Он покосился на дядю Жюля. Но тот, уставив голубые глаза в грудинку куропатки, пытался извлечь из нее дробь номер шесть, которую сам же и всадил в несчастную птицу.
   Дядюшка вдруг приостановил свое хирургическое исследование и, подняв нож кверху, воскликнул:
   — Нет, милый Жозеф, нет! Никто не презирает обязательное начальное образование. Это единственное достойное похвалы создание нашей революции. Но людям, ограничившимся только начальным образованием, действительно ставят в упрек, что, получив аттестат зрелости, они воображают, будто знают все, достигли вершин человеческих знаний. Я имею в виду не вас, напротив, вы слишком скромны. Но согласитесь сами, что есть и такие, которые слишком высокого о себе мнения.
   Мама вспыхнула и, вздернув носик, резко заметила:
   — Самомнение есть всюду и, может быть, даже в префектуре!
   — О, там его хватает! — поддержала ее тетя Роза.
   — Но мы знаем простых учителей, — продолжала мама (она говорила все быстрей и быстрей), — которые стали преподавателями высшей школы или инспекторами учебного округа и даже врачами, даже депутатами парламента!
   Дядя Жюль понял, что разворошил муравейник; кроме того, он очень любил свою милую свояченицу, почему и пошел на уступки:
   — Вы правы, дорогая Огюстина: многие министры, высшие чиновники, крупные адвокаты — многие из них — бывшие учителя. Но я позволю себе добавить, что это именно те люди, которые пополнили знания, полученные в начальной школе, немало лет проучившись в высшей школе и университетах!
   — Конечно, — сказал Жозеф. — Это естественно!
   — Впрочем, — добавил дядя, — я признаю и заявляю, что обучение в начальной школе поставлено гораздо лучше, чем в младших классах лицея!
   Огюстина просияла, а Жозеф решил подкрепить личное мнение дядюшки ссылкой на официальное лицо:
   — Я слышал это от самого ректора и надеюсь, что Марсель в нынешнем году еще раз докажет справедливость этих слов.
   Обращаясь ко мне, он серьезно сказал:
   — Мы в долгу перед нашей республикой, дочерью революции. Она назначила тебе стипендию. Это значит, что она будет бесплатно давать тебе основательное образование, оплачивать твои горячие завтраки и каждый год до получения аттестата зрелости снабжать всеми книгами, необходимыми для занятий.
   Мы с тобой должны показать, что достойны такой великой щедрости, и без малейшего сожаления пожертвовать несколькими днями каникул. Завтра мы начинаем повторение программы.
 
***
 
   На другое утро я чуть свет отправился с печальной вестью к Лили. Он как мог старался меня утешить; по его словам, уж и то хорошо, что мы можем браконьерствовать с пяти до девяти утра. К тому же его самого отрядили на сбор зимних помидоров и на первые осенние работы.
   Я вернулся к десяти часам, нагруженный дичью, и горделиво разложил ее на обеденном столе в надежде, что мне разрешат и вечером расставлять ловушки. Но отец, ни слова не сказав, сдвинул на край стола моих дроздов и заставил меня писать под диктовку длиннейшую и, по-моему, совершенно никчемную историю о злоключениях болвана короля по имени Боабдил [50].
   Во второй половине дня, после торжественного разбора частей предложения и короткой передышки, мне пришлось вычислять расход воды, вытекающей из трех кранов, которые наполняли какой-то бассейн, а потом высчитывать, сколько времени понадобилось бы велосипедисту, старавшемуся неизвестно зачем догнать всадника, который несколько раз останавливался в пути, чтобы поить свою лошадь. В довершение всего Полю велели присутствовать при том, как я читаю вслух рассказ о несчастьях Верцингеторикса… [51]
   Наконец к пяти часам с охоты явился дядя Жюль, держа по куропатке в каждой руке; он бросил их на моих дроздов и заставил меня склонять по-латыни «розу». Жозеф слушал с искренним интересом. Я спросил его:
   — Почему ты хочешь, чтобы я учил язык, которого ты не знаешь? На что он мне?
   Отец ответил:
   — Если изучаешь только один французский язык, то и французского языка хорошо не знаешь. Позднее ты это поймешь.
   Меня глубоко огорчил его ответ — ведь тем самым отец выносил приговор и самому себе.
   И притом двенадцать падежей этой «розы» были чрезвычайно странным и удивительным явлением. Я спросил дядю Жюля:
   — А на что нужны одному цветку двенадцать названий? Дядюшку не пришлось долго упрашивать, он охотно открыл
   нам эту загадку. Впрочем, его объяснение только навело на меня ужас: латинские слова беспрерывно меняли свой вид, в зависимости от своей роли, и это позволяло ставить их на любое место в предложении! Отсюда я сделал вывод, что никогда не буду знать латынь; но чтобы доставить Жозефу удовольствие, я, как попугай, выучил наизусть все двенадцать падежей «розы».
   Правда, эти уроки продолжались только шесть дней — пора было возвращаться в город, притом уже окончательно, и заняться другими приготовлениями к началу учебного года.
   Вечером накануне отъезда я пошел проститься с Лили, которого днем не успел повидать.
   На огромном чердаке его родителей в слуховое окно пробился закатный луч и горел, озаряя столб золотистой пыли.
   Лили сидел на скамеечке перед горкой маленьких помидоров, напоминавших красные сливы. У каждого помидора был зеленый хвостик, и Лили, сложив вдвое тонкую веревку, завязывал его узлом, затем завязывал другой хвостик и таким образом сплетал длинные гирлянды из глянцевитых алых плодов, которые потом вешал на закопченные балки под крышей.
   Лили тщательно завязал двойным узлом кончик одной из гирлянд и сказал, не глядя на меня:
   — Этим летом было весело, но могло быть еще веселей. Жаль все-таки… А какая она, эта новая школа, куда ты будешь ходить?
   Я тотчас же стал описывать ему лицей, как храм науки, хотя пока никакого представления о нем не имел. Особенно упирал я на латынь.
   Однако, поглядывая на длинные алые гирлянды, я мысленно спрашивал себя, не мудрее ли всю жизнь нанизывать на веревочку помидоры, чем зубрить без малейшей надежды на успех двенадцать падежей розы…
 
***
 
   В городе мать сшила мне на швейной машинке школьную блузу из черного хрустящего люстрина, которая сияла и блестела вовсю; носить ее полагалось лишь в лицее, где она должна была храниться. А выходной одеждой служил мне отныне матросский костюм, не только с короткими штанишками, но и (про всякий случай!) с длинными, навыпуск, брюками. На ленточке матросской шапки золотыми буквами сверкала надпись: «Сюркуф» [52].
   Вечером накануне великого дня у тети Розы состоялся торжественный обед.
   Когда мы в десятом часу вернулись домой, всю мою школьную амуницию снесли ко мне в комнату. Одежду повесили на стуле, новые носки сунули в новые башмаки, а на комоде положили битком набитый ранец из поддельной кожи, с тетрадями, пеналом и аккуратно сложенной школьной блузой.
   Короче говоря, мое вступление в новую жизнь было подготовлено не менее тщательно, чем запуск спутника на орбиту, и вскоре я открыл, что попал действительно в совсем другой мир.
 
***
 
   Великие сборы начались с понедельника 3 октября в шесть часов утра. Вымытый, вычищенный, вылощенный (я чуть не порвал себе барабанную перепонку, моя уши) и закормленный бутербродами, я натянул свою матросскую куртку. Поль надел новенькую серую блузу с белым воротничком, под которым был повязан изумительный шелковый бант небесно-голубого цвета.
   А Жозефу, кажется, немного жал крахмальный воротничок (как всегда после каникул); тем не менее он был строен и хорош в светло-сером костюме, на котором пламенел алый атласный галстук, какой носили социалисты.
   Мама предупредила, что не может нас сопровождать, ибо у сестрицы нет подобающего наряда. Меня это очень обрадовало: уж очень смешно было бы явиться в лицей во главе процессии из членов всего семейства, словно покойник на собственных похоронах.
   Итак, мы вышли из дому втроем в половине восьмого. Я шагал справа от Жозефа, Поль держался за его левую руку.
   Ранец оттягивал мне плечи и заставлял выпячивать грудь, а каблуки новых ботинок гулко отстукивали шаги на тротуаре, в этот ранний час еще заставленном мусорными ящиками.
   Отец на ходу указывал мне таблички с названиями улиц, чтобы я мог найти потом дорогу домой. Вечером мама должна была встретить меня у выхода из школы, но с завтрашнего дня мне предстояло одному курсировать между лицеем и домом, и это меня немного пугало.
   Минут через пятнадцать мы подошли к углу Библиотечной улицы. Жозеф обратил мое внимание на то, что эта улица примечательна полным отсутствием каких-либо библиотек, а следовательно, неправильно присвоенное ей название не должно вводить меня в обман.
   Библиотечная улица заканчивалась крутым спуском, с которого мы почти сбежали бегом.
   Отец показал мне огромное здание, стоявшее под этим пригорком, по правую руку от нас:
   — Вот и лицей!
   Перед огромным фасадом, под старыми-престарыми платанами, посаженными вдоль тротуара, я увидел толпу мальчиков и юношей с кожаными портфелями под мышкой или с ранцами на спине. Высокая, как церковный портал, двустворчатая дверь была приоткрыта, впуская и выпуская людей. Но ученики, болтавшие, стоя кружком на тротуаре, кажется, не очень спешили испить из источника знаний.
   — Эта дверь, — сказал отец, — ведет в экстернат, то есть в помещение, где находятся классы. А ты должен входить в дверь интерната, она по другую сторону здания.
   Мы пробрались сквозь стоявшую кучками толпу, откуда доносились взрывы смеха или громкие возгласы, — это лицеисты приветствовали появление товарищей.
   Улица продолжала идти под гору, и, когда мы прошли сто шагов, я с изумлением заметил, что здание лицея все еще тянется рядом с нами.
   И едва бульвар свернул направо, как на наши головы обрушился гулкий удар звенящей бронзы: на краю крыши, уходившей невероятно далеко ввысь, я увидел в каком-то маленьком домике с треугольным фронтоном циферблат величиной с колесо тележки.
   — Половина восьмого! — сказал наш Жозеф.
   — Они били не меньше четырех раз.
   — На полчаса положено восемь ударов, — ответил он. — Это куранты. Четыре раза они бьют, отмечая четверть, восемь — каждые полчаса, шестнадцать — каждый час, и, конечно, вызванивают все часы по порядку, но только другим колоколом. Например, в полдень куранты бьют двадцать восемь раз!
   — Дома, — заявил Поль, — я очень хорошо знаю, сколько времени на наших стенных часах, но здесь я бы сбился со счета!
   Я был ошеломлен этим душераздирающим открытием и отметил про себя, что здесь, в лицее, даже время находится под строжайшим надзором.
   Мы шли еще несколько минут, потом свернули направо, в какую-то маленькую, тесную улочку.
   — Лицейская улица, — проговорил отец. — Ты запомнишь? Сперва надо спуститься по Музейному бульвару, затем пойти по Лицейской улице.
   Она вывела нас на маленькую площадь, которая тоже называлась Лицейской… Всюду лицей!
   От этого гигантская школа на Шартрё, где я прежде учился, утратила в моих глазах право писаться с прописной буквы и была низведена в разряд маленького пансиона.
   На крыльцо, в котором было чуть ли не пятнадцать ступенек, выходила еще одна двустворчатая дверь, несколько ниже первой; с боков к ней примыкали два высоких окна, забранных железной решеткой; следовательно, здесь имелись узники. Она была заперта, но в глубине Лицейской площади виднелась еще одна дверь, поменьше, настежь распахнутая, которая вела в квадратную прихожую.
   Там, за стеклянной перегородкой, восседал швейцар или, вернее, чиновник в звании швейцара, ибо он носил мундир с золотыми пуговицами.
   Этот человек, конечно, не знал, с кем имеет дело, потому что с полминуты разглядывал нас сквозь стекло, пока не отворил форточку в перегородке.
   К моему изумлению, отец не назвал себя. Он просто спросил, где собираются полупансионеры шестого класса «А».
   Швейцар ответил с поразительнейшим равнодушием:
   — Пройдете дворик, коридор направо. Господин главный надзиратель вам объяснит.
   И он захлопнул форточку, не удостоив новичка даже улыбкой.
   Отец, однако, имел слабость сказать ему «спасибо».
   — Это директор? — спросил Поль.
   — Нет, швейцар. Я недоумевал:
   — Почему же ты не сказал ему, как твоя фамилия?
   — Потому что она ему неизвестна.
   От его ответа мне стало не по себе. Швейцар нашей школы называл моего отца господином Жозефом, но в этой фамильярности звучало глубокое уважение; он постоянно справлялся о мамином здоровье и не раз говорил: «Какая несправедливость, что вам не дали ордена, господин Жозеф! По-моему, вы заслуживаете его не меньше, чем наш директор». А у этой макаки, запертой в стеклянной клетке, был такой же уныло-высокомерный вид, как у зверей в зоологическом саду.
   «Плохое начало», — подумал я, а отцу пришлось тащить Поля за руку: он поминутно оборачивался, проверяя, не защелкнулась ли сзади дверь, отрезав ему выход на волю.
   Мы миновали дворик, залитый асфальтом, точно тротуар, и вошли в здание через дверь с низким проемом, казавшуюся особенно узкой из-за толстых, в метр толщиной, стен.
   Выйдя из— под свода этого крохотного туннеля, мы очутились в коридоре с высоким, точно в церкви, потолком.
   По черным и белым плитам пола, уходившим в неоглядную даль, сновали взад и вперед ученики всех возрастов. Самых младших сопровождали взрослые мужчины или нарядно одетые дамы — очевидно, родители.
   На стыке двух коридоров мы нашли главного надзирателя, стоявшего у двери своего кабинета.
   Это был низенький толстяк с бородкой клином и густыми седоватыми усами. Из петлицы у него свисало, раскачиваясь, пенсне на черной шелковой тесьме. На нем была круглая бархатная шапочка, серая, как его сюртук.
   Толпа детей и родителей обступила надзирателя, он просматривал протянутые ему листки, указывая ученикам, куда они должны идти. Но в этом роковом месте родители теряли право сопровождать своих детей. Начинались прощальные объятия; я заметил какого-то белокурого малыша, который плакал, ухватившись за руку матери.
   — Это, наверно, пансионер, — предположил отец, — он не увидится с родителями до рождества.
   Услышав о таком жестоком обращении с детьми, Поль даже прослезился.
   Жозеф подал мой листок главному надзирателю. Заглянув в него, надзиратель, не задумываясь, сказал мне:
   — Третья дверь налево. Пройдите в классную комнату, оставьте там ваши вещи и ждите во дворе «младших».
   Он обращался ко мне на «вы»!
   Я понимал, что отцу хотелось бы с ним поговорить, но перед глазами главного надзирателя замелькали другие листки, и он продолжал рассылать учеников во все концы, словно сдавал карты за карточным столом.
   — Идем, — поторопил Поля отец. — У нас ведь сегодня тоже первый день занятий, нам нельзя опаздывать.
   Он поцеловал меня, а я — Поля, который не мог сдержать слез.
   — Не плачь, — сказал я. — Я же не останусь здесь до рождества, я приду домой вечером.
   — Ты мне все расскажешь?
   — Все-все.
   — Идем! — повторил Жозеф. — Бежим! Уже без четверти восемь!
   И он увел Поля, а я пошел вперед.
   Я добрел до третьей двери. Оглянулся. Сквозь снующую толпу я увидел своих. Оба стояли у сводчатого выхода; они смотрели на меня, и Поль, подняв ручонку, помахивал ею в знак прощания.
 
***
 
   Чтобы добраться до рекреационного двора, мне понадобилось пройти через помещение, которое главный надзиратель назвал классной комнатой.
   Это был попросту класс, где тремя рядами тянулись двухместные парты, а против них, на помосте, казавшемся мне сверхъестественно высоким, стояла кафедра. Вдоль стен, на уровне моей головы, вереницей расположились висячие шкафчики.
   Увидев на партах школьные портфели и стопки книг, перевязанные ремнями, я скинул свой ранец, вынул блузу и, натянув ее поверх своего костюма, побежал во двор «младших».
   Под старыми платанами, которые уже выжелтила осень, собралось десятка три мальчиков.
   Мне сразу бросились в глаза пять-шесть китайцев (на самом деле это были аннамиты [53]), негр и какой-то курчавый смуглый мальчик. Впоследствии я узнал, что он сын влиятельного алжирского сановника. Остальные же оказались обыкновенными школьниками.
   Некоторые из них пришли в новеньких парадных костюмах, но большинство лицеистов щеголяло мятыми и потрепанными черными блузами, дырявыми и криво застегнутыми за отсутствием пуговиц.
   Зато моя чересчур старательно отутюженная блуза топорщилась несгибаемыми складками и сияла во всю свою люстриновую мочь, а неразношенные башмаки, жавшие в лодыжке, при каждом шаге взвизгивали: «Уйди, уйди, уйди, уйди!»
   Я боялся, как бы моя обмундировка не выдала во мне новичка; но мальчики — иные из них были на год-два старше меня — уже затеяли разные игры, целиком занявшие их внимание.
   Играли в шарики [54] и в чехарду. Посреди двора был устроен рыцарский турнир, в котором участвовало человек двадцать.
   Роль верховых лошадей исполняли старшие ребята, в том числе и негр. Сражающиеся построились двумя шеренгами на расстоянии примерно десяти метров одна от другой. По сигналу они бросались вперед с диким визгом и ржанием, точно скачущие во весь опор боевые кони. Всадники сшибались на лету, и каждый, хватая противника за волосы, изо всех сил старался выбить его из седла, а кони тем временем норовили подставить друг другу ножку. Поминутно кто-нибудь из бойцов валился наземь, и свирепый победитель немедленно бросался на другую жертву.
   Игра эта мне очень понравилась, но наши учителя в школе Шартрё ни за что бы ее не разрешили. Я оглядывался, ища классного надзирателя; сейчас он, конечно, начнет оставлять всех подряд в классе после уроков. Я увидел какого-то человека, который прохаживался по двору, заложив руки за спину. Это был худощавый юноша в черной фетровой шляпе с широкими полями. Он о чем-то глубоко задумался. Каждый раз, проходя мимо поля боя, этот юноша вскидывал глаза на сражающихся с полнейшим безразличием, и у меня сложилось впечатление, что он решит прервать свою прогулку, только если понадобится установить чью-либо смерть.
   Непрерывно прибывали новые ученики; «старички», чувствуя себя непринужденно, стремительно вбегали во двор, кричали во все горло и тут же бросались в схватку. Я с удовольствием заметил еще такие же новые блузы, как моя, которые не решались продвинуться дальше и ни с кем не разговаривали. Один из этих новичков стал рядом со мною, не сводя глаз с дерущихся. Помолчав, он спросил:
   — Ты новенький?
   — Да. А ты?
   — Я тоже.
   Он был мал ростом, почти крошка. Черные блестящие кудри оттеняли матовую бледность его лица. Глаза мальчика отливали блеском антрацита, а на висках просвечивали тонкие голубые жилки.
   — Ты откуда?
   — Из начальной школы с улицы Лоди.
   — А я из школы на Шартрё. Мы сразу подружились.
   — В каком ты классе? — спросил я.
   — В шестом «Б»1.
   — А я в шестом «А»2.
   — Значит, мы не в одном классе, но уроки будем делать вместе, в седьмой классной.
   — Как твоя фамилия?
   — Олива.
   Я вздрогнул.
   — Это ты прошел первым по конкурсу на стипендию? Он чуть-чуть покраснел.
   — Я. Кто тебе сказал?
   — Я прошел вторым! Лицо его просияло улыбкой.
   — Но это же просто удивительно!
   Я тоже считал, что нашей встречей мы обязаны чудесному случаю, прихоти судьбы. Между тем два школьника, одновременно выдержавшие экзамен на стипендию в шестом классе, конечно же, должны были столкнуться в первый день учебного года. Но до сих пор имя одного звучало для другого как имя соперника, и увидеть его вдруг воочию было так же поразительно, как увидеть живого мальчика с пальчик или капитана Немо [55]. Вот почему мы разглядывали друг дружку, взволнованные и обрадованные.
   — Я ведь срезался на задаче, — тотчас же сказал я. — А ты вот ее одолел!
   — Мне повезло, — ответил он. — Я решил ее тремя способами, но не знал, какой правильный. Я выбрал один наугад, и он-то как раз и подошел.
   Мне понравилось это признание. Мальчик с цыплячьей шейкой, оказывается, «свой парень». Я раскаивался, что обзывал его сыном фальшивомонетчика, и принес ему извинения — в душе.
   В эту минуту на наши головы с грохотом обрушился лицей.
   Я отскочил, оглянулся и увидел низенького человечка с пышными усами, который яростно бил в барабан. Его музыкальный инструмент — медный цилиндр с двумя голубыми деревянными обручами по краям — показался мне огромным, но не успел я выяснить, зачем этот виртуоз барабанного боя устроил нам такой громоподобный концерт, как поток толпы уже понес меня к дверям классной: все выстроились колонной по двое в ряд перед барабанщиком, который продолжал барабанить так, что у меня загудело в голове, а куранты тем временем оглушительно звонили, точно колокола сразу в нескольких церквах.
   Наконец гам утих, усач сделал поворот кругом и вышел из классной. Тут обнаружилось, что за ним стоит неподвижно, как статуя, какой-то изящный господин в дорогом бежевом пальто, которое он носил внакидку. Он был необыкновенно высок ростом, но держался очень прямо; глаза его блестели, как темный хрусталь. Он сделал шаг к нам навстречу, опираясь на черную трость с резиновым наконечником, и звучным, металлическим голосом скомандовал:
   — Пансионеры шестого и пятого — в классную рядом, это восьмая классная. Я сказал: «пансионеры».
   В колонне началась суета, ряды расстроились, давая дорогу названным узникам.
   Господин в бежевом пальто подождал, пока ряды перестроились, затем торжественно провозгласил:
   — Полупансионеры шестого и пятого «А» и «Б»! Входите! Мы вошли.
   Едва мы переступили порог классной, как ученики бегом бросились занимать места, считавшиеся лучшими. Я с удивлением увидел, что это были самые дальние от кафедры парты.
   Я попытался сесть за парту, на которой оставил свой ранец, но толпа оттеснила меня в первый ряд, и я еле-еле успел схватить свое драгоценное достояние. Оливу вытолкнули вперед «старшие» из пятого, и он плюхнулся на скамью по другую сторону классной. Кругом громко пререкались, бранились, галдели.
   Наш властитель, бесстрастный, как утес среди бушующего моря, молча наблюдал за ходом событий. И вдруг раздалось:
   — Что ж так долго, господа, что ж так долго! — Слова, которые мне доводилось потом слышать каждый день в течение двух лет…
   Это напоминало унылый вой, стон, в котором звучала угроза с оттенком удивления и печали.
   Учитель выдержал минутную паузу, и шум стал мало-помалу стихать.
   Тогда он громовым голосом крикнул:
   — Молчать!
   И воцарилось молчание.
   Меня вытолкнули к самой кафедре, и моим соседом по парте оказался очень смуглый, толстощекий мальчик, который, видимо, был огорчен, что его оттеснили на первые места.
   Господин в пальто, слегка волоча правую ногу, медленно поднялся на возвышение у классной доски. Затем пристально вгляделся в окружающие его лица и с едва заметной улыбкой сказал тоном, не терпящим возражений:
   — Господа! Ученикам, которые требуют постоянного надзора, свойственно его избегать. Я еще никого из вас не знаю, поэтому я и позволил вам свободно выбирать себе места. И вот тут-то хитрецы, старавшиеся сесть подальше от кафедры, себя и выдали. Ученики на последних партах, встать!
   Изумленные «хитрецы» встали.
   — Забирайте свои вещи и поменяйтесь местами с теми, кто сидит на первых партах.
   Лицо моего соседа выразило радость, а перемещенные с убитым видом пошли вперед.
   Мы с соседом пересели на самую последнюю парту, в углу, справа от кафедры.
   — Теперь, — сказал учитель, — каждый займет тот шкафчик, который ближе всего к его месту.
   Все встали, и опять началась свалка. Многие мальчики вынимали из карманов висячие замки, чтобы обеспечить неприкосновенность своих школьных сейфов.
   Снаряжая меня в школу, родители не подумали о висячем замке; но тут мне вспомнилось, что у отца есть такой — тот самый, который принес нам Бузиг. Я решил сегодня же вечером выпросить его у Жозефа. Замок висел в кухне, вместе с ключом. Никто к нему никогда не прикасался, и мне казалось, что он до сих пор еще наводит на всех ужас. Я не сомневался, что отец охотно мне его даст.
   Вдруг наш учитель опять жалобно затянул:
   — Что ж так долго, господа, что ж так долго!
   Он выждал почти минуту, затем по-офицерски отдал команду:
   — По местам!
   В глубокой тишине он взошел на кафедру, уселся, и я было подумал, что он начнет урок, но я ошибся.
   — Господа! — сказал он. — Нам предстоит провести вместе учебный год, и я надеюсь, вы избавите меня от неприятной обязанности ставить вам ноли по поведению, оставлять вас в классе после уроков либо лишать дня отдыха. Вы уже не дети, раз вы ученики шестого или пятого класса. Стало быть, вы должны понимать, что труд, порядок и дисциплина необходимы. А теперь, в знак того, что учебный год начинается, я раздам вам расписание уроков.
   Он взял лежавшую на кафедре пачку листков и, обойдя классную, дал каждому ученику соответствующее расписание.
   Так из своего расписания я узнал, что наш трудовой день начинается в восемь без четверти с повторения уроков в классной, которое продолжается четверть часа; затем следуют два урока по часу. В десять, после пятнадцатиминутной перемены, еще один часовой урок и три четверти часа занятий в классной; затем мы спускаемся в столовую, в полуподвальное помещение интерната.