Покрывая чехлом свой любимый инструмент и тщательно задергивая шторы, прежде чем зажечь свет, Риган обдумывал, как мотивировать увольнение Фабермахера – моральным ли разложением или антигосударственной деятельностью – и какая из этих причин будет казаться более убедительной.
   Сабина очень удивилась, увидев, что Эрик вернулся домой так скоро; он казался расстроенным и мрачным. Она смотрела, как он шагает по комнате из угла в угол, но не сказала ни слова.
   – Никакие слова на него не действуют, – вдруг заговорил Эрик. – Я показал ему письмо Фокса, но он даже не стал читать. Мне пришлось прочесть его вслух.
   – И что же?
   – И тут пришла она. Несмотря на то что он ей написал, она все-таки приехала, наотрез отказавшись расстаться с ним.
   Эрик не сумел бы объяснить Сабине это гнетущее чувство, которое снова возникло в нем и приводило в такое тревожное состояние. Письмо Фокса было кратким:
   «Дорогой Горин!
   Пишу всего несколько строчек, хочу узнать, все ли благополучно у Хьюго? Я несколько раз писал ему, спрашивая, как идет его работа, но он не отвечает. Я, как и все, возлагаю на него большие надежды. Не болен ли он? Над чем он сейчас работает? Когда выберете время, черкните мне, пожалуйста, несколько слов, я очень беспокоюсь о нем. Привет Вам и Вашей семье.
   Эрл Фокс».
   И ни слова о самом Эрике. Фокс даже не потрудился спросить: «А что делаете вы, Горин?»
   По дороге домой Эрик снова с горечью думал о том, что людские страсти, стремления и желания кипят вокруг, не задевая и не касаясь его. Он одиноко бредет по жизни, и сколько еще впереди часов, месяцев, лет – и никаких надежд, никакого просвета. «Но чего же я хочу?» – спросил он себя. Этого он и сам не знал.



4


   Через четыре дня Эрику стало известно, что Фабермахер уволен; он был потрясен, но вместе с тем втайне обрадовался, словно предчувствуя приближение какой-то развязки, которая даст, наконец, выход бурному отчаянию и обидам, накопившимся в нем за последние месяцы.
   Траскер, сообщивший ему об этом по телефону, просил немедленно прийти. Слушая его возбужденный, гневный голос, Эрик ощутил желание бороться против Ригана со всей той бешеной яростью, которую он до сих пор изливал только на самого себя.
   Когда позвонил Траскер, Эрик помогал Сабине мыть посуду после обеда и еще держал в руках мокрое полотенце. Он наспех рассказал ей о случившемся и ушел. Сабина не могла пойти с ним – ей не на кого было оставить Джоди.
   Атмосфера, царившая в доме Траскеров, явно говорила о том, что произошла какая-то крупная неприятность. Обе девочки сидели на ступеньках веранды и, против обыкновения, были очень молчаливы. Они поздоровались шепотом, точно в доме лежал тяжело больной. На краю веранды стояли два потертых чемодана. В гостиной Траскер, облокотившись о подоконник, смотрел перед собой невидящим взглядом. Эллен молча вязала, ожесточенно перебирая спицами, а Фабермахер стоял, прислонившись к роялю, и его тонкое лицо искажала страдальческая гримаса, будто где-то вдалеке вот-вот должно было произойти что-то страшное, а он не мог даже криком предупредить об опасности, потому что голос его был слишком слаб.
   Все с надеждой взглянули на Эрика, и тотчас же мимолетное оживление потухло. Фабермахер вдруг резко выпрямился, зашагал по комнате и быстро заговорил:
   – Да, вот что я еще забыл. У меня в столе, в нижнем ящике, лежит маленькая черная записная книжка. Там есть некоторые вычисления, которые я так и не докончил. Перешлите ее мне с остальными вещами, когда я сообщу вам адрес. И где-то лежит книжка Френкеля. Она тоже мне понадобится.
   Эрик переводил взгляд с одного на другого. Все было кончено, а он опять остался в стороне.
   – Но разве вы не успеете до поезда собрать свои книги? – спросил он.
   Фабермахер вспыхнул и круто обернулся к Эрику, словно только что заметив его.
   – Неужели вы думаете, что я когда-нибудь переступлю порог этого здания? – спросил он. – Если такси повезет меня мимо, я закрою глаза, чтобы как-нибудь не увидеть этого человека. Боже мой, почему я его не убил! Схватить бы эту гадину за мерзкую высохшую шею…
   Эрик и Траскер переглянулись.
   – Ладно, Хьюго, – сказал Траскер. – Теперь уже все кончено.
   – Нет, не кончено. Это никогда не кончится. Я всегда буду находить в себе силы сопротивляться только после того, как борьбе наступит конец и меня прикончат. И не только со мной так происходит, а со всеми, кто покорно подчиняется насилию. Я знаю это. Я это видел в Германии. Однажды ночью в лесу… впрочем, вам я уже рассказывал об этом, – сказал он, обращаясь к Траскеру. Он перевел взгляд на Эрика и заговорил обычным, почти непринужденным тоном: – Знаете, когда он меня вызвал, меня сначала разобрал смех. Он сидел напыщенный, лицемерный, похожий на старого волка, который только что сожрал младенца и проповедует своим волчатам, что не нужно обижать ближнего. Такой самодовольный, такой тупой! И все-таки жалкий. Я спрашивал себя: ну что, собственно, он может со мной сделать? И мне было смешно. Меня увольняют за антигосударственную деятельность, заявил он. Поразительная нелепость, просто бред какой-то! Ладно, сказал я себе, пусть будет так. Людям подобного сорта даже дыхание таких, как я, кажется опасным. Итак, значит, я оказался политически вредным. Потом выяснилось, что меня увольняют еще и за безнравственность. Это уже было не так смешно, как моя антигосударственная деятельность, но когда тебя называет безнравственным такой человек, как Риган, это тоже смахивает на фарс. И хоть не без горечи, а все же смеешься. Но, боже мой, тут-то он и начал. Это уже были не шутки. И тогда меня стал одолевать страх. Как слизь, как паутина, как той ночью в лесу в Шварцвальде…
   – Ладно, – резко перебил его Траскер и отошел от окна. – Главное сейчас – решить, что делать.
   – Остается одно: сесть в такси, когда оно приедет, дождаться поезда и уехать.
   – Куда? – спросил Эрик. – Нельзя же так. Он не имеет права выгонять вас. У него нет никаких оснований. Антигосударственная деятельность? Но это слишком уж глупо. Безнравственность? Да в чем же вас обвиняют? Что вы, приставали к мальчикам, что ли?
   – Зачем к мальчикам, – сказал Фабермахер. – Здесь считается безнравственным встречаться с девушками. Даже с одной девушкой. С Эдной. Я безнравственный потому, что встречался с Эдной. Знаете, это просто поразительно. Он говорил о нас с Эдной так, будто действительно видел нас вдвоем. Представляете себе это ощущение? Даже хуже того, гораздо хуже – он точно раздел нас с ней догола и вытащил на улицу среди бела дня. О, господи, мне казалось, что я истекаю кровью. Я терзался не столько за себя, сколько за Эдну. Поймите, он говорил о ней так, словно сам с ней жил. Кошмар какой-то. Подрывная деятельность, издевательства над моей национальностью – все это на меня подействовало гораздо меньше…
   Эрик и Траскер снова переглянулись.
   – Неужели он приплел и вашу национальность? – спросил Эрик.
   – Да, конечно, но когда он заговорил об Эдне, я готов был его убить.
   – Ну, и что же? – нетерпеливо спросил Эрик.
   – Да ничего, – сказал Фабермахер с презрением к самому себе. – Ничего. Стоял и слушал. Как той ночью, в лесу, когда я стоял и ждал, скоро ли меня убьют. – Хьюго ненавидящими глазами уставился на свои руки. – А он наслаждался этим. И вид у него был такой, словно он говорил: «Думаешь, я один так к этому отношусь? Нет, таких, как я, миллионы, сто миллионов…» А как бороться со ста миллионами людей? Вот почему я ничего ему не сделал. Вот почему я не сопротивлялся той ночью в Шварцвальде, куда студенты приволокли пятнадцать человек, в том числе и меня. Только сначала, когда нас схватили, мы пытались отбиваться, а потом уже никто не сопротивлялся. Помню, было очень темно. Мы, связанные, стояли посреди небольшой просеки, а те столпились вокруг. При свете звезд чуть поблескивали козырьки эсэсовских фуражек. И вот, в последнюю минуту мой отец, самый старый среди нас, первый выступил вперед. Он был совсем уже старик. Он был их профессором. Отец вдруг вскинул связанные руки и бросился на них, окруживших нас тесным кольцом. До этого мы стояли как стадо овец. И страх тотчас исчез, и мы все бросились на них, хотя отца моего они тут же сбили с ног лопатами. Было так темно, что, кроме козырьков их фуражек, почти ничего нельзя было различить. Нас переполняла такая ненависть, что, несмотря на страх, мы готовы были умереть, сражаясь с ними, если б только каждый из нас был уверен в остальных. Нужен был какой-то сигнал, чтобы мы стали сопротивляться. Иначе мы бы так и остались лежать – там, рядом с моим отцом. Ну, вот так же получилось и с Риганом, только со мной не было никого, кто подал бы знак к борьбе, и окружала меня не сотня штурмовиков, а стомиллионная толпа.
   – На свете не может быть ста миллионов Риганов, – сказал Эрик, – он выродок. Ручаюсь, что если вы сообщите об этом случае в Ассоциацию американских профессоров…
   – Никому я не желаю сообщать, – с бешенством перебил его Фабермахер. – Не желаю! Я хочу только, чтобы меня оставили в покое и дали возможность работать! Я не могу тратить время на всяких психопатов! – Он затряс головой и умоляюще протянул руки. – Почему люди не могут оставить меня в покое?
   Снаружи раздался автомобильный гудок, и в дверях появились обе девочки. Лица у них были торжественные.
   – Такси приехало, – сказала Нэнси.
   Лицо Фабермахера прояснилось, точно свобода была уже близко. Он порывисто бросился к двери и вдруг остановился, словно вспомнив, что, как это ни странно, у него есть друзья, с которыми надо попрощаться, и по выражению его лица было видно, что это почему-то для него оказалось самым трудным. Он остановился посреди комнаты, растерянно глядя то на одного, то на другого, словно застенчивый мальчик, не знающий, как выйти из комнаты, где много взрослых.
   – Что я могу сказать?.. – Фабермахер жестом выразил свою беспомощность… – беспомощность и полную неприспособленность к жизни среди людей. – Спасибо вам за все. Большое спасибо. – Он задержался у двери, чтобы взглянуть через улицу на дом, где жил Эрик, и в его взгляде было страдание, которого Эрик так и не понял.
   Через минуту хлопнула дверца такси, взвыл мотор, и Фабермахер уехал. Эрик подошел к двери и проводил глазами удаляющуюся машину. Он смотрел, как два маленьких красных огонька спустились с холма, потом скрылись за темной массой густых деревьев.
   – Куда он едет? – спросил он немного погодя.
   – В Чикаго, – ответил Траскер. Эрик обернулся и почувствовал, что волнение Фабермахера теперь целиком передалось Траскеру. Тот шагал по комнате взад и вперед, словно желая стерпеть следы шагов Хьюго на ковре. – Он звонил Эдне, чтобы она его встретила.
   Неужели этим все и кончится, думал Эрик. Неужели этот случай так и останется маленькой вспышкой, которой Риган хотел припугнуть их, чтобы они знали свое место, а заодно и усложнить им работу? Эрик даже позавидовал Фабермахеру – тот уже развязался со всем этим, волен теперь идти на все четыре стороны, зная, что его огромный талант останется при нем, куда бы его ни забросила судьба. Он вырвался из этой грязной клоаки.
   Эрика внезапно охватила злость на собственное бессилие. Он резко обернулся к Траскеру и спросил:
   – Ну, а мы что станем делать? Проглотим это и будем сидеть, не раскрывая рта?
   Траскер молчал, продолжая взволнованно шагать по комнате; наконец Эллен спросила, не поднимая глаз:
   – А что вы можете предложить, Эрик?
   – Не знаю! Наверное, что-нибудь не слишком разумное, например дать Ригану по морде. – Он взглянул через залитую луной улицу на свой домик.
   В кухне светилось окно – очевидно, Сабина все еще возилась с посудой, – а на втором этаже, в спальне, виднелся слабый отсвет лампы, которую зажигали в холле, чтобы не оставлять Джоди в полной темноте. Там, за этими окнами, находились его жена и сын – единственное, что было у него на свете. Ни дом, ни обстановка не принадлежали ему целиком. Казалось, на каждом предмете было клеймо: «взято в долг». За душой у Эрика не было ничего, кроме двух дорогих ему человеческих существ, а это – самая хрупкая и уязвимая собственность на земле. Какое же он имеет право призывать к бунту и вступать в единоборство с Риганом?
   – Вы, конечно, ни минуты не сомневаетесь, что Хьюго уволен только потому, что он еврей, не правда ли? – спросил он через плечо.
   – Это ясно, – с яростью сказал Траскер. – Разве иначе мог бы Риган убедить попечителей в нелояльности Хьюго, не имея к тому никаких доказательств? Разве мог бы он представить обычный роман с девушкой как нечто грязное и безнравственное? Стоит сказать «еврей», как они поверят чему угодно. Наши попечители отнюдь не дураки, но как только антисемитский вирус попадает им в кровь, самые умные люди начинают верить всякому слову тех, кого в душе считают зловредными кретинами. Конечно, все обернулось бы иначе, будь Фабермахер позубастее, как другие. Но наш Хьюго какой-то пришибленный. Он вроде калеки. В чем-то он очень силен, а в других отношениях слабее ребенка. Никогда не знаешь, от чего он вдруг может пасть духом. Черт возьми, если б только у него хватило смелости защищаться против Ригана!
   – Но ведь он всегда может вернуться в Колумбийский университет, – заметила Эллен.
   – Разве в этом дело? – огрызнулся Траскер. Он был сейчас так раздражен, что посмотрел на жену почти с ненавистью. – Он всегда может и горло себе перерезать!
   Эллен взглянула на него, даже не пытаясь скрыть обиды.
   – Ладно, Джоб, я только хотела…
   – Я отлично знаю, чего ты хочешь. Ты хочешь облегчить мне возможность сидеть сложа руки и держать язык за зубами.
   – О, она совсем этого не думала, – вмешался Эрик.
   Траскер отмахнулся.
   – Вы ничего не понимаете. Она считает, что раз я физик, ученый, то должен быть отчаянным смельчаком. Когда я ей как-то сказал, что дрался всего раз в жизни и то из-за теории квантов, она чуть не плюнула мне в глаза.
   – Джоб, ты говоришь глупости, – спокойно сказала Эллен, не отрываясь от вязанья. – Девочки, посуда вымыта?
   – Ох, мама, – захныкала Нэнси, – ты нас весь вечер гоняешь из комнаты в комнату, точно мы маленькие!
   – Если посуда вымыта, – невозмутимо продолжала Эллен, – то отправляйтесь наверх и ложитесь спать.
   – Пусть остаются, – потребовал Траскер. – Раз я говорю глупости, то пусть они наконец убедятся, что я действительно дурак.
   – Если хочешь непременно мучить себя, – пожалуйста.
   – Это ты меня мучаешь, ты считаешь, что я всегда должен с чем-то бороться. Думаешь, я забыл, как ты не впустила меня в дом в ту ночь, когда казнили Сакко и Ванцетти, потому что я не подписался под петицией об их освобождении? Я ведь слышал, как ты плакала, когда наступил час, назначенный для казни.
   – Это было так давно, – спокойно возразила она. – И если я так относилась к Сакко и Ванцетти, да и ко многому другому, то лишь потому, что я с детства привыкла верить в некоторые вещи. Но с той ночи я больше ничего уже от тебя не требовала. Ты ведь сам знаешь.
   – Да, ты не требовала, ты только поощряла меня верить всякому вздору, вроде того, будто я настолько непримирим, что мне нельзя ввязываться ни в какую борьбу; это как дети говорят: «держи меня крепче, а то я его убью». Ты оказала мне плохую услугу, Эллен. Даже если я сам этого хотел, все равно, это плохая услуга.
   Она посмотрела ему прямо в глаза.
   – Тогда поступай, как тебе угодно, Джоб.
   – Ну, так вот что. Я отвечаю за то, что сегодня произошло с этим мальчиком. Я уговорил его приехать сюда, а теперь даже не встал на его защиту. Я сию же минуту иду к Ригану.
   Эрик увидел на лице Эллен улыбку, но странно: в этой улыбке не было и тени гордости за мужа, одна только жалость.
   – Ты прав, Джоб, – сказала она обычным тоном. – Ты отвечаешь за этого мальчика.
   – Значит, мы понимаем друг друга, – упрямо сказал он.
   – Постойте, – вмешался Эрик, – не будьте же, в самом деле, дураком. Если вы хотите с ним бороться, не ходите один. Среди преподавателей найдется человек сорок, которые стремятся восстановить справедливость на нашем факультете. Почему бы не поговорить с ними? Они готовы умереть, но добиться своего. Если вы пойдете против Ригана один, вас, вероятно, просто уволят, и что вы этим докажете?
   – Нет, – сказал Траскер, – это мой долг.
   – Тогда пойдемте вместе. Мы оба несем за Хьюго ответственность.
   – Не надо, – сказал Траскер, отстраняя Эрика.
   Эрик направился было вслед за ним, но его остановил голос Эллен.
   – Оставьте его, – сказала она, уронив вязанье на колени. – Джоб сам наконец до этого дошел. Пусть он хоть раз испытает это на себе, и тогда он поймет то, о чем я ему всегда говорила. – Она снова взялась за вязанье. – Но этот урок может, конечно, обойтись ему очень дорого!..
   – Боже мой, Эллен, как вы можете так говорить! – воскликнул Эрик. – Сейчас не время выступать в одиночку, показывая свое мужество. Черт возьми, да разве теперь найдешь такой университет, где можно было бы получить место с полным профессорским окладом? В чем дело, разве вы его не любите?
   Она покачала головой, удивляясь, как можно не понимать таких вещей:
   – Ну, не глупый ли это вопрос, Эрик? – сказала она, кротко глядя на него. – Зачем я тогда добиваюсь, чтоб он был настоящим мужчиной, и внешне и внутренне! А теперь идите домой. И если он захочет вас видеть, он сам к вам придет.

 
   Сабина ждала Эрика на ступеньках веранды. Лицо ее, освещенное луной, казалось бледным и встревоженным. Она сидела, наклонившись вперед, охватив обнаженными руками колени; ее неподвижная поза почему-то напомнила Эрику ее мать. Он еще издали заметил, что пальцы ее нервно разглаживают платье на коленях, и в этом движении чувствовалась еле сдерживаемая тревога. Какие бы другие чувства Эрик к ней ни испытывал, какую бы роль ни играла в его отношении к ней привычка, сейчас он острее всего ощущал, что Сабина – самый близкий его друг и самый нужный человек на свете.
   Эрик сел рядом и рассказал о том, что произошло.
   – Я видела, как Траскер вышел из дому, – сказала она.
   Они долго сидели рядом на ступеньках. Время от времени один из них вставал и уходил в теплый дом посмотреть, не продувает ли спящего ребенка ветерок, налетавший из долины; но стоило им снова оказаться рядом на залитых луною ступеньках, они тотчас же опять брали друг друга за руки.
   Было совсем уже поздно, когда на другой стороне улицы, сквозь темные стволы деревьев они увидели Траскера. Он остановился перед своим домом, поглядел на слабый свет в окнах и бросил сигарету; огненная точка описала в воздухе дугу. Траскер взялся рукой за калитку, потом оглянулся и стал всматриваться в домик на противоположной стороне улицы. Эрик хотел было встать, но Сабина удержала его.
   Траскер отошел от неясно белевшей калитки и направился через улицу. Каблуки его гулко стучали по кирпичной мостовой. Подойдя почти вплотную к ним, он заговорил.
   – Ну, вы оказались правы. Это надо было сделать как-то иначе. – На лице его появилась грустная улыбка.
   – Да? Что случилось? – спросил Эрик очень спокойно, словно речь шла о каких-то пустяках.
   – О, я высказал ему все, что думаю, и, видимо, сначала нагнал на него страху, потому что он сразу же начал оправдываться. Потом я сказал ему, что он по крайней мере должен иметь мужество признаться в своих предрассудках и назвать истинную причину увольнения Фабермахера. Честное слово, я никак не ожидал, что старик будет так передо мной юлить. Но либо я потом повел себя неправильно, либо он сумел себя взять в руки, только он очень быстро ухватился за главное: если я с ним не согласен, он меня не задерживает. Тут уж поздно было говорить: «Подождите, скоро весь факультет подпишет заявление против вас», и, кроме того, мне стало так легко, когда я высказал свои сокровенные мысли, что я сразу же попал в ловушку и принял ультиматум. Ох, как приятно было облегчить душу! Даже некоторое время спустя мне все еще было легко и весело. – Голос Траскера сорвался, и он взглянул на свой дом – единственный дом на всей улице, где еще светилось окошко.
   – Завтра я пойду и попрошу меня уволить, – сказал Эрик.
   – Не нужно, – отозвался Траскер. – Конечно, приятно чувствовать себя героем, но я скоро сообразил, что ровно ничего этим не достиг. – Он пожал плечами. – Я стал думать о неоплаченных счетах, о своих девочках и прочем. И, главное, какой в этом смысл? Фабермахеру я работу не вернул, а свою – потерял.
   – Эллен ждет вас.
   – Знаю. Она не рассердится. Теперь исчезнет многое, что давно уже стояло между нами. – Он покачал головой. – Господи, чем только не одурманивает себя человек, чтобы избежать самой простой ответственности!
   – Но ведь не думаете же вы, что я останусь… – начал Эрик.
   Траскер остановил его усталым жестом. С тех пор как он вышел от Ригана, он передумал столько, что говорить об этом ему уже не хотелось.
   – Зачем облегчать Ригану дело? Потолкуйте с другими. Примите какие-то меры. Если я сгоряча что-нибудь напортил, подождите, пока я найду место и вызову вас. – У него вырвался короткий дрожащий смешок; казалось, внутри у него все клокотало от волнения. – Эллен даже не будет надо мной смеяться. Бог ее знает, откуда у нее столько терпенья. Ну, ладно, – он зашагал к калитке, – поговорим еще утром.
   Эрик и Сабина проводили его глазами: не двигаясь с места, они молча прислушивались к его шагам по деревянным ступенькам веранды. В глухой ночной тишине хлопнула стеклянная дверь. Затем свет в гостиной потух, и вскоре засветилось окно на втором этаже. Неожиданно потух и этот свет, словно после длинного и трудного дня у Траскеров уже не хватило сил разговаривать друг с другом и они поторопились лечь спать.
   Эрик и Сабина остались одни среди ночного безмолвия, единственные люди на всем холме, которые не искали забвения в сне. Они почти физически чувствовали муки человека, бодрствующего в доме напротив, человека, который, оберегая себя от лишних страданий, не хотел вступать в жизненную борьбу, пока не понял, что не может больше оставаться в стороне; однако теперь его второе рождение принесло страдания не только ему самому, но и тем, кого он любил. Полночь давно уже миновала, когда Эрик и Сабина наконец легли в постель, и руки их тотчас же встретились, как и прежде, на ступеньках веранды. Оба долго лежали без сна, но ему было гораздо страшнее, чем ей.

 
   Целый месяц после увольнения Траскера Эрик оттягивал неизбежный разговор с Риганом и наконец не выдержал. Это был месяц сплошных разочарований и все возрастающей ярости против остальных факультетских преподавателей, которые были явно напуганы увольнением двух ученых. Все инстинктивно понимали, что теперь все сводится к одному: прав ли был Траскер, протестуя против первого увольнения. По меньшей мере треть тех, кто раньше охотно соглашался подписаться под петицией попечительскому совету, теперь просила не рассчитывать на их подпись. На этих малодушных ополчились те, кого словно пробудило ничем не оправданное увольнение двух ученых, хотя раньше они не выказывали к этому делу никакого интереса. Но таких была лишь горсточка, ренегатов же – подавляющее большинство. Тон отговорок действовал на Эрика угнетающе, и его больше всего бесило заявление: «Ведь я должен думать о своей семье». А как же семья Траскера? – возмущался он про себя. А Джоди и Сабина?
   Каждый раз, глядя на уже заколоченный дом напротив, Эрик сжимал кулаки от гнева. Траскер временно устроился в Мичиганском университете на должность лаборанта с жалованьем вдвое меньшим, чем здесь. Эрик отлично знал, что Мичиганский университет ничего другого не мог ему предложить – прежнее место Траскера было давно занято.
   К концу месяца Эрик понял, что сражение его проиграно. Он уже не мог продолжать работу над предложенным Мэри экспериментом. Если ему случалось входить в заброшенную лабораторию, он отводил глаза, чтобы не видеть запыленных частей прибора, стоявших, как могильные памятники. Он потерял всякий вкус к работе. Ему было стыдно за свою внутреннюю пассивность, и в то же время его глубоко возмущал этот мир, для которого научно-исследовательская работа не имела никакой ценности. Для Эрика работа означала жизнь, но воля его была парализована, внешние условия связывали его по рукам и ногам, и все это превратило его в желчного, озлобленного человека, изливающего свое раздражение на окружающих. И после каждой вспышки он терзался раскаянием, сознавая, что никакими извинениями не загладишь обиды.
   Наконец Эрик не мог уже больше найти предлога, чтобы откладывать встречу с Риганом. Между ними состоялся короткий разговор, совсем не такой, какого ожидал Эрик, но имевший те же последствия. Риган поставил ему условие, которое сделало для него дальнейшее пребывание в университете абсолютно невозможным.
   Разговор с самого начала принял такой неожиданный и странный оборот, что Эрик, выйдя из здания физического факультета безработным, совершенно не понимал, как это случилось, и ощущал какой-то дурман в голове. Он был взвинчен до предела, точно Риган непрерывно держал его под электрическим током; но, несмотря на отвращение, обиду и угрызения совести, в нем назрело твердое решение. Пока он шел по улицам, окаймлявшим Южный холм, то солнечным, то тенистым, в голове его складывался определенный план. Маленькие аккуратные домики уже не имели больше отношения к его жизни; он вдруг стал посторонним, чужим в этом городе, он стал безработным.