Сабина, у меня приятные новости, и я их выложу тебе все разом. Очень возможно, что осенью я получу хорошее место в Мичиганском университете, и Хэвиленд согласился помочь мне кончить работу в срок. Вот тебе!
   На секунду наступила пауза, затем Сабина, задыхаясь, произнесла: «О!» Она повторила это восклицание еще раз, но уже громче, и Эрик чувствовал, как радость постепенно разгорается в ней сильнее и сильнее, пока она не рассмеялась над своим волнением тихим дрожащим смехом.
   Эрик немного воспрянул духом и уже с улыбкой в голосе рассказал ей о Траскере и о том, почему он скрывал это посещение до сегодняшнего дня. Разве все неприятное, что он пережил с Хэвилендом, не стоит этой ее радости, спрашивал он себя.
   – А какое там жалованье?
   – Две тысячи четыреста в год.
   – И мы сможем пожениться? – Это прозвучало так, словно она говорила о каком-то великом чуде.
   – Десять раз, – заверил он. – Вот тебе мое официальное предложение: хочешь быть моей женой, если я смогу закончить исследование и осенью получу в Мичигане место с жалованьем в две тысячи четыреста? Прошу ответить.
   – Да, – сказала она. – Я буду горда – запятая – и счастлива.
   – Подожди, при чем тут запятая?
   – Не знаю. Может, потому, что это такое милое слово, – засмеялась Сабина. – Все на свете ужасно мило. И ты милый. Ты такой милый, что я тебя сейчас поцелую. – Она несколько раз чмокнула телефонную трубку. – Мама смеется. Она говорит, что я сумасшедшая. – В трубке послышался приглушенный говор, затем смех. – Она говорит, что я сумасшедшая и милая. А по-твоему, я милая? Или сумасшедшая? Или запятая? Давай увидимся вечером, – взмолилась она. – Хоть на минуточку!
   Они условились встретиться в метро на 96-й улице, и он уже собирался повесить трубку, как вдруг вспомнил, что не сказал ей самого главного.
   – Эй, мы сегодня получили нейтроны!
   – Нейтроны? – Сабина на секунду помедлила, и он понял, что она не знает, должна ли она радоваться, удивляться или волноваться за него. – А они – милые? – спросила она.
   Он рассмеялся.
   – Ну, до вечера!
   Выйдя из будки, Эрик еще улыбался, и улыбка некоторое время держалась на его лице, словно тонкая пленка, прикрывавшая тревожную пустоту, которую он ощущал в себе после ссоры с Хэвилендом. Простые резкие слова «вы мне не нравитесь» продолжали жечь его с удивительной силой. И эта фраза ранила его тем сильнее и глубже, что он отлично знал, почему она была сказана, и понимал, что на месте Хэвиленда сказал бы то же самое.
   На станции метро Сабина подбежала к нему с радостно оживленным лицом, но встретила только озабоченное молчание. Глаза ее тревожно расширились.
   – Ну, что еще случилось? – сразу же спросила она. – Хэвиленд передумал?
   – Все прекрасно, – сказал Эрик. – Хэвиленд согласился продолжать работу, но только после ссоры, и ссоры довольно скверной. Я победил, но это не та победа, которой можно гордиться.
   Они вышли из метро, свернули на запад, спустились по длинному склону холма к реке, прошли под виадуком Риверсайд-Драйв и, наконец, очутились в узкой долине. Стояла летняя ночь. Мерцающая, искристая полоса реки уходила вдаль, к темной массе скал, где светились крохотные, с булавочную головку, неподвижные огоньки.
   Это было единственное место в Нью-Йорке, где Эрик мог познать истинную цену и самому себе и своим неприятностям. Здесь, у самой воды, ниже парков Риверсайд-Драйв, спускающихся террасами к реке, пролегала пустынная, голая полоска берега. Тут проходила железнодорожная ветка, по которой шли товарные поезда. Деревья здесь не росли, только кое-где виднелась трава да кучи камней. Через каждые полмили, словно маленькие островки отчаяния, тесно прижавшись друг к другу, стояли лачуги, сбитые из ржавого железа, досок, старых ящиков и расплющенных консервных банок. Здесь жили семьи безработных, настолько обнищавшие, что даже городские трущобы были для них недоступны. Город навалился на них огромной тяжестью и вытеснил их сюда, на пустыри, где люди соперничали из-за работы, голодали вместе и переживали свои страхи и заботы в одиночку.
   Живя в городе, Эрик никогда не отдавал себе отчета в происходящей вокруг него борьбе за существование. Она шла всюду и везде, и он так близко соприкасался с нею, так привык к ней, что уже ничего не замечал, да и кроме того он был всецело поглощен собою и жил словно в скорлупе. Эрик был слеп и глух язвам этого города. Только здесь, внизу, он постигал характер жизни, кипящей наверху, на каменном плато. С такой нуждой, как здесь, он сталкивался не впервые. Эти городишки из лачуг попадались ему в каждом уголке страны, где ему пришлось побывать. Они невольно притягивали к себе его мысли, потому что стоило ему увидеть такое поселение, как на него внезапно находил страх: кто знает, быть может, и ему суждено кончить этим? Обитатели лачуг не были ни преступниками, ни прокаженными. Это были обыкновенные люди, ничуть не хуже тех, что жили наверху.
   Тут ютились рабочие, механики, клерки, инженеры – представители всех тех профессий, которыми держится мир. И если такова судьба людей самых необходимых профессий, то что же может ожидать физика? Здесь, внизу, одно название его специальности показалось бы напыщенным и смехотворным. По сравнению со здешними обитателями он просто богач, который бесится с жиру и страдает от того, что ему приходится выбирать между двумя удобными местечками. Словами «заметное стремление» ничего нельзя было здесь оправдать, ибо у кого тут не было своих заветных стремлений? Невозможность жениться при его жалованье казалась таким пустяковым горем – ведь здесь целые семьи жили, не имея ни гроша. И опять-таки, разве можно здесь произнести слово «физик», не вздрогнув от его нелепости?
   Но как эти люди не могли отрешиться от своих надежд, так и Эрик не мог полностью отделаться от мыслей о своих личных проблемах. Они не оставляли его, потому что были частью его самого, как голова, как руки, как свойственные ему жесты. Он привел сюда Сабину потому, что его тянула к себе река и привлекала эта полоска земли, где не было ни парка, ни каменных приступок, отделяющих тротуар от мостовой, и, наконец, он бессознательно искал такой обстановки, в которой жалость к себе показалась бы ему недостойной.
   Они медленно прошли мимо низкого деревянного барака, потом миновали целое нагромождение дерриков и подъемных кранов, похожих на стадо уродливых допотопных чудовищ, застывших в момент междоусобной свары. Здесь помещалась контора строительства нового трека для мотоциклетных гонок. Скамейка ночного сторожа была пуста, но они мельком увидели его в темноте, в кабине одного из дерриков. Он раскуривал трубку в головной части спящей машины, словно чувствуя себя победителем этих чудовищ.
   Сабине передалось настроение Эрика, она шла рядом, ни о чем не спрашивая. Впрочем, сегодня она не была так жизнерадостна, как обычно. Эрик знал, что она тоже устала от разочарований. Они шли вдоль глухой стены барака; ветерок с реки трепал ее платье и волосы. Луна еще не взошла, но им освещал путь слабый отблеск электрического зарева на облачном небе. Она шла в ногу с ним и молча ждала. Рассеянно, по привычке, он взял сумочку из ее теплых пальцев.
   – Мне теперь очень стыдно, – сказал он, – что я никогда не стремился кончить опыт ради самого опыта. Я всегда думал о том, чего он хочет и чего я хочу. А я ручаюсь, что все это совершенно неважно. Главное – опыт.
   – Странно, – продолжал он размышлять вслух, – когда Траскер пришел в лабораторию и заявил, что собирается заняться исследованием атомного ядра, мне вдруг стало чертовски неприятно. Должно быть, я ревную. Мне самому хочется проделать всю эту работу. Не спрашивай меня, что это значит, потому что в конечном счете не все ли равно, кто первый получит верный ответ? В конечном счете это, разумеется, все равно, но для меня, вот теперь, сейчас, – совсем не все равно. Если я изо всех сил бьюсь над сложным вопросом и в конце концов нахожу решение, то я хочу быть первым. Ты скажешь, это честолюбие. Но что бы это ни было, видишь, до чего оно меня доводит!
   – Пока я вижу только то, что твои желания осуществляются, – медленно сказала Сабина. – Если, конечно, ты от меня ничего не скрываешь.
   – Значит, ты не поняла меня. Наш опыт – это не просто ответ на вопрос, потому что механизмы не задают вопросов. Их задают люди. Опыт, пока над ним работают люди, – существо одушевленное. Еще долго после того, как кончится работа, в памяти людей сохраняются связанные с ней переживания. Заглядываешь в книгу и находишь объяснение, а ведь это объяснение – часть чьей-то жизни. Многие этого не понимают. Я и сам не понимал до сегодняшнего дня. Я оглянулся и увидел, что Хэвиленд уже ушел. И вся радость от удачной работы пропала. Хэвиленд ушел, и вместе с ним ушло все, что он вкладывал в наше дело. Я почувствовал, что никогда больше не смогу переступить порог этой проклятой лаборатории. Словно там лежит чей-то труп.
   – Ты, конечно, это не всерьез.
   – Да, – нехотя сознался Эрик. – Я не могу себе этого позволить. Но вот что я тебе скажу: никогда в жизни мне не было так стыдно за себя. У меня даже мурашки поползли по телу. Понимаешь, я все время жаловался, что Хэвиленду наплевать на то, каково нам с тобой и к чему мы стремимся. Правда, это ему безразлично. Но разве я хоть раз поинтересовался, каково ему и чего он хочет? Как-то я сказал Фабермахеру, что Хэвиленд не жесток, он просто ко всему равнодушен. И Фабермахер ответил, что это и есть наивысшая жестокость. Он был прав. Я совсем не думал о Хэвиленде. Какое мне до него дело? Посмотри на эти лачуги. В них живут люди. И кому какое до них дело? Мы с тобой пройдем мимо, пожалеем и пойдем дальше по своим делам. Скверно все это по-моему!
   – Ну, и что же ты хочешь делать? – спросила она. – Сказать Хэвиленду, что будешь ждать, пока он соберется приступить к опыту?
   – Нет, – упрямо сказал Эрик. – Чего ради? Надо доделать работу, вот и все. Но я теперь понял одно – работа уже не будет доставлять мне удовольствия. Я сам все испортил. Ну так что ж из этого? Кто сказал, что я обязательно должен получать удовольствие от работы?
   – Никто, – сказала она и, ободренная тем, что голос его, в котором зазвучали иронические нотки, стал немного оживленнее, добавила: – Ты уже кончил убиваться?
   Он спокойно, но невесело рассмеялся.
   – Почти. Но что ты хочешь! Только сегодня я обнаружил, что принадлежу к человеческому роду. Думаешь это весело?
   Она повернула к нему лицо, слегка улыбаясь в темноте, но голос ее звучал глухо.
   – А почему ты думаешь, что это было так весело до того, как ты это обнаружил? – спросила она.




ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ





1


   Тот долгий день, когда состоялся опыт, начался, как и в прошлые разы, с пульсирующего стука насосов, отбивавших столько-то ударов в секунду. Но вскоре секунды утратили всякое значение, и каждый раз при взгляде на часы оказывалось, что стрелки уже передвинулись на несколько часов вперед. Затем первый день незаметно перешел во второй, потом в третий и, наконец, это произвольное деление времени стало таким расплывчатым, что на него уже не приходилось обращать внимания. Время определялось только очередным заданием. Подобно насекомым-водомеркам, деловито снующим по водной глади, мысли Эрика и Хэвиленда какое-то время сосредоточивались на опыте, потом быстро скользили назад, сравнивая последние наблюдения с прежними, бросались в сторону, чтобы взглянуть на открытое ими явление издали, снова возвращались назад, встречались для краткого совещания и опять расставались, различными путями подходя к искомому ответу.
   В этот долгий день для них не существовало ни утра, ни полдня, ни погоды, ни одной свободной минуты. Этот день был полон такого невыносимо напряженного волнения, что их нервам он казался однообразно-утомительным. Этот день длился целые две недели.
   Как только Эрик вошел в залитую солнцем лабораторию, его охватило ощущение, что он должен торопиться изо всех сил, чтобы поспеть за Хэвилендом, который уже приступил к работе. Глухо стучали насосы, выкачивая из вакуумной камеры воздух, оставшийся там со вчерашнего дня. Нейтронный детектор, временно приспособленный для скольжения вдоль бруса, теперь был поставлен на место и прочно укреплен прямо позади мишени, от которой его отделяло пространство, куда надлежало помещать материалы, подвергаемые испытанию. Прибор был приведен в рабочую готовность еще за полчаса до прихода Эрика.
   Хэвиленд ни словом не обмолвился о вчерашнем разговоре, поэтому Эрику в свою очередь было трудно заговорить о нем.
   – Можно включать ток? – были первые слова, с которыми Хэвиленд обратился к Эрику.
   – Да, – сказал Эрик и занялся своим делом.
   Подняв через несколько минут глаза, он увидел, что волоски выпрямителей накалены, а стрелка вольтметра указывает на семьсот тысяч вольт. Комнату незаметно затопила гигантская волна электричества, но не будь измерительных приборов, Эрик бы и не знал, что работает в атмосфере смертельной опасности. Раньше, когда включались рубильники, он весь внутренне сжимался от страха. Сейчас он прислушался к себе и вдруг испугался, обнаружив, что совсем не чувствует прежнего трепета. Он всегда надеялся, что страх будет служить ему как бы предупреждением о надвигающейся опасности. Он пытался вызвать его вновь, но все было напрасно. Утратив его, он как бы потерял свою защитную броню. Вместо того чтобы остерегаться какой-либо определенной опасности, он стал теперь бояться всего.
   Через час после начала работы измерительный прибор сигнализировал о появлении нейтронов. Все измерительные приборы, все циферблаты и контрольные лампочки стояли, как солдаты на посту, и каждый молча докладывал о том, что происходит на вверенном ему участке. Снова неодушевленные приборы так тесно сблизили двух людей, что между ними уже не оставалось места обидам. На время опыта они были связаны прочными узами.
   Первые два часа первого дня они наблюдали за тем, чтобы поток нейтронов не прерывался, и каждые десять минут записывали данные и высчитывали отклонения. Обсуждая результаты, они разговаривали друг с другом сдержанно, ни на минуту не забывая о взаимной неприязни, и все же каждый машинально преодолевал свою неприязнь, считая, что содружество мысли гораздо важнее обид. Обсуждение было кратким, и в итоге они пришли к полному соглашению. Хэвиленд изменил ток в отклоняющем магните. Они повторили испытание. Их анализ, судя по всему, был правилен, но ни один из них не ставил себе этого в заслугу.
   Близился вечер, а им казалось, что они только что приступили к опыту. И действительно, работа только начиналась. Первый материал для опыта, жидкий водород, был помещен на свое место, и они снова принялись нажимать кнопки, записывать показания измерительных приборов и устанавливать соотношения между цифрами. В семь часов они сделали перерыв на обед, наскоро перекусили в ближайшей закусочной и вернулись в лабораторию. В одиннадцать часов Хэвиленд заметил, что карандаши стали слишком часто выскальзывать у них из пальцев, дневник то и дело исчезает неизвестно куда, а выключатели поворачиваются не в ту сторону. Их физические силы иссякали, а в таких условиях любая работа становится бесполезной, если не вредной.
   – Закрываем лавочку, – отрывисто сказал Хэвиленд. – Если засидимся допоздна, то завтра не сможем начать рано. Погасите луч, а я выключу насосы.
   Они не стали даже мыться и молча вышли из здания как были, на ходу застегивая рубашки. У темной входной двери они разошлись в стороны, даже не попрощавшись. Едва добравшись до постели, Эрик заснул, и всю ночь ему снился прошедший день. Под утро эти сны превратились в кошмары – он то и дело задевал рукой за клемму провода высокого напряжения, и его охватывал безумный ужас близкой смерти, хотя он ни разу не ощутил удара электрического тока. Проснулся он с тяжелым чувством.
   Утром они начали с того, на чем остановились накануне. Сны минувшей ночи слились с действительностью, и Эрику казалось, что за прошедшие двадцать четыре часа он не выходил из лаборатории.
   Время летело, солнечный свет сменялся тьмой, и Эрик теперь уже знал, что отрешенность ученого прямо противоположна пассивному состоянию ума. Ни на одну секунду ему не приходило в голову примириться с любыми результатами, какие бы ни дал опыт. Они с Хэвилендом сконструировали свой прибор в соответствии с заранее продуманными идеями, и сейчас именно эти идеи подвергались испытанию. Оба были кровно заинтересованы в том, чтобы доказать правильность своего научного мышления, чтобы оправдать потраченные время и энергию. Это желание было не менее сильно, чем стремление утвердить свое первенство. Объективность заставляла их вести постоянную борьбу с собою, не принимать на веру то, чему хотелось верить, и заставлять себя честно оценивать явления, говорившие не в их пользу.
   Доказательства должны были быть неопровержимыми, и Эрик изо всех сил старался этого добиться. Иной раз, во время проверки какого-нибудь сомнительного результата, Эрику хотелось кинуться в самую сердцевину прибора и руками задержать нейтроны, чтобы испытание показало сильное поглощение. Стрелки приборов становились злейшими врагами, если их показания не совпадали с его желанием, и славными надежными друзьями, если они показывали то, что ему хотелось.
   Некоторое время он думал, что такая пристрастность объясняется его неопытностью. У Хэвиленда часто бывало напряженное, окаменевшее лицо, однако он никогда не выказывал своих чувств. Но как-то раз Эрик, ставя на испытание новый образец материала, вдруг услышал позади себя умоляющий возглас Хэвиленда:
   – Выжмите его, Горин! Ради Бога, выжмите этот проклятый луч, и пусть он покажет то, что нам нужно!
   Эрик засмеялся, но смех его звучал принужденно.
   – Вот так беспристрастность!
   – Какая там к черту беспристрастность! Мы работаем совсем не беспристрастно. И если даже увидим, что наши идеи терпят крах, мы все равно не сможем отнестись к этому беспристрастно. Что за ерунда! Беспристрастный ум – это бесплодный ум. Ну-ка, подвиньте детектор еще на две десятых, и мы его закрепим.
   – Зачем же тогда делать этот чертов опыт?
   Хэвиленд насмешливо улыбнулся и откровенно признался:
   – Я хочу знать, что происходит на самом деле.
   Результат был положительным, но еще очень нечетко выраженным. Хэвиленд передернул плечами и вздохнул.
   – Попробуем еще раз. Уж очень хочется поверить этому.
   Они часто бывали резки друг с другом. Они говорили слова, которые в обычной обстановке прозвучали бы грубым оскорблением, но ни один не принимал их близко к сердцу, потому что эпитеты были настолько бессмысленны, настолько случайны и награждали они ими друг друга в такие напряженно тревожные моменты, что все тотчас же забывалось и вновь наступало полное взаимное согласие.
   К середине второй недели характер результатов начал выясняться и оставалось лишь в тысячный раз проверить себя. Но они механически продолжали работу, не ощущая, что основное уже сделано и проблема, в сущности, решена. За это время они побледнели, осунулись, оба ходили с покрасневшими глазами, одетые кое-как, часто даже грязные. Когда кто-нибудь из них выходил из лаборатории на склад за материалами или в мастерскую для какой-нибудь срочной починки, это было похоже на короткое путешествие в другой, безмятежный мир, населенный флегматическими существами.
   Фабермахер отстранился от работы. Он приходил и уходил когда вздумается и порою часами сидел молча. Ему разрешалось читать черновики записей, так как Эрик и Хэвиленд знали, что он поймет их условные значки, но они никогда не спрашивали его мнения, а он и не пытался его высказать. Однажды в дверях появилась девушка. Эрик узнал ее – это была Эдна Мастерс. Прежде чем она успела что-нибудь сказать, Фабермахер спокойно подошел к ней и, взяв за локоть, вывел наружу. Хэвиленд не заметил ее, а Эрик через минуту забыл об этом случае. Не заметили они и того, что Фабермахер в этот день так и не вернулся в лабораторию. В другой раз, когда Эрик шел с судками в закусочную за обедом, он увидел Фабермахера и девушку – они сидели на скамейке и о чем-то серьезно разговаривали. Вспомнив гневные угрозы Фабермахера, Эрик улыбнулся. Но он тотчас же забыл об этом, и время продолжало идти своим чередом.
   Они не устанавливали срока окончания работы. Они прекратили ее только потому, что не осталось буквально ничего, что не было бы проверено и перепроверено, и, таким образом, конец наступил внезапно. Эрик даже не знал об этом, пока ему не сказал Хэвиленд. В это время Эрик, по заведенному порядку, наполнял сифон жидким воздухом.
   – Похоже, что это – все, – сказал Хэвиленд.
   Эрик не понял его.
   – Нет, на складе есть еще целый бак этой штуки. Сегодня утром получен.
   – Я не о том. – Хэвиленд похлопал по лежавшей перед ним рабочей тетради, исписанной каракулями. – Мы кончили, вот в чем дело.
   – Не может быть! – Эрик вдруг заулыбался. Улыбка все шире расползалась по его лицу, он почувствовал такое облегчение, словно ему положили на ожог бальзамическую мазь. – Вы уверены?
   – Ну, а как, по-вашему, что у нас еще не сделано? – В тоне Хэвиленда не было вызова. Он сказал это так, словно сам не был уверен в своих словах и искал у Эрика подтверждения.
   Эрик присел к столу и взял рабочую тетрадь. Он перелистывал страницу за страницей, ничего не видя перед собой. Рядом лежала пачка диаграмм толщиной в два дюйма, на каждом листке стоял номер страницы дневника, где находилась соответствующая запись. Впрочем, просматривать все это было совершенно незачем. Все записи он помнил наизусть.
   – Вы правы, – задумчиво согласился он. – Клянусь Богом, вы правы!
   Оба немного помолчали, ошеломленные ощущением необычайной легкости.
   – Неужели это все? – спросил Эрик.
   – А чего же вы ждали?
   – Не знаю. Должно быть, мне представлялось, что вот работаешь, работаешь, наконец достигаешь какой-то высшей точки и вдруг открываешь электричество или изобретаешь новый аппарат – ну, скажем, телефон, который говорит человеческим голосом: «Как будет угодно богу». Тогда надо встать и сказать: «Эврика!» Потом входит президент Соединенных Штатов, кладет тебе на плечо руку и говорит: «Вы сделали замечательное открытие, молодой человек». Но так… – Он развел руками. – Где же великая минута?
   Хэвиленд улыбнулся.
   – Я тоже всегда представлял себе нечто подобное, и даже когда убедился, что так не бывает, мне все-таки казалось, что если я сделаю важное открытие, непременно будут греметь оркестры. – Он на секунду задумался. – Собственно говоря, каждому эксперименту сопутствует своя великая минута, только она проходит прежде, чем успеваешь ее заметить. И, если вдуматься, разве может она наступить в конце опыта? Ведь когда получаешь хороший результат, его столько раз надо проверить, что всякая радость неизбежно тускнеет. По-моему, у нас с вами великая минута была в тот раз, когда мы впервые обнаружили нейтроны… накануне того дня, когда мы приступили к опыту.
   – По-моему, тоже, – медленно сказал Эрик. – Но в тот день мы говорили о других вещах, и, пожалуй, они нам представлялись важнее, чем нейтроны.
   Тот бурный день казался таким далеким, что извиняться за сказанные тогда слова сейчас было бы глупо. Хэвиленд, по-видимому, совсем не помнил обиды. Он лениво перелистывал страницы дневника, и в позе его чувствовалось полное отдохновение.
   – Сейчас нам нужно сделать следующее, Эрик, – сказал он. – Запереть лабораторию, пойти домой и день-два поспать. Потом мы с вами встретимся, просмотрим все наши материалы и постараемся их осмыслить. Что вы на это скажете?
   Хэвиленд впервые назвал его по имени, причем так непринужденно, что только мгновение спустя Эрик осознал это, и к сердцу его прихлынула теплая волна. Ему предлагали дружбу, и он понял: теперь он в свою очередь должен скрепить ее таким же точно жестом.
   Но он не мог собраться с духом. Хэвиленд, заметив его колебание, бросил на него быстрый взгляд. Эрик сам удивлялся своей скованности. Ему до смерти хотелось принять предлагаемую дружбу, но он не мог поверить, что Хэвиленд так легко, так быстро простил ему все. Он был горд, счастлив и очень смущен. Усталые глаза Хэвиленда пристально смотрели ему в лицо, и Эрик почувствовал, что краснеет.