У спуска в один из оврагов стоял каменный дуб в семь или восемь стволов, которые словно бы стали в круг; их темно-зеленые кроны поднимались над островком густых зарослей, где багряник рос вперемежку с дубком-кермесом. Эта колючая чаща казалась непроходимой; но я произвел свой нож в мачете [28] и стал расчищать себе путь.
   Потрудившись добрых пятнадцать минут и получив несчетное множество царапин, я наконец взял штурмом кольцо дубовых стволов; между ними открылась круглая лужайка, поросшая бауко. Тут я и уселся и с облегчением почувствовал себя в безопасности; отсюда меня не было видно, к тому же я заметил, что на один из стволов легко вскарабкаться — неоценимое достоинство, если на тебя кинется раненый кабан. Я лег навзничь в мягкой траве, закинув руки за голову. Над купой дубов был просвет, виднелся круглый клок неба, а в самой его середине парила какая-то хищная птица, наблюдая за местностью.
   Я подумал: наверно, этот гриф или кондор видит сейчас, как мой отец и дядя жарят отбивные на костре из веток розмарина, — ведь солнце уже в зените.
   Отдохнув несколько минут, я открыл свою сумку и с большим аппетитом съел хлеб с шоколадом. Но я не взял с собою никакого питья, и в горле у меня пересохло.
   Мне очень хотелось съесть апельсин. Но команч должен рассчитывать и на черный день; я сунул апельсин обратно в сумку, ибо в моем распоряжении был еще один способ утолить жажду: благодаря Густаву Эмару я знал, что стоит лишь пососать гладкий камешек, и вы ощутите чудесную свежесть. Предусмотрительная природа щедро наделила галькой этот безводный край. Я выбрал совершенно круглую, совсем гладкую гальку величиной с боб и положил ее под язык, как требует техника этого дела.
   Овраг справа круто поднимался вверх; я увидел, что впереди, за пятьсот метров от меня, его перегородил обвал. «Насыпь, конечно, отлогая, — подумал я, — и можно взобраться на плато; оттуда я наконец увижу окрестность, а может быть, и село, а может, и свой дом». Я сразу воспрянул духом и легким шагом двинулся в путь.
   В этом овраге, как и в том, откуда я вышел, густой щетиной стояли колючие кустарники, но преобладали красный можжевельник и розмарин. Они, наверное, были очень старые, таких я до сих пор не видел. Я любовался можжевельником, таким раскидистым и высоким, что он походил на готическую часовенку, а розмарин здесь был куда выше меня. В этой пустынной местности мало жизни; в сосняке довольно вяло стрекочут цикады, да три-четыре лазоревые мушки без устали гоняются за мной, жужжа, как большие.
   Вдруг над лесной порослью пронеслась тень. Вскинув глаза, я увидел кондора. Он находился уже не в высшей точке небосвода и по-прежнему величественно парил; размах его крыльев казался мне вдвое больше, чем размах моих рук. Он забирал влево от меня. Я подумал, что он явился сюда из чистого любопытства — взглянуть на пришельца, дерзнувшего проникнуть в его владения. Но тут я заметил, что он делает за моею спиной разворот и выплывает справа; в ужасе я понял, что я — центр описываемого им круга и что этот круг все сужается!…
   Тогда мне вспомнился голодный гриф, который однажды преследовал в саванне раненого Следопыта, поджидая, пока он не умрет от жажды. «Эти жестокие создания целыми днями преследуют путника и терпеливо ждут, пока он в изнеможении не упадет, дабы вырывать из его еще трепещущего тела окровавленные лоскуты мяса».
   Я схватил свой нож — по неосмотрительности я спрятал его в сумку — и, нисколько не скрываясь, отточил его на камне. Мне почудилось, будто круг смерти перестает сужаться. И чтобы показать хищнику, что я не изнуренный путник, я исполнил танец диких, заключив его раскатами насмешливого хохота, которые так точно воспроизвело и усилило эхо, что я сам испугался. Но крылатый живодер, по-видимому, ничуть не оробел, а роковой круг все суживался и суживался. Я поискал глазами укрытие — теми самыми глазами, которые он собирался выклевать своим кривым клювом, и — о счастье! — в двадцати метрах справа от меня, в скалистой стене, открылась узкая впадина. Я поднял свой нож концом кверху и, сдавленным голосом выкрикивая угрозы, направился к убежищу, дававшему мне последний шанс на спасение… Я шел напролом сквозь можжевельники и розмарины, царапая икры о дубки-кермесы, ступая по гравию гариги, который осыпался под моими ногами. До укрытия было всего десять шагов. Увы, слишком поздно! Потрошитель уже застыл в двадцати — тридцати метрах над моей головой. Его огромные крылья трепещут, он вытягивает шею, приближается ко мне… И вдруг камнем летит вниз. Обезумев от страха, заслонив рукой глаза, я с воплем отчаяния упал ничком у большого можжевельника. В тот же миг послышался страшный шум, словно грохот разгружаемой тачки: в десяти метрах передо мною взлетела испуганная стая куропаток, и я увидел хищника; широко и мощно взмахнув крыльями, он взлетел, унося в когтях трепещущую куропатку, а за нею в небе тянулся длинный след — уныло реявшие перышки.
   Я еле сдержал подступившие к горлу рыдания, которые Верное Сердце осудил бы, и, хотя опасность миновала, побрел к укрытию, чтобы вернуть себе самообладание.
   Это была расселина в форме шатра чуть повыше моего роста и шириной примерно в два шага. Я притоптал бауко, устилавшую землю, уселся, прислонясь спиной к скалистой стене, и обдумал создавшееся положение.
   Во— первых, хищник не собирался на меня нападать, а выслеживал куропаток; бедняжки долго бежали впереди меня, не смея взлететь, они знали -их поджидает крылатый убийца. Это предположение рассеяло мою тревогу, — хищник не вернется.
   Во— вторых, я, к счастью, стараясь утолить жажду, выбрал совсем гладкую и совершенно круглую гальку; оказалось, что я ее проглотил в смятении чувств.
   Кожа на правой щеке «тянула». Я потер щеку, но ладонь прилипла: прижавшись к сосне, когда меня напугали голубые птицы, я вымазался смолой. Я знал по опыту, что без оливкового или коровьего масла снять смолу нельзя; остается только терпеть эту «натянутость» и ощущение, что щека у тебя картонная. А если ты избрал судьбу команча, то такие мелкие неприятности не в счет.
   С икрами хуже: они исполосованы вдоль и поперек длинными красными царапинами — точь-в-точь прутья решетки, и вдобавок под кожу попала уйма тоненьких колючек. Я терпеливо вытащил ногтями одну занозу за другой. Ранки мои горели, поэтому я решил приложить к ним травы: каждому известно, что горные травы быстро исцеляют раны… Но я, видно, ошибся в выборе лекарства: после усиленного втирания тимьяна и розмарина кожу так стало жечь, что я запрыгал и взвыл от боли. Тогда я тут же съел половину апельсина, чтобы подкрепиться, и это помогло мне больше всего.
   Затем я попробовал подняться на плато, но подъем по этой последней осыпи оказался труднее, чем я предполагал; к тому же я открыл, что осыпи от природы свойственно осыпаться. Едва я добирался на четвереньках почти до самой вершины, как я тут же съезжал вниз на ковре перекатывающейся гальки. Я отчаялся было в благоприятном исходе, однако заметил вдруг «камин» — небольшую расселину, узковатую для взрослого, но подходящую для меня.
   Наконец я выбрался на плато. Оно было огромное и почти безлесное; все то же: дуб-кермес, розмарин, можжевельник, тимьян, рута, лаванда. Те же сосенки с узловатыми стволами клонятся под ветром, те же огромные плиты голубоватого камня.
   Я оглядел горизонт. Меня окружали холмы, а вдали их замыкало кольцо незнакомых мне гор.
 
***
 
   Я решил, что прежде всего нужно определить, где я нахожусь. Отец сотни раз говорил мне: «Если прямо перед тобой восток, то запад находится за тобой. Налево от тебя север, направо — юг. Это ясно как божий день!»
   Ага. Очень просто. Но где же восток? Я посмотрел на солнце. Оно ушло с середины неба, и так как я знал, что уже за полдень, то и обрадовался я нашел запад. Итак, я стал к солнцу спиной, вытянул в стороны руки и громко объявил
   — По правую руку от меня юг по левую руку — север.
   После чего я заметил, что сейчас, при отсутствии малейшего ориентира, это изумительное открытие мне ни к чему. В каком направлении искать мой дом? Из-за проклятых оврагов я дал такого крюку… Я впал в полнейшее уныние, притом в глубокое и безнадежное, почему и решил во что-нибудь поиграть.
   Сначала я стал бросать камни, как это делают пастухи, ударяя, перед тем как замахнуться, краем ладони по бедру На плато был большой выбор плоской, совершенно гладкой гальки всех размеров. Камешки летели, кувыркаясь в воздухе, с необыкновенной легкостью. По мере того как я совершенствовал свою технику, они летели всё дальше и дальше. Десятый камень попал в можжевельник, оттуда выскочила восхитительная зеленая ящерица длиной с мою руку Она промелькнула, как длинный изумруд, и исчезла в можжевеловой рощице… Я побежал за ней, сжимая по камню в каждом кулаке; первый камень я бросил, чтобы спугнуть ящерицу. Но в тот же миг из густой зелени выскочил какой-то странный зверек величиной с полевую крысу. Сделав прыжок в добрых пять метров, он взлетел на широкую каменную плиту; зверек пробыл там лишь долю секунды, но я успел заметить, что он похож на крохотного кенгуру задние лапки непомерно длинные, при этом черные и гладкие, как у курицы, тело покрыто светло-коричневой шерстью, ушки прямые, стоят торчком. Я узнал тушканчика, дядя Жюль мне его описывал. Тушканчик снова подпрыгнул, легкий, как птичка, и в три прыжка очутился в крохотном лесу из дубков-кермесов. Я пытался его догнать, но тщетно, а разыскивая тушканчика, нашел какой-то островерхий шалаш из плоских камней, очень искусно сложенных. Они были сложены концентрическими кругами шириной в палец каждый, причем все эти круги суживались с каждым ярусом, и в конце концов камни соединялись на верхушке крыши. Над последним кружком было отверстие размером с тарелку, накрытое красивым плоским камнем. Глядя на это жилище, я вспомнил о своем печальном положении; солнце садилось, и пастушеская сторожка, может быть, спасет мне жизнь…
   Я не сразу вошел — ведь каждый знает, что в прерии покинутая хижина подчас служит убежищем сиу или апашу [29] чей томагавк подстерегает вас во тьме, готовый размозжить череп легковерному путнику. Кроме того, я могу наткнуться на змею или на ядовитого паука.
   Я просунул сосновый сук в дыру, заменявшую вход, и обшарил все внутри, произнося разные заклятия. Ответом было молчание. Обнаружив узкое отверстие в стене, я осмотрел открытый мною каменный шалаш. Внутри него не оказалось ничего, если не считать подстилки из сухих трав, на которой, должно быть, спал какой-нибудь охотник.
   Я забрался в шалаш и нашел, что в нем прохладно и спокойно. Здесь я, по крайней мере, проведу ночь в безопасности, мне не будут угрожать такие ночные хищники, как пума или леопард, но я с огорчением заметил, что вход не имеет двери. Я немедля решил набрать побольше плоских камней и заложить вход, когда настанет время укрыться в моей крепости. Итак, я отказался от роли траппера и от моего команчского хитроумия, сменив его на мужественное терпение Робинзона.
   Первое разочарование: вокруг этого шалаша нет ни единого плоского камня. Где же пастух набрал те камни, из которых выстроил шалаш? И меня осенила гениальная догадка: он брал их там, где их уже нет. Оставалось только добывать камни подальше, что я и сделал.
   Пока я носил свой строительный материал, обдиравший мне руки, я думал: «Сейчас-то никто обо мне не беспокоится. Охотники считают, что я дома, а мама — что я на охоте. Но когда они вернутся, вот будет беда! Мама, может быть, упадет в обморок! А уж плакать наверняка будет».
   При этой мысли я и сам заплакал, прижимая к своему расплющенному животу камень хоть и совсем гладкий, но весивший, кажется, не меньше меня.
   Мне бы очень хотелось, как Робинзону, «обратиться к небу с горячей молитвой», чтобы заручиться поддержкой провидения. Но я не умел молиться. И притом у провидения, которое не существует, но все знает, слишком мало оснований заниматься мною.
   Правда, я слышал поговорку: «Помогай себе сам, тогда и бог поможет». Мне подумалось, что стойкость — заслуга не меньшая, чем молитва, и я продолжал, обливаясь слезами, таскать камни. «Одно ясно, — рассуждал я, — они будут меня искать… Поднимут на ноги крестьян, и, когда настанет ночь, я увижу, как ко мне наверх поднимается целая вереница „факелов из смолистого дерева“. Надо бы мне зажечь костер „на самой высокой точке горной вершины“.
   К несчастью, у меня не было спичек. А индейский способ, которым без малейшего труда можно зажечь сухой мох, — просто трут палочку о палочку, — этот способ я много раз пробовал, но даже с помощью Поля, который надрывался, стараясь раздуть огонь, я ни разу не высек ни искорки. Я считал, что не стоит больше пробовать; наверно, нужен определенный сорт американского дерева или особенный мох. Итак, ночь будет темная и страшная… А может, это последняя моя ночь?
   Вот до чего довели меня мое непослушание и вероломство дяди Жюля!
   Тут мне вспомнилась одна фраза — фраза, которую отец часто повторял и много раз заставлял меня переписывать на уроках чистописания (скорописью, рондо, полукруглым с нажимом): «Начинать можно и без надежды на успех, равно как и продолжать — наперекор неудаче».
   Отец долго объяснял мне смысл этой фразы и назвал ее лучшим французским афоризмом.
   Я несколько раз ее повторил и, словно она имела силу магического заклинания, почувствовал, что из мальчика превращаюсь в мужчину. Я устыдился своих слез, устыдился своего отчаяния! Заблудился на холмогорье, вот невидаль! Ведь после переезда в «Новую усадьбу» я почти все время ходил по довольно крутым склонам. Сейчас мне нужно только опять спуститься вниз, и я, конечно, найду какое-нибудь село или хотя бы проезжую дорогу.
   Я степенно съел вторую половину апельсина, затем, как ни горели ссадины на икрах и ныли ноги, пустился бегом по зыбкой осыпи. Я повторял про себя магическое изречение и с разбегу перескакивал через можжевельник. Справа, за прозрачными лентами туч, начинало багроветь солнце — точь-в-точь как на конфетных коробках, которые тети дарят детям на рождество.
   Так я бежал, наверно, больше пятнадцати минут, вначале с легкостью тушканчика, потом — козочки, а под конец — теленка. Я остановился, чтобы отдышаться. Оглянувшись, я установил, что пробежал по крайней мере километр и что больше не вижу трех оврагов, они затерялись в необъятных просторах плато. Зато на западе, кажется, виднелся противоположный берег какой-то ложбины. Я не спеша приблизился, сберегая силы для следующей перебежки.
   И точно, это была ложбина; по мере моего приближения она все углублялась. Не та ли это ложбина, где я был утром?
   Я пошел вперед, раздвигая фисташник и дрок, которые были в мой рост… Я был в пятидесяти шагах от гряды, когда раздался выстрел и через секунды две — второй! Звук доносился снизу. Ликуя, побежал я ему навстречу, но прямо на меня метнулась стая каких-то больших птиц, вылетевшая из ложбины.
   Вдруг вожак стал крениться на бок, сложил крылья и, перелетев через высокий можжевельник, грянулся оземь. Только я нагнулся, чтобы его поднять, как меня почти оглушил сильный удар, и я упал на колени: на голову мне свалилась другая птица, и у меня потемнело в глазах. Я изо всех сил стал растирать свою гудящую голову и увидел на ладони кровь. Решив, что у меня разбита голова, я собрался было зареветь, когда заметил, что сама птица в крови. Я сразу успокоился и ухватил обеих птиц за лапки, еще подрагивавшие.
   Птицы оказались куропатками, но меня поразил их вес. Они были величиной с петуха, и, как ни старался я повыше поднять руки с дичью, красные клювы волочились по гравию.
   Сердце запрыгало у меня в груди: греческие куропатки! Королевские куропатки! Я понес их к краю гряды; может, это дуплет дяди Жюля? Но если это даже не его дуплет, то охотник, разыскивающий свою дичь, встретит меня, конечно, с почетом и отведет домой. Я спасен!
   С трудом пробираясь сквозь заросли багряника, я услышал громкий говор и раскатистые «эры», которые подхватывало эхо. Это был голос дяди Жюля — глас спасения, глас судьбы!
   Я увидел его сквозь ветви. Ложбина, довольно широкая и почти безлесная, была не очень глубока. Дядя Жюль шел от ее противоположного склона и кричал с явным раздражением:
   — Да нет же, нет, Жозеф! Не надо было вам стррелять! Они летели на меня! Вы своими выстрелами невпопад заставили их свернуть в сторону!
   Затем я услышал голос отца (видеть его я не мог, он, вероятно, стоял где-то под скалами):
   — Я был на достаточно близком расстоянии и, по-моему, в одну из них попал.
   — Да будет вам! — оборвал его дядя Жюль. — Вы, может, и попали бы в них, если бы сначала пропустили их мимо себя! Но вы вообразили, что способны на «выстррел корроля», да еще дуплетом! Один рраз вы уже дали маху: прромазали сегодня утром курропаток, которрые жаждали покончить жизнь самоубийством! И вы опять пробуете делать дуплет на корролевских курропатках, которые летели прямо на меня!
   — Согласен, я немного поторопился, — сказал виноватым голосом папа. — И все-таки…
   — И все-таки, — резко отвечал дядя, — вы умудрились прромазать корролевских курропаток величиной с бумажного змея, хотя ваша пищаль может, как лейка, полить дробью целую простыню. Самое печальное — что это единственный в своем роде случай, такого у нас никогда больше не будет! А уступи вы мне выстрел, они бы уже лежали в нашем ягдташе!
   — Верно, я сделал ошибку,-сказал отец. — И все-таки я видел, как летели перья…
   — Я тоже, — ухмыльнулся дядя Жюль. — Я тоже видел прелестные перышки на крыльях корролевских курропаток, которые уносили их со скоростью шестидесяти километров в час на гребень гряды. Сидят они там и чихают на нас!
   Я подошел ближе и увидел нашего бедного Жозефа. Он уныло качал головой в лихо заломленном картузе и мрачно покусывал веточку розмарина. Тогда, изогнувшись, как натянутый лук, я взлетел на острый выступ скалы, нависшей над ложбиной, и во весь голос крикнул:
   — Он попал в них! В обеих! Это он их подстрелил!
   И пред лицом заходящего солнца я поднял птиц к небу, крепко сжимая в кулаках четыре золотых крыла — залог славы моего отца.

ЗАМОК МОЕЙ МАТЕРИ

   После моих героических похождений в краю королевских куропаток я был сразу принят в компанию охотников, правда на ролях загонщика и собаки, приносящей поноску Чуть свет, в четыре часа отец неизменно появлялся у моей двери и, приоткрыв ее, шепотом спрашивал:
   — Пойдешь?
   Ни мощный храп дяди Жюля, ни рев двоюродного братца Пьера, который требовал свою соску в два часа ночи, не в состоянии были нарушить мой сон; но шепот отца мигом поднимал меня на ноги.
   Я молча одевался в темноте, чтобы не разбудить нашего маленького Поля, и спускался на кухню. Дядя Жюль с заспанными глазами и немного диковатым видом, какой бывает у взрослых спросонья, варил кофе; тем временем отец укладывал в сумки провизию, а я набивал патронташи.
   Мы бесшумно выходили из дому. Дядя Жюль, дважды щелкнув ключом, запирал дверь, раздвигал ставни и клал ключ на кухонное окно.
   В этот предрассветный час бывало свежо. Кое-где мерцали оробелые, побледневшие звезды. Белая дымка расшивала узорами край тающей ночи над зубцами План-де-Легль, и сова в сосняке уныло прощалась со звездами.
   Мы шли и шли, пока занималась заря, до красных камней Реденеу. Но это место мы проходили как можно тише, потому что сын Франсуа, Батистен, устроил здесь «засаду» на овсянок, запасшись внушительным количеством смолы и прутиков; прутики зачастую торчали даже в его волосах.
   Идя в полумраке гуськом, мы добирались до «загона Батиста», старинной овчарни, где Франсуа иногда ночевал со стадом коз. И вот на обширной равнине, отлого поднимавшейся к Тауме, алые лучи молодого солнца вырывали из мрака очертания сосен, красного можжевельника, карликовых дубков, и перед нами, словно мощный нос корабля, выплывающего из тумана, вырастал одинокий пик.
   Охотники спускались в ложбину, то налево — в Эскаупре, то направо — в Гаретту и Пастан.
   А я шел по краю плато, в тридцати — сорока метрах от гряды. Я гнал прямо на охотников всех пернатых, а когда случалось спугнуть зайца, я взбегал на утес и подавал знаки, как в старину матрос-сигнальщик. Они спешили ко мне, и мы безжалостно травили косого.
   Никогда, ах, никогда нам не встретились больше королевские куропатки… Правда, потихоньку друг от друга мы искали их всюду, особенно в священной для нас ложбине, на месте той чудесной охоты. Мы подкрадывались туда ползком, под ветвями дубка-кермеса и багряника, так что нередко заставали врасплох куропаток, а то и зайцев; однажды мы захватили даже барсука, дядя Жюль застрелил его в упор. Но королевские куропатки отлетели в область преданий, откуда больше не показывались — наверно, со страху перед Жозефом; впрочем, слава его от этого только возросла.
   Утвердившись в этой славе, он стал грозным охотником. Талант порою бывает детищем успеха. Уверовав, что отныне овладел «выстрелом короля», отец применял его постоянно и с таким искусством, что дядя Жюль даже сказал:
   — Теперь уж это не «выстрел короля», а «выстрел Жозефа»!
   Но сам дядя Жюль оставался непревзойденным мастером «стрельбы в тыл (по собственному его выражению) всякой беглой твари». Сюда же относились зайцы, кролики, куропатки и дрозды, которые имели все основания спасаться бегством и падали, сраженные пулей, когда я уже считал их недосягаемыми.
   Мы приносили столько дичи, что дядя Жюль стал даже ее продавать и на вырученные деньги заплатил, к удовольствию всей семьи, восемьдесят франков за аренду «Новой усадьбы».
   Доля этого триумфа перепадала и мне. Иногда вечером за столом дядя Жюль говорил:
   — Мальчуган-то лучше любой собаки! Носится без устали от зари до зари, не производит ни малейшего шума и чует каждую норку! Только что не лает…
   Тогда Поль, выплюнув кусок жаркого в свою тарелку, заливался удивительно натуральным лаем.
   Тетя Роза его бранила, а мама поглядывала на меня в раздумье.
   Должно быть, она спрашивала себя, разумно ли позволять этим еще не окрепшим ножкам столько шагать изо дня в день.
 
***
 
   Как— то утром, часов около девяти, я осторожно пробирался на плато, возвышающееся над Шелковичным источником.
   На дне ложбины дядя устроил засаду среди густого плюща, а отца скрывала завеса ломоноса под каменным дубом.
   Длинной можжевеловой палкой — она очень крепкая и приятная на ощупь, словно смазана маслом, — я колотил по зарослям багряника, но ни куропатки, ни легконогий заяц из Бом-Сурн не показывались.
   Тем не менее я добросовестно исполнял свои обязанности гончей, как вдруг заметил на краю гряды столбик из пяти-шести больших камней, сложенный рукой человека. Я подошел ближе и увидел у столбика мертвую птицу. Шейку ее защемили две медные дужки капканной пружины.
   Птица была чуть побольше певчего дрозда; на головке ее торчал хорошенький хохолок. Я уже хотел ее подобрать, но тут за мной раздался звонкий голос: — Эй, приятель!
   Я оглянулся. На меня сурово смотрел незнакомый мальчик примерно моих лет.
   — Не тронь чужие ловушки! Это свято!
   — Я и не думал ее брать, — ответил я, — я хотел только поглядеть.
   Он шагнул вперед и остановился. Передо мной стоял крестьянский мальчик, смуглый, черноглазый, с тонким лицом провансальца и длинными, точно у девочки, ресницами. На нем была старая, вязанная из серой шерсти жилетка поверх коричневой рубашки, рукава которой он засучил до локтя, короткие штаны и парусиновые туфли на веревочной подошве, как у меня, только на босу ногу.
   — Когда ты нашел дичь в ловушке, — сказал он, — ты имеешь право ее взять, надо только защелкнуть пружинку и поставить ловушку на место.
   Вынув птицу, он заметил:
   — Это подорожник [30].
   Мальчик спрятал подорожника к себе в сумку и вытащил из кармана жилетки нечто вроде тюбика из толстой камышинки с топорной пробкой; затем выжал из тюбика на левую ладонь большого крылатого муравья. С поразительной ловкостью он ухватил муравья двумя пальцами правой руки, а тем временем, чуть нажав левой рукой, приоткрыл края маленького проволочного зажима, который был вставлен в центр капканного механизма. Края зажима имели форму полукружий и, смыкаясь, образовывали крохотное колечко. Это колечко мальчик замкнул вкруг талийки муравья, и теперь он был закован: крылья не давали ему попятиться назад, а толстое брюшко — пролезть вперед.
   Я спросил:
   — Где ты достаешь таких муравьев?
   — Таких вот? Да это ж крылатки. Они есть во всех муравейниках, только никогда оттуда не выходят. Нужно рыть землю киркой больше чем на метр вглубь или ждать первого дождя в сентябре. Как только выглянет солнце, они улетают. А если ты положил в яму мокрый мешок, тогда легче.
   Он снова зарядил ловушку и поставил на прежнее место под столбиком. Я с любопытством следил за его движениями, стараясь все запомнить.
   Наконец мальчик встал и спросил:
   — Ты кто? — И, чтобы внушить к себе доверие, назвался первый: — Я-то Лили из Беллонов.
   — И я из Беллонов. Он засмеялся:
   — Ну нет, ты не из Беллонов. Ты из города. Ты, наверно, Марсель?
   — Да, — ответил я, польщенный. — Ты меня знаешь?
   — Я тебя никогда не видел. Но мой отец возил вашу мебель. Он-то и говорил мне про тебя. Твой отец — это тот самый, у которого двенадцатый калибр, он убил королевских куропаток?