— Ты думаешь, он бы в самом деле рассердился?
   — Уверена, что он больше не переступил бы наш порог и запретил бы Розе у меня бывать.
   Отец грустно покачал головой, потом вдруг сердито закричал:
   — Вот! Вот она, нетерпимость этих фанатиков! Разве я мешаю ему бывать каждое воскресенье в церкви и есть своего бога [11]? Разве я запрещаю тебе ходить к сестре оттого, что она замужем за человеком, который верит, будто создатель Вселенной нисходит по воскресеньям с небес и превращается в сто тысяч стаканчиков с вином? Ладно же, я докажу ему, что у меня широкие взгляды. Я посрамлю его своим свободомыслием. Нет, я не стану говорить ему ни об инквизиции, ни о Каласе [12], ни о Яне Гусе [13], ни о стольких других страдальцах, которых церковь послала на костер; я ничего не скажу ни о папах Борджиа [14], ни о папессе Иоанне [15]. И если он даже попытается проповедовать мне разный религиозный вздор — по сути говоря, всякие бабьи сказки, — я отвечу ему вежливо, а смеяться буду себе в бороду!
   Но у моего отца не была ни бороды, ни охоты смеяться. Однако свое слово он сдержал, и дружбу его с Жюлем не омрачало даже срывавшееся сгоряча у кого-нибудь из них замечание, которое, правда, бдительные жены тотчас старались замять: они чему-то вдруг начинали громко удивляться или заливались пронзительным смехом, причину же своего странно го поведения придумывали после.
   Итак, дядя Жюль был приглашен на выставку нашей дачной мебели, чтобы восхищаться, а старьевщик — чтобы дать свое заключение. Так они и поступили; дядя восторгался, старьевщик высказался как знаток: похвалил шипы, одобрил пазы и нашел клей превосходным. И так как все в целом решительно ни на что не было похоже, то эксперт объявил, будто мебель наша в стиле «провансальской деревни», а дядя Жюль с глубокомысленным видом это подтвердил.
   Мама была очарована красотой обновленных вещей и, как и предсказал отец, не могла отвести от них глаз. Особенно любовалась она круглым столиком-одноножкой, который я от избытка усердия покрыл тремя слоями лака «под красное дерево» Одноножка и вправду блистал красотой, но смотреть на него было приятнее, чем его трогать; стоило положить на него ладони, и уже невозможно было с ним расстаться, вы могли унести его с собою куда угодно. Кажется, все заметили это неудобство, но никто и виду не подал, чтобы не испортить нам праздник.
   Впрочем, позднее я имел удовольствие убедиться в том, что небольшой изъян иной раз становится большим достоинством мой одноножка, который поставили как ценную вещь на самое видное и светлое место, уловил такое множество мух, что обеспечил покой и чистоту в нашей дачной столовой — во всяком случае на первое лето.
   Перед уходом благородный эксперт открыл принесенный с собою старый чемодан. Он вынул великанскую курительную трубку, сделанную из древесного корневища, головка ее была величиной с мою голову, и преподнес эту трубку моему отцу «как достопримечательность». А моей матери он подарил ожерелье из раковин, принадлежавшее самой королеве Ронавалло [16], затем, извинившись перед дядей Жюлем, что не предвидел встречу с ним на выставке, и добавив, что «от ожидания мсье ничего не потеряет», старьевщик отвесил церемонный поклон и величественно удалился.
 
***
 
   Первая половина июля была необыкновенно длинная.
   Наша мебель томилась ожиданием в коридоре, а мы — в школе, где почти ничего не делали.
   Учителя читали нам сказки Андерсена и Альфонса Доде, потом мы шли во двор и играли там без всякого удовольствия; медленное, но верное приближение долгих летних каникул, во время которых игры продолжаются целую вечность, вдруг сделало наши забавы на школьном дворе какими-то быстротечными и лишило их очарования.
   Я непрестанно повторял про себя магические слова: «вилла», «сосновый бор», «холмогорье», «цикады»… Наверно, цикады водились и среди школьных платанов, но я никогда не видел цикад вблизи, а отец обещал мне уйму их, и притом на холмах их чуть ли не рукой достать можно.
   Однажды под вечер дядя Жюль и тетя Роза пришли к нам обедать. Это был обед-совещание: обсуждалась подготовка к предстоящему завтра переезду.
   Дядя Жюль, считавший себя великим организатором, объявил, что из-за плохой погоды невозможно было достать фургон, да и обошлось бы это в целое состояние — наверно, в двадцать франков. Поэтому он нанял небольшую ломовую подводу, которая отвезет дядюшкину мебель и его самого с женой и сыном за семь франков пятьдесят сантимов.
   А для нашей семьи дядя Жюль нашел крестьянина, зовут его Франсуа, и его ферма стоит в нескольких сотнях метров от «виллы». Франсуа ездит два раза в неделю в Марсель, продает на рынке свои фрукты. Возвращаясь домой, он захватит нашу мебель, каковую и доставит на «виллу» за сходную цену — за четыре франка.
   Отец остался чрезвычайно доволен этой сделкой, но Поль спросил:
   — А мы? Мы тоже поедем на тележке?
   — А вы, — ответил Великий Организатор, — поедете трамваем до Барасса и оттуда догоните вашего возчика pedibus cum jambus [17]. Для твоей мамы найдется местечко на тележке, а трое мужчин пойдут за ней следом вместе с возчиком.
   Трое мужчин с радостью согласились, и беседа, затянувшаяся до одиннадцати часов вечера, стала захватывающе интересной, ибо дядя Жюль завел речь об охоте, а отец — о насекомых, так что я всю ночь напролет, пока не проснулся, бил из охотничьего ружья сороконожек, кузнечиков и скорпионов.
   На другое утро мы были в восемь часов уже готовы и одеты по-летнему: в штанишки из сурового полотна и белые рубашки с короткими рукавами и синими галстучками.
   Все это мама сшила своими руками; легкие картузы с большими козырьками и холщовые туфли на веревочной подошве купили нам в универсальном магазине.
   Отец нарядился в куртку с хлястиком и двумя большими накладными карманами и в темно-синий картуз; а маму удивительно молодило и красило ее самодельное белое платье в мелких красных цветочках.
   И только сестренка тревожно глядела из-под василькового чепчика широко раскрытыми черными глазами: она понимала, что мы покидаем наш дом.
   Возчик предупредил нас: час отъезда зависит не от него, сколько бы он ни старался, а от того, как скоро он сбудет свои абрикосы на рынке.
   Видно, в этот день товар раскупался не слишком быстро: Франсуа не приехал даже в полдень.
   Поэтому, позавтракав в нашем уже опустевшем доме колбасой и холодным мясом, мы то и дело подбегали к окну, боясь упустить вестника лета. Наконец он явился.
 
***
 
   Это была голубая тележка, полинявшая от дождей; сквозь облезшую краску на кузове просвечивали волокна дерева. Ее высоченные колеса были изрядно расшатаны, и кузов кренило набок; когда они переставали вращаться — а это случалось поминутно, — тележку встряхивало, и раздавался лязг. Железные ободья подскакивали на мостовой, оглобли скрипели, из-под копыт мула летели искры. То была колесница приключений и надежд…
   Крестьянин, который ею правил, носил не куртку и не блузу, а вязаную фуфайку из толстой шерсти, свалявшейся от грязи. На голове у него сидел помятый картуз с обвислым козырьком. Но его лицо римского императора освещала белозубая улыбка.
   Говорил он на провансальском языке и, посмеиваясь, щелкал длинным кнутом с плетенным из камыша кнутовищем.
   При помощи моего отца и вопреки стараниям Поля (который цеплялся за самые тяжелые вещи, воображая, что помогает их нести) крестьянин погрузил все на тележку, вернее, воздвигнул на ней пирамиду из нашего скарба. А чтобы она сохраняла равновесие, он укрепил ее целой сетью канатов, веревок и шпагатиков и потом накинул сверху дырявый брезент.
   Покончив с этим, он воскликнул по-провансальски:
   — Ну, вот мы и управились!
   И взял в руки вожжи. Осыпав мула обиднейшими ругательствами и яростно натягивая удила, возчик вынудил это не слишком чувствительное животное тронуться в путь.
   Мы плелись за нашим движимым имуществом, точно похоронная процессия, до бульвара Мерантье. Там мы расстались с Франсуа и сели в трамвай.
   Поблескивая скрежещущим железом, позванивая дрожащими стеклами, с тягучим, пронзительным визгом проносясь по изгибам рельсов, волшебная повозка помчалась навстречу будущему.
   Для нас не нашлось места на скамейках, поэтому мы стояли — о радость! — на передней площадке. Я видел перед собою спину вагоновожатого, который, держа руки на двух рукоятках, с царственным спокойствием ускорял или обуздывал полет чудовища. Меня очаровал этот всемогущий человек, к тому же окутанный тайной: ведь надпись на эмалированной дощечке запрещала всем, кто бы то ни был, говорить с вагоновожатым, — наверно, потому, что он знал тьму всяких секретов.
   Медленно, терпеливо, пользуясь минутами, когда пассажиров вместе с вагоном кренило набок или отбрасывало назад при торможении, я протискивался между своими соседями и добрался наконец до вагоновожатого, предоставив Поля его печальной участи: он застрял между двумя голенастыми жандармами и при каждом толчке тыкался носом в зад стоявшей впереди великанши, которая угрожающе раскачивалась.
   А мне навстречу с головокружительной быстротой помчались блестящие рельсы, ветер вздыбил козырек моего картуза и загудел в ушах; за две секунды мы обогнали лошадь, скакавшую во весь опор.
   Никогда больше, даже на самых современных машинах, я не испытывал такого чувства гордости и торжества оттого, что я, дитя человеческое, — покоритель пространства и времени.
   Но хоть этот болид из железа и стали и приближал к цели, он не доставил нас до самого холмогорья: нам пришлось расстаться с трамваем на далекой окраине Марселя, в том месте, которое называется Барасс, а трамвай продолжал свой бешеный бег, несясь к Обани.
   Мой отец сверился с планом и привел нас к узкой пыльной дороге, которая начиналась между двумя ресторанчиками и выводила из города; мы пошли по ней быстрым шагом вслед за нашим Жозефом, несшим на плечах мою сестренку.
   Удивительно хороша была эта дорога Прованса! Тянулась она меж каменных стен, накаленных солнцем, а сверху к нам склонялись широкие листья смоквы, густые ветви ломоноса и вековых олив. Пышный бордюр из сорняков и колючек у стен свидетельствовал, что усердие путевого сторожа не простирается на всю ширину дороги.
   Я слышал пение цикад, а на стене, желтой как мед, словно застыли лепные фигурки, которые, раскрыв рот, впивали солнечный свет. Это были маленькие серые ящерицы, отливавшие черным глянцем графита. Поль тотчас стал за ними охотиться, но принес только их трепещущие хвосты. Отец объяснил нам, что эти прелестные зверюшки нарочно сбрасывают хвост, как иной вор, спасаясь от полицейских, оставляет у них в руках свой пиджак. Впрочем, ящерица отращивает через несколько дней другой хвост, на случай если опять нужно будет спасаться бегством.
   Примерно через час ходьбы нашу дорогу пересекла другая; здесь открылась круглая площадка, совершенно пустая, но в одном из секторов этого круга стояла каменная скамья. На нее мы усадили маму, и отец развернул план.
   — Вот то место, — сказал он, — где мы вышли из трамвая. Вот место, где мы сейчас, а вот и перекресток Четырех Времен Года, где нас ждет возчик, если только нам самим не придется его там ждать.
   Я с удивлением смотрел на две линии — прямую и кривую, которыми был обозначен наш путь: нам предстоял огромный крюк.
   — Дорожные рабочие с ума, видно, сошли, — сказал я, — построили такую кривую дорогу.
   — Не рабочие сошли с ума, — ответил отец, — а наше общество глупо устроено.
   — Почему? — спросила мама.
   — Потому что этот громадный крюк приходится делать из-за четырех-пяти больших поместий, через которые нельзя было проложить дорогу и которые тянутся за этими стенами… Вот, — добавил отец, отметив точку на карте, — наша вилла… Если считать по прямой, она находится в четырех километрах от Барасса. Но из-за горстки крупных помещиков приходится идти пешком девять километров.
   — Многовато для детей, — сказала мама.
   А я подумал: «Многовато для мамы». Вот почему, когда отец встал, чтобы снова пуститься в путь, я пожаловался на боль в лодыжке и попросил их еще несколько минут отдыха.
   Мы шли еще час вдоль стен и поневоле кружили меж них, словно шарики игрушечного бильярда, которые никак не могут попасть в лузу.
   Поль возобновил было охоту за хвостами ящерок, но мать его отговорила, притом в таких трогательных выражениях, что Поля даже слеза прошибла; он решил прекратить эту жестокую игру и занялся ловлей кузнечиков, которых давил камнями.
   Тем временем отец объяснял маме, что в будущем обществе все замки превратят в больницы, все стены снесут и все дороги станут прямыми как стрела.
   Я ужасно любил эти папины лекции о политике и общественном устройстве, я толковал их по-своему и часто спрашивал себя, почему бы президенту нашей республики не вызвать отца, хотя бы на время каникул: за три недели Жозеф устроил бы счастье всего человечества!
   Неожиданно наша дорога перешла в другую, гораздо более широкую, но такую же запущенную.
   — Мы уже почти у места встречи с возчиком, — объявил отец. — Вот там внизу виднеются платаны, это и есть перекресток Четырех Времен Года. И поглядите только, — сказал он вдруг, показывая на густую траву, стлавшуюся по низу стены, — вот чудесное обещание!
   В траве валялись огромные железные брусья, сплошь покрытые ржавчиной.
   — Что это такое? — спросил я.
   — Рельсы! — ответил отец. — Рельсы для новой трамвайной линии! Остается только уложить их на место!
   Всю дорогу попадались нам эти рельсы; но буйные травы, в которых они тонули, говорили о том, что строители новой трамвайной линии не торопятся.
   Мы пришли к деревенскому кабачку на перекрестке Четырех Времен Года. Это был домик на развилке дороги, он прятался за двумя большими платанами, рядом был высокий водоем с колонкой из ракушечника, поросшего мхом. Сверкающая вода струилась из четырех изогнутых труб и тихонько журчала, напевая свою прохладную песенку.
   Хорошо, наверно, было сидеть там, под сводом платанов, за маленькими зелеными столиками! Но мы не вошли в эту «западню», она ведь тем и опасна, что кажется такой прелестной.
 
***
 
   Итак, мы уселись на парапете, тянувшемся вдоль дороги; мать развернула сверток с завтраком, и мы стали уписывать хлеб с хрустящей, золотистой корочкой — тот, когдатошний хлеб моего детства! — и тающую во рту колбасу, усеянную, словно мраморными крошками, белыми кусочками сала (по своему обыкновению, я прежде всего искал среди них зернышко перца, как ищут боб, запеченный в крещенском пироге [18]), и апельсины, которые, точно в люльке, долго качало море в испанских баланчеллах [19].
   Однако мать озабоченно сказала:
   — Жозеф, это все-таки очень далеко!
   — И мы еще туда не добрались! — весело подхватил отец. — До этого места еще добрый час ходьбы.
   — Сегодня мы налегке, но когда придется тащить с собой сумки с едой…
   — Дотащим, — перебил ее отец.
   — Мама, с тобой трое мужчин, — сказал Поль. — Ты ничего не будешь носить.
   — Разумеется! — подтвердил отец. — Это будет прогулка, немного длинная, но все же полезная для здоровья. Кроме того, ездить сюда понадобится только на рождество, на пасху да на летние каникулы — всего три раза в год! А выходить из дому мы будем рано утром, на полпути делать привал и полдничать. Да, наконец, ты ведь сама видела рельсы. Я поговорю с одним журналистом — нельзя же допустить, чтобы рельсы тут ржавели! Давай поспорим, что через полгода трамвай довезет нас до самого Круа, а это в шести километрах отсюда; нам останется только час ходу.
   Я мгновенно увидел, как рельсы, сверкнув, взметнулись из травы в воздух и смирно улеглись в своих колеях на мостовой, а где-то вдали глухо загудел, возвещая о себе, трамвай…
 
***
 
   Однако, подняв глаза, я увидел не мощную машину, а тележку с шаткой пирамидой из нашего скарба.
   Поль с радостным криком бросился ей навстречу; Франсуа подхватил его и усадил на холку мула. Теперь братишка оказался вровень с нами; он вцепился в хомут, ошалев от сознания своего величия и от страха, и губы его кривила полуулыбка то ли радости, то ли смятения. А меня снедала постыдная зависть.
   Тележка остановилась, и Франсуа сказал:
   — Теперь пристроим хозяйку.
   Он сложил вчетверо большой мешок и расстелил его на краю передка, у самых оглобель. Отец посадил маму, дал ей на руки сестричку, рот которой обрамляли фестоны из растаявшего шоколада, а я взобрался на парапет ограды и вприпрыжку побежал за колымагой.
   Поль, вполне успокоившись и даже торжествуя, грациозно раскачивался взад-вперед в лад бегу мула, а я с трудом сдерживал жгучее желание вспрыгнуть на круп мула позади братишки.
   Горизонт впереди скрывали кроны высоких деревьев, окаймлявших извилистую дорогу.
   Но через двадцать минут перед нами открылось небольшое селение на вершине холма, между двумя ложбинами; справа и слева пейзаж замыкался грядой отвесных скал, которую провансальцы называют «барой».
   — Вот и село Латрей! — воскликнул отец. Мы были у начала крутого подъема.
   — Здесь, — сказал Франсуа,-хозяйке придется сойти, а мы немного подтолкнем тележку.
   Мул стал, а мама спрыгнула на пыльную землю.
   Франсуа снял Поля с его живого трона, открыл выдвижной ящик, устроенный под кузовом, и вынул два толстых кола. Один из них он протянул моей изумленной матери.
   — Это вага, чтобы притормаживать тележку. Когда я вам скажу, вы подложите вагу под колесо с этой стороны.
   Мама была счастлива, что допущена к мужской работе, и крепко ухватилась своими маленькими ручками за тяжелую вагу.
   — А я подложу другую, — вызвался Поль.
   Его предложение было принято, что глубоко меня уязвило как еще одно нарушение права старшинства. Но я был вознагражден с лихвой: Франсуа вручил мне свой кнут, здоровенный кнут ломового извозчика, сказав:
   — А ты будешь стегать мула.
   — По заду?
   — По чем попало, и притом кнутовищем!
   Он поплевал себе на ладони, ссутулился и уперся обеими руками в задок тележки; тело его приняло почти горизонтальное положение. Отец стал рядом в такой же позе. Франсуа, зычно обругав мула, крикнул мне: «Поддай, поддай ему!» — и изо всех сил навалился на задок тележки. Я стегнул мула, но не больно, а так, чтобы он понял, что надо поднатужиться. Колымага затряслась, сдвинулась с места и проехала метров тридцать. Не поднимая головы, возчик перевел дух и крикнул:
   — Вагу, вагу!
   Мама, шедшая у заднего колеса, быстро подложила вагу под железный обод; Поль, на удивление проворно, сделал то же самое, и тележка стала. Решено было минут пять передохнуть. Франсуа воспользовался этим, чтобы сказать мне, что мула нужно гораздо сильнее бить, и лучше бы по брюху. Поль завопил:
   — Нет, нет! Я не хочу!
   Отец уже готов был умилиться доброте прелестного крошки, как вдруг Поль указал пальцем на ничего не подозревавшего возницу и закричал: \
   — Глаза ему надо выколоть!
   — Ого! Это мне-то глаза выколоть? — обиделся Франсуа. — Откуда он взялся, этот дикарь? По-моему, его надо запереть в ящик! — и он сделал вид, будто открывает ящик под кузовом.
   Поль кинулся к отцу и вцепился в его брюки.
   — Вот чем кончает тот, кто хочет выкалывать людям глаза, — торжественно сказал отец, — его запирают в ящик!
   — Это неправда! — заревел Поль. — И я не хочу!
   — Сударь, — обратилась мама к Франсуа, — может, подождем его запирать? Я думаю, он сказал это в шутку!
   — Такое не говорят даже в шутку! — не соглашался Франсуа. — Выколоть мне глаза! И как раз сегодня, когда я купил защитные очки от солнца!
   И он вынул из кармана пенсне с черными стеклами — такие продавались за четыре су на рынке у лоточников.
   — А ты их все равно сможешь носить, — сказал Поль издали.
   — Но пойми, несчастный, — ответил Франсуа, — если у тебя выколоты глаза да притом на носу черные очки, ты же совсем ничего не увидишь! Ладно, на этот раз я больше ничего не скажу. Поехали!
   Все заняли свои места. Я стегнул мула не очень сильно, но во все горло понукал его, крича ему в самое ухо, а Франсуа обзывал его «одром и клячей» и корил за то, что он будто бы жрет всякую пакость.
   Напрягая последние силы, мы добрались до села, вернее, до поселка с высокими, как строили в незапамятные времена, красноватыми черепичными крышами. В толстых стенах домов были пробиты крохотные окошечки.
   Слева, за покосившимся крепостным валом, тянулась эспланада, обсаженная платанами. Справа — улица. Я бы сказал «главная», будь там еще хоть одна улица. Но мы ничего за ней не увидели, кроме коротенькой проселочной дороги, длиною не больше десяти метров, которая все же ухитрилась дважды сделать поворот под прямым углом, чтобы в конце концов уткнуться в поселковую площадь. Площадь эту, вернее, площадку меньше школьного двора, затеняли старая-престарая, дуплистая шелковица и две акации, устремленные ввысь, к солнцу; казалось, они хотят перерасти колокольню.
   И лишь фонтан посреди безмолвной площади говорил сам с собою. Он имел вид двустворчатой раковины из пестрого камня, и из нее, словно свеча из розетки подсвечника, поднималась четырехгранная каменная плита с медной трубкой, откуда била вода.
   Франсуа распряг мула (проход по проселку был слишком узок для тележки), повел к фонтану, и мул долго пил из раковины, не забывая обмахиваться хвостом.
 
***
 
   Мы выбрались из поселка. Тогда началась волшебная сказка, и во мне впервые пробудилась та любовь, которой суждено было длиться всю мою жизнь.
   Огромный пейзаж, будто вписанный в полукруг, уходил передо мною ввысь, под самое небо; черные сосновые леса, разделенные ложбинами, набегали и застывали, точно волны, у подножия трех скалистых вершин.
   Вокруг нас виднелись макушки холмов пониже; они сопровождали наш путь, который змеился по горному гребню меж двух ложбин. Большая черная птица парила в небе, темной точкой отмечая его середину, и со всех сторон, словно с моря музыки, доносился металлический рокот цикад. Они спешили жить, они знали, что жить им только до вечера.
   Франсуа показал нам вершины, на которых, как на столбах, покоился небосвод.
   Слева, освещенный закатным солнцем, искрился белый пик; им заканчивался огромный красноватый конус.
   — Вон ту, — сказал Франсуа, — звать «Красная Маковка».
   Справа сверкала голубоватая вершина, немного повыше первой. Она состояла из трех концентрически расположенных террас, которые внизу расширялись — точь-в-точь оборки на меховой пелерине моей школьной учительницы.
   — Вон ту, — снова сказал Франсуа, — звать «Тауме». Затем, пока мы дивились этой громаде, он добавил:
   — А еще ее зовут «Тюбе».
   — Что это значит? — спросил отец.
   — Это значит, что это иногда называется «Тюбе», а иногда «Тауме».
   — Но какого происхождения эти слова?
   — Такого происхождения, что у нее два имени, и никто не знает почему. У вас ведь тоже два имени, и у меня тоже.
   И Франсуа, прервав свое ученое объяснение, по-моему не вполне исчерпывающее, щелкнул кнутом над ухом мула.
   Справа, но гораздо дальше, в глубь неба поднималась круча, неся на своем плече третью скалистую вершину, клонившуюся назад, которая господствовала над местностью.
   — А вон та — это Гарлабан. По другую сторону, у самой ее подошвы, стоит Обань.
   — Я родился в Обани, — объявил я.
   — Выходит, ты здешний, — отвечал Франсуа.
   Я с гордостью посмотрел на своих родичей и с еще большей нежностью — на всю эту величавую красоту.
   — А я? — с тревогой спросил Поль. — Я родился в Сен-Лу. Я здешний?
   — Вроде, — ответил Франсуа. — Вроде бы да, да не совсем. Обиженный Поль нырнул за мою спину.
   И так как он уже умел изящно выражаться, то и сказал мне тихо:
   — Вот балда-то!
   Вокруг мы не видели ни поселков, ни ферм, даже шалаша не встретили. Теперь дорога представляла собой лишь две пыльные колеи, разделенные полоской диких трав, которые щекотали брюхо мула.
   Прекрасные сосны на склоне, который справа обрывался, возвышались над густыми зарослями мелких дубков — кермесов, тех, что ростом не выше стола, но приносят настоящие желуди и похожи на большеголовых карликов.
   По ту сторону ложбины стоял продолговатый холм. Он напоминал мне военный корабль с тремя палубами, расположенными ярусами одна над другой. На холме росли в три ряда длинные сосновые рощи, чередуясь с отвесными белыми скалами.
   — А вон там, — сказал Франсуа, — гряда Святого Духа. Услышав это название, столь ясно говорившее о «засилье
   мракобесия», мой отец-безбожник нахмурил брови и спросил:
   — Здешний народ очень к попам льнет?
   — Есть немного, — ответил Франсуа.
   — Вы ходите по воскресеньям в церковь?
   — Как когда… Если засуха, не хожу, а как начнет дождить — иду. Богу иной раз и намекнуть не вредно.
   Меня так и подмывало открыть ему, что бога нет, я знал это из самого достоверного источника; но отец промолчал, поэтому и я скромно хранил молчание.
   Вдруг я заметил, что маме трудновато идти: ее ботинки на пуговках были на высоких каблуках. Не говоря ни слова, я нагнал тележку и кое-как вытащил сзади, из кузова, чемоданчик, который запихнули туда под веревки.