«Неужели ты думаешь, что эта всеядная прорва чувствует к тебе то же, что и ты к ней? – расходился я все больше, не замечая, что кричу и сжимаю кулаки. – Она давно не способна ни на какие чувства! Она играет в любовь дольше, чем ты живешь на свете! Те, кто приходит к ней за этим товаром, знают, что покупают, и платят золотом, но не душой. Ты для нее – роскошный подарок. Она выпьет твою душу, как чистую воду, принесенную из горного источника, а кувшин разобьет и попрет ногами. Я видал таких, с кем это случилось, юношей с растоптанными сердцами, смертельно раненных и ищущих смерти. Твоей бестии ты нужен лишь потехи ради! Ты погибнешь бездарно из-за ее минутного каприза!»
   Изамбар смотрел на меня пристально, с огромным и мучительным удивлением, но оно относилось не к моим словам. Мне показалось, обдавая Витторию потоками грязи и ненависти, я сделал ему еще больнее, чем она, и, внимательно наблюдая, как я наношу удары по его открытой ране, он недоумевал, как может один человек делать это с другим. Но он по-прежнему не противился мне.
   «Если я и погибну, то не напрасно, – сказал Изамбар голосом, похожим на очень далекий, едва различимый звон, что доносится из деревенской часовни через просторы полей и лугов. – Для потехи пьют вино. Воду – от жажды. Пусть она пьет сколько хочет. Даже если она выпьет все, яостанусь в долгу».
   «За что же это?» – спросил я с кривой усмешкой.
   «Вода ничего не стоит», – прошептал он. И я содрогнулся, видя, как встретились и слились в нем природное смирение и любовное безумие.
   Он видел в ней целый мир! Он заглянул в ее бездну так глубоко, что почти растворился в ней. И то, в чем все люди находят бездну падения и порока, предстало перед ним человеческой драмой, черным морем страдания, скрытого за яркими солнечными бликами, с беззаботным изяществом танцующими на поверхности волн. На дне этого моря были похоронены затонувшие корабли надежд, и он плакал о ветре, раздувавшим когда-то их белоснежные паруса. Как силен должен быть тот ветер! Его мощь слышалась Изамбару в медном голосе Виттории, растраченная, разбрызганная, как драгоценный бальзам, в любовной игре с сотнями мужчин, приходивших к ней как к жрице, сливавшихся с ней как с богиней и, пропитавшись божественным восторгом, покидавших ее, чтобы похваляться испитой сладостью, живыми каплями напитка, купленного за деньги и все же подаренного, потому что цена его выше золота. Она дарила, продавала, тратила, она искрилась смехом, как море – солнечными бликами, и сила древней Богини все еще звучала в ее голосе непостижимым чудом, тенью давно улетевшей птицы, случайно уцелевшей статуей в разрушенном храме. Но слух сердца вел Изамбара сквозь блеск волн и тьму водных пучин, взор достигал и поломанных мачт, и разбитых колонн. Он оплакивал давным-давно оскверненную святыню, он чувствовал боль от удара о рифы человеческой жадности, зависти и злости, о которые корабли с белоснежными парусами разбивались и будут разбиваться до тех пор, пока стоит мир.
   Я вспомнил, как он смотрел на Витторию на турнире, как вступился за нее. Это была жажда справедливости, рожденная на грани возмущения. Теперь я хорошо представлял себе, о чем он думал, что чувствовал. Среди заносчивых и тщеславных рифмоплетов, претендующих на возвышенность и при первом же уколе съезжающих на скандальную грубость, Витториа сияла яркой звездой. Она была в меру насмешлива, изящно остроумна, ее ирония с плавной небрежностью перетекала в самоиронию, ее музыкальность и искусная актерская подача пикантно дополнялись обаянием ума, тонкого, зрелого, подвижного. На турнире остряков она победила шутя. И, если уж начистоту, ей нельзя отказать ни в силе характера, ни в завидной свободе и смелости, которых так не хватало ее мелочным, склочным соперникам и которых они, разумеется, не могли ей простить. Что же им оставалось? Они бросили ей как обвинение то, что она куртизанка. Слово-бич ударило Изамбара, будто кричали не ей, а ему. Оно всколыхнуло в его душе что-то, о существовании чего он и сам, по-моему, не догадывался, но само слово походило именно на подтверждение смутной догадки.
   Кем еще могла быть женщина, не стыдящаяся своего ума и умеющая преподнести его не хуже, чем свои пышные формы, женщина, с удовольствием подтрунивающая над собственным кокетством, женщина, свободная от страха быть осмеянной всерьез, не знающая запретных тем, готовая идти на риск, чреватый неожиданностями, способная сохранять самообладание и присутствие духа перед злобной толпой, собравшейся учинить над ней расправу? Ответ очевиден. Одаренная, независимая женщина не имеет иных возможностей отточить свой ум и развить таланты. Она становится куртизанкой. Такова для нее цена свободы. Мужчины восхищаются ею, женщины ненавидят и втайне завидуют, и каждый готов при случае бросить в нее грязное слово, а если случай серьезный, то и камень. В особо серьезных случаях из нее могут сделать жертву за грехи и даже не вспомнят, что грехи ее – не на ней одной, ибо не сама с собой она грешила. Никто этому не удивляется и не возмущается. Женщина, открыто позволившая себе и ум, и свободу, и власть над мужскими сердцами, не только платит дорого, но и рискует всем.
   Я никогда об этом не думал и вряд ли подумал бы, если бы не Изамбар. Он заступился за Витторию не только по доброте душевной, которой у него, конечно, не отнимешь. Она восхитила его игрой своего ума, очаровала талантом, и он возмутился несправедливостью, которую люди связывают с моралью и моралью оправдывают.
   Я понял, почему Изамбар плакал в ту лунную ночь. Он поссорился из-за Виттории со всем человеческим миром, сделавшим из нее куртизанку, с миром, не оставившим ей иного выбора. Но даже поруганная святыня оставалась для него святыней, и он продолжал поклоняться ей. За ее растраченную силу он готов был отдать себя как жертву, которая, подобно простой воде, ничего не стоит.
   «Я понимаю», – сказал он мне. Быть может, смириться с этим пониманием стоило ему самой большой борьбы за всю его жизнь. Он никогда бы не поссорился с миром из-за себя самого. Я и теперь не уверен в том, что он может бесстрастно думать о сломанных мачтах, лежащих на морском дне, о разорванных парусах и о белых одеждах, вымазанных дегтем.
   Наш мудрый учитель на этот раз все-таки ошибся. Я ненавидел Изамбара, и в то же время я любил его. Не понимая ни слова из его разговоров с Витторией, я мог угадать его чувства, прочесть его глубинные мысли. Я слышал их в звуках его лютни, в переливах его голоса. Я разглядел в женщине, покорившей его сердце, то, что видел он. Я мог взглянуть на нее его глазами – моя собственная неприязнь к ней переставала быть мне помехой.
   Ничего не изменилось после той ночи. Изамбар и Витториа по-прежнему продолжали встречаться. Они играли и пели, а иногда подолгу и оживленно беседовали. Они могли увлекаться и спорить, но их споры не кончались ссорами, и каждый слушал другого не просто терпеливо, а по-настоящему заинтересованно. Я начал догадываться, что эти беседы отнюдь не светского характера и не ограничиваются взаимными комплементами, а споры не имеют ничего общего с выяснением отношений между мужчиной и женщиной. У этих двоих нашлась общая тема, которую не исчерпать за один вечер. Пару раз я слышал только голос Виттории – он бесстрастно излагал мысли, объяснял, рассуждал, спрашивал и тут же отвечал, и Изамбар внимал ему, не вставляя ни слова. Бывало и наоборот, когда говорил он, встречая, судя по всему, столь же вдумчивое внимание. Мне казалось, именно в этих беседах Витториа совсем оставляла свою игру, вошедшую в ее кровь и плоть, и была с Изамбаром самою собой – предмет затрагивал и увлекал ее с неодолимой силой, а в голосе Изамбара проскальзывали порой уже знакомые мне нотки. В них я улавливал нечто, что назвал бы, пожалуй, страстью ума, и вспоминал свои вылазки на колокольню – именно там, и только там, я мог их слышать. А от голоса Виттории, несмотря на всю ее увлеченность, исходил отрезвляющий холод, веяло прозрачностью морозного воздуха.
   Однажды Изамбар принес от нее книгу. Представьте себе, монсеньор, на греческом! И сразу же нырнул туда с головой. Он читал очень быстро, читал и не мог оторваться. Я не выдержал и спросил его прямо, о чем эта книга. «О тайне Вселенной», – сказал он и назвал греческое имя, которого я, конечно, не запомнил, потому что оно ничего мне не говорило. Он пояснил, что это древний математик и любимый философ Виттории.
   Изамбар был влюблен в женщину, которая читала по-гречески, увлекалась древними философами, разбиралась в науке его прежнего учителя и привезла с собой книгу, способную завладеть его умом так же безраздельно, как эта женщина владела его сердцем! Пожалуй, он действительно мог позволить себе не ревновать ее к тем самодовольным глупцам, что приходили к ней за ее куртуазным искусством. В слезах, что мне довелось видеть на его глазах, не было и намека на ревность.
   Надо признать, Витториа оценила скромность своего юного поклонника. Она постаралась не огорчать его больше и оградить себя от посетителей на время встреч с Изамбаром, всякий раз оговоренное заранее. И все-таки ему приходилось порой видеть мужчин, выходящих из ее дверей, и подгулявших юнцов под ее окном, нагло требующих, чтобы им было немедленно оказано внимание. Разумеется, мужчины, в особенности заносчивые юнцы, откровенно потешались над ним, но это его не задевало. Он мог мучиться лишь осквернением своего божества, но, поскольку божество на осквернение соглашалось, Изамбар с каждым разом все более умело скрывал от него свои муки. От меня же он не мог их утаить: по утрам они отчетливо звучали в каждой ноте, возносимой под свод собора чистейшим в мире голосом. В такие минуты я любил Изамбара особенно сильно, а вся моя ненависть обращалась против той, для кого он был интересным, необычным, но все-таки не более чем увлечением.
   Эти двое раскрывались друг другу в звуках, делились пищей для ума, но меня так и не покидало ощущение, что одна из них – хищница, а другой – жертва, угодившая к ней в лапы. А поскольку их встречи продолжались, в городе, где Изамбаром гордились и называли уже не иначе как «наш Орфей», где у него было полно тайных поклонниц, смеяться над ним постепенно перестали, но начали всерьез задумываться о том, чем все это может для него закончиться. Между прочим, если бы Изамбар, по обыкновению юных влюбленных, оказавшихся в его положении, бросался на соперников в припадках ревности, затевал с ними скандалы, дальше смеха дело бы не пошло. А так, уничижив себя в глазах всего города, он стал вызывать сочувствие. Люди негодовали на коварную блудницу, вскружившую голову этому наивному мальчику. Их праведный гнев рос с каждым днем. Рыжей бестии с ее умом следовало бы понять, что она заигралась, и остановиться. Шутки ради ей могли простить многое, но шутка грозила обернуться бедой. Хорошие куртизанки всегда знают границы дозволенного.
   Эта кошка слишком увлеклась, не почуяв нависшей над ней опасности. Настроение горожан дошло до состояния сухой соломы, ждущей лишь искры.
   И такая искра прилетела по ветру. Ее принесло в Гальмен с купцом, едущим по торговым делам в дальние края и объехавшим уже больше половины нашего королевства. Он спешил и пробыл в городе всего пару часов, но, обедая в трактире, успел рассказать хозяину и посетителям о невиданной доселе страшной заразе, что идет по стране с востока на запад с быстротой пожара.
   В Альне от нее умерла едва ли не половина всех жителей, считая малолетних детей, и, быть может, умерло бы еще столько же, если бы старики не вспомнили обычай, когда-то избавивший город от чумы. В прежние времена люди хорошо знали, что мор – кара за грехи, а значит, Богу нужна жертва. Когда ни покаянные молитвы, ни посты и самобичевания не помогали, искали жертву особую, обычно – какого-нибудь карлика или калеку, человека с врожденным уродством, как бы самим видом своим воплощавшим человеческую мерзость и греховность, и мучили его за грехи целого города или селения на глазах у всех жителей и предавали смерти. В Альне сыскался уродец, как нельзя более подходящий, колченогий и горбатый. Его отдали палачу и смотрели, как тот раздробил ему одну за другой все кости в членах, и выжег каленым железом глаза, и вырвал язык, и, приковав его, еще живого, к высокому столбу, оставил там. Уродец испустил дух к утру другого дня. В ту ночь в Альне, кроме него, умерла лишь одна древняя старуха. Через трое суток несколько больных поправились и встали на ноги. А через неделю стало ясно, что мор прошел, ибо за минувшее время не заразился ни один человек.
   О случившемся в Альне узнали в округе и в других городах, где свирепствовала зараза. По почину альнцев горожане и селяне принялись бороться с нею означенным дедовским способом. И боролись с переменным успехом: средство помогало не всегда и не так скоро, как в Альне, да и уродцы не везде находились. И там, где их не было, и приходские священники, и бродячие проповедники с одинаковой уверенностью советовали взять вместо карлика какую-нибудь гулящую девку или же искать ведьму. А в селении Вилидер, узнав, что мор подступил совсем близко, так испугались, что поспешили принести жертву заранее. Уродцев, говорят, там не водилось никогда, а девицы и жены славятся набожностью и благочестием, так что вилидерцы попали в трудное положение. Лишь Божий промысел мог помочь им. И чудо свершилось. В роковой день по проезжей дороге через селение проходила одинокая путешественница. Она шла с востока, оттуда, откуда веяло молвой о заразе, и была остановлена весьма резонно. При ближайшем рассмотрении особа в парчовом платье, прикрытом истрепанным плащом, с маленьким, очевидно, наскоро собранным узелком, торопливо идущая пешком и без провожатого по большой дороге, могла быть только куртизанкой, бегущей от скорой расправы. В Вилидере она нашла судьбу, от которой спасалась. Набожные поселяне растерзали грешницу, как стая голодных волков, а то, что от нее осталось, предали огню, причем останки эти в первые мгновения еще подавали признаки жизни. Рвение вилидерцев принесло желанный плод божественного милосердия. Мор обошел стороной не только благочестивый Вилидер, но и соседнюю деревушку Глос, а по всему королевству покатилась новая волна охоты на куртизанок, ведьм, блудниц и грешниц всех мастей. Немногочисленные уцелевшие карлики быстро теряли популярность, и, вероятно, они вздохнут спокойно даже раньше, чем сгинет проклятая зараза, о которой купец поведал, что начинается она с темных пятен по всему телу, затем приносит жар, ломоту в костях, опухоль в горле и удушье, а с ним – смерть.
   Разговорчивый торговец отобедал и уехал, а его рассказ остался гулять по городу до поздней ночи, стуча в окна и двери, повсюду сея тревогу, и посевы всходили час от часу быстрее. Город всколыхнулся; старики, помнящие чуму, подливали масла в огонь, нагоняя на остальных ужас. Хвалили предусмотрительных вилидерцев. И разумеется, живо сообразили, что теперь в Гальмене имеется своя куртизанка, которая ко всему прочему испортила целомудренного юношу, местное музыкальное диво, любимого ученика великого Волшебника Лютни. Как бы за этот ее богомерзкий грех кара небесная не обрушилась на весь город!
   Изамбар, никогда не имевший обыкновения слушать уличную болтовню, почуял неладное, живо навострил уши и, не помня себя, помчался к Виттории средь бела дня. Он нашел ее в комнате во втором этаже, за которую она так же исправно платила хозяину, как и за нижнюю, идеальную для подслушивания. Мне оставалось только влезть на ветвистый вяз, росший как раз напротив ее окна, но я не посмел сделать это при свете и скоплении народа. Впрочем, смысл их разговора был и так ясен. Изамбар волновался за нее и убеждал немедленно покинуть город. Не кинувшись тотчас же собирать вещи, Витториа обнаруживала неразумное легкомыслие и презрение к опасности. Возможно, она списала все сказанное на мнительность и чрезмерную заботу своего юного поклонника. И еще, пожалуй, ей было жаль расставаться с ним сразу, сейчас и навсегда. Вскоре до моего слуха отчетливо донеслись ее томная игра и пение. Звуки были сладостны и тоскливы. Они манили и навевали неизбывную печаль. Изамбар, не захвативший с собой инструмента, оказался перед ними безоружен, бессилен против их чар. Его божество прощалось с ним и обещало вечную любовь. Медный голос то широко разливался, то утончался, летя стрелой, выводил диковинные витиеватые рулады, соединяя в своем металле сладкое горе и невыносимое блаженство. Я сам слушал его, потрясенный и зачарованный, забыв счет земному, и не заметил, как оказался окутан сумерками и окружен мраком. Но вот звуки на миг стихли, в окне зажегся мерцающий огонек, а я, оглядевшись, ухватился за нижнюю ветку вяза и вскоре мог видеть и комнату, и пленника, и поющую Сирену. Я притаился в кроне дерева и вглядывался в зыбкий полумрак.
   Витториа сидела, осыпанная кольцами своих роскошных волос, величественная и таинственная среди окружавших ее танцующих теней. Огонек масляного светильника трепетал на столе перед нею, и черты ее непрестанно изменялись. В один миг она успевала превратиться в богиню, в химеру, в фурию, в небожительницу. И игра звуков, что рождались под ее пальцами из лютневых струн, вторила игре света и тени. Звуки и тени словно перешептывались, продолжая нестись в призрачном хороводе вокруг сердца этого святилища, и божества, и верховной жрицы, и стихийного гения, и злого духа. На бегу они совершали свое поклонение, и трепет их походил на молитвенное благоговение, а разговор – на осторожный шепот под гулкими сводами собора. И среди сонма подвижных и бесплотных служителей этого культа я увидел маленькую, хрупкую коленопреклоненную фигуру.
   Он стоял перед ней, как перед алтарем, смотрел на нее, как на Святые Дары, вкушал звуки ее лютни, как вкушают Причастие... Именно так, монсеньор! Такая любовь бывает только к Богу и только у грешника, который знает, что недостоин стоять здесь, видеть, слышать, вкушать счастье, но видит, слышит и вкушает по бесконечному благоволению, непостижимому смертным умом.
   А потом я увидел, как он, не в силах перенести восторга, склонился к ее ногам. Лютня деликатно умолкла, словно задумавшись над происходящим. Изамбар поднял голову и осторожно, будто хрупкое сокровище, взяв чуть пухлую белую руку, коснулся ее губами. Богиня его одобрила. Лютня легла на стол и вторая белая рука устремилась навстречу ищущим губам. Я видел, как Изамбар покрывает поцелуями каждый пальчик, и безмерная, глубоко затаенная в нем нежность изливается из его девственных уст на руки куртизанки, сжимавшие в объятиях сотни пылких любовников. Она ответила ему. Она взяла его голову, мягко потянула к себе. Первые поцелуи были осторожны и целомудренны, точно она целовала сына: в темя, в лоб, в щеки... Она не спешила, дождавшись, пока он сам не станет искать ее губ своими и сам, собственными руками, не потянется к застежкам и завязкам ее платья.
   Витториа добилась своего. Имея дело с таким скромным и самоотверженным обожателем, она превзошла себя и могла бы считаться величайшей мастерицей своего дела. Я видел, как она ловко освобождает его от рубашки, уже обнажив свои округлые плечи и пышную грудь, и увидел бы все остальное, если бы от сильного волнения, охватившего меня в ту минуту, не вздрогнул и, потеряв равновесие, не свалился с дерева. Вы напрасно улыбаетесь, монсеньор, – я чудом не свернул себе шею! Было бы в высшей степени обидно свернуть ее, шлепнувшись с пустячной высоты второго этажа от возбуждения любовной сценой после всех моих отчаянных, но удачно завершенных путешествий на колокольню по ветхой, скрипучей, дьявольски опасной лестнице почти в кромешной тьме!
   Я отделался, впрочем, парой легких ушибов, но в своем падении усмотрел божественное вмешательство и, хоть сгорал от поистине больного любопытства, на дерево вернуться не посмел. Я не сомневался и не сомневаюсь – между Изамбаром и Витторией было все, что бывает между мужчиной и женщиной, но я не выдержал бы этого зрелища, а сверзнувшись вторично, после данного мне ясного знака, уж точно не собрал бы костей.
   Я всегда был человеком, который дорожит своей шкурой, а скелетом – и подавно!
   Я задался целью дождаться, когда они выйдут. Изамбар не оставит Витторию – он проводит ее, если вообще не решится бежать с нею вместе. Хоть городские ворота на ночь запирают, выбраться из города можно тайным подземным ходом, вырытым когда-то для спасения жителей во время осады, – тайным он был в далекой древности, а теперь о нем знает каждый мальчишка, и, прожив в Гальмене почти год, знает и Изамбар, с которым, как я заметил, ребятишки на улице всегда здороваются. Так я рассуждал, стоя под окнами гостиницы. Но любовники наверху, забыв об опасности и обо всем человеческом мире, предавались ласкам или, может быть, утомившись, уснули друг у друга в объятиях. Я же не решался уйти, боясь пропустить момент их бегства.
   Я промаялся до утра, продрог, как последняя собака, стуча зубами, чертыхался и совсем уж было собрался плюнуть и убраться восвояси, когда город, обычно тихий и сонный в этот ранний рассветный час, вдруг наполнился невообразимым шумом, гамом, криком, топотом ног, и, не успел я опомниться, с окрестных улиц хлынули толпы народа и окружили гостиницу.
   Я оказался в самой гуще воинственно настроенных гальменских ремесленников, вооруженных кто во что горазд, по большей части – своим рабочим инструментом. Эти люди вопили все одновременно, и проще было оглохнуть, чем разобрать хоть слово. На немощеном дворе валялось довольно много булыжников, и они тотчас были пущены в дело, вернее, в окна обеих комнат, занимаемых знаменитой блудницей. Особо предприимчивые принялись барабанить в дверь, и на робкий вопрос хозяина гостиницы, судя по голосу, уже обделавшего штаны, пообещали сравнять его заведение с землей, если куртизанка не будет немедленно выдана им в руки. Тотчас после этого хозяйские вопли и плач послышались со второго этажа – старикашка умолял любовников не губить его, не лишать хлеба его семейство, а добровольно спуститься к разъяренной толпе, с которой шутки плохи и которая все равно до них доберется, переломав не только двери, но и снеся стены. Подтверждением его слов послужил настоящий каменный шквал, обрушившийся через окно на злосчастную верхнюю комнату с такой силой, что задрожал весь двухэтажный домишко и несколько кусков кровельной черепицы отвалились и упали в толпу, чудом никого не прибив.
   Когда обстрел стих, на миг повисла такая тишина, что показалось сомнительным, мог ли там, наверху, уцелеть хоть кто-нибудь. И тут в дыре, еще недавно бывшей окошком разгромленной спальни, показалась голова Изамбара. Я похолодел от ужаса, окруженный здоровенными молодчиками, любому из которых ничего не стоило швырнуть в эту отчаянную голову булыжник с нее размером.
   «Одну минуту, – сказал Изамбар. – Мы сейчас спустимся».
   Действительно, прошла одна минута, от силы – две, входная дверь распахнулась, но тут же и захлопнулась. На пороге гостиницы стоял Изамбар. Один. Толпа недовольно загудела. «Нам нужен не ты, мальчишка, а твоя потаскуха! – закричали ему. – Прочь с дороги!»
   Изамбар не шелохнулся. Он возвышался над погромщиками на одну ступень порога, казалось готовый сражаться один против всех.
   «Что произошло? – спросил Изамбар, и беспорядочный шум отступил перед его ровным голосом. – Что сделала вам эта женщина? Если она выйдет прежде, чем вы ответите, то никогда не узнает, почему вольный город, что сперва так хорошо ее принял, вдруг ополчился на нее и без суда чинит расправу».
   «В городе зараза, – ответили из толпы вдвое тише прежнего, невольно перенимая спокойную манеру юноши, очевидно никогда не державшего в руках ничего тяжелее лютни или того диковинного четырехструнного инструмента, с которым он покорил Гальмен за один день. – У дочки кузнецовой вдовы с Колесной улицы по телу пошли темные пятна. Смекни, что это значит. Мы не дурнее других! Повсюду жгут ведьм и шлюх, чтобы умилостивить Бога и избавиться от мора».
   «И что, всегда помогает?» – осведомился Изамбар с непроницаемой серьезностью, за которой я, зная его, отчетливо уловил насмешку и снова облился холодным потом, проклиная его чувство юмора, совершенно теперь неуместное. Но грубые мужланы, слава Богу, ничего не заметили.
   «Не всегда, – честно признались они. – Но попробовать стоит».
   «А я уверен, что нет. – Изамбар помедлил всего мгновение. – У девочки с Колесной улицы на теле обыкновенные синяки. Она много дерется, редко проигрывает и не любит признавать свои поражения. Эта девочка никогда не пожалуется матери, что соседские мальчишки сговорились против нее и побили. Их отцам стоило бы объяснить своим сыновьям, что это нечестно. Но вам не интересно, что делают ваши дети. Когда ваши сыновья вырастут, они тоже возьмут в руки ножи, молотки и сверла и пойдут толпой против беззащитной женщины!»
   «Против грязной шлюхи, из-за которой нас покарает Бог!» – бросили ему.
   «Против женщины, которая вам недоступна, – хладнокровно поправил Изамбар. – А если бы на ее месте была другая, более доступная, вы пришли бы убивать ее за свой собственный грех и, уничтожив ту, с кем его совершили, полагали бы, что вернули себе праведность. Но вы жестоко заблуждаетесь! – Он смотрел, казалось, во все глаза одновременно, удерживая одним лишь взглядом свирепую, огромную, страшную человеческую стаю, готовую броситься на него в любой миг. – Бог покарает вас именно в том случае, если вы тронете эту женщину хоть пальцем. В городе нет никакой заразы. Нет и не будет. Но вы должны позволить той, что стоит за дверью, выйти и беспрепятственно покинуть Гальмен. Ручаюсь вам своей головой».