– Я помню, – кивнул монсеньор Доминик. – Ты ничего не отрицаешь, ничего не противопоставляешь... Но твой второй подход неслыханно смел и необычен. Он фактически превращает геометрию в науку о движении вообще. Разве не так?
   – Так, Доминик.
   – Так вот, я определил бы время как характеристику движения. Прежде всего – небесного движения звезд и светил.
   – А движение?
   – Движение?
   – Да. Как бы ты определил само движение, в общем смысле, но уже вне зависимости от времени?
   Епископ наморщил лоб.
   – В общем смысле? Ну, пожалуй, движение есть изменение положения, состояния, качества – словом, любое изменение.
   – Верно, – одобрил Изамбар с явным удовольствием. – Твое определение глобально и абсолютно точно. Не сомневаюсь, ты быстро освоишься с арабской алгеброй. К сказанному тобой мне остается лишь добавить, что всякое изменение носит либо внешний, всем заметный характер, либо же характер скрытый, внутренний, однако и во втором случае, как ты уже заметил раньше, тайное рано или поздно станет явным и выразится качественно.
   – Ты можешь привести примеры?
   – Разумеется, Доминик. Скажем, беременность. В первые месяцы она совершенно незаметна со стороны. Но плод во чреве матери растет, развиваясь в полноценное тело ее будущего ребенка до тех пор, пока не достигнет качественно нового состояния, в котором способен существовать самостоятельно, и тогда совершается чудо рождения нового человеческого существа. Вижу, однако, что мой пример тебе не по вкусу, так как, по твоим понятиям, монаху не пристало говорить о таких вещах. Я приведу другой. Если в рождении тебе видится нечто неприличное и постыдное, давай возьмем смерть. Жизнь каждого смертного есть не что иное, как движение к смерти, и когда смерть наступает, смертный перестает быть смертным. Рождение и смерть – суть два основных качественных изменения, претерпеваемых людьми вместе с другими существами известного нам мира. У нас есть две точки отсчета времени человеческой жизни. Ты слышишь, Доминик? У каждого из нас, кроме общего, космического времени, о котором ты говоришь, есть и свое собственное, только его. Это отрезок между названными мною точками. Зодиак астрологов замыкает его в круг, и все же у каждого из нас остается право на свое время и маленький, но реальный шанс не лишиться бесценного дара свободы, а именно, жить Настоящим. Осознание своего времени открывает трехмерному человеку четвертое измерение. Структура Вселенной подобна структуре всего живого, ее составляющего. Она дышит, она колеблется, пульсирует, течет, движется, непрестанно изменяется и остается целостной. Движение Жизни выражено в каждой Стихии. Подумай о свойствах воды принимать форму сосуда, преодолевать препятствия, либо обтекая, либо скапливаясь, создавая напор и пробивая себе дорогу, смешиваться и растворять, разделяться на брызги и вновь сливаться в потоки, струиться, лететь и падать. Вода свободна в своем движении и вместе с тем гонима ветром, притягиваема землей. Огонь изливается вверх, но он не живет без пищи, подвластен ветру. Ветер же есть движение воздуха, а Воздух неподвластен ничему, но все в нем нуждается. Земля как элемент тверди кажется неподвижной, но, подобно моей абстрактной схеме Вселенной, Земля дышит ветрами. Она полна внутреннего движения, о котором мы узнаем лишь тогда, когда просыпаются вулканы, трясутся и сдвигаются горы. Подобно Земле как живому вселенскому телу, и плоть наша соткана из Стихий, насколько ты знаешь. И живы мы не оттого, что имеем твердую плоть, но той Жизнью, что течет, дышит и движется в нас; она же делает нас способными осознавать это течение, движение и дыхание. Итак, я говорю не о внешнем перемещении в пространстве предметов и субъектов, но о движении внутреннем, в которое, однако же, вовлечено все во Вселенной: и Стихии, и светила, и Земля, и всякая тварь, и человек. Я попытался обобщить качества этого всеохватывающего движения, условно изобразив их в своей схеме бесконечно расширяющимися кольцами, заполняющими все мыслимые плоскости. Проходя сквозь субъекты пространства, включая и нас с тобой, они подобны волнам. Представь себе, как колеблется звучащая струна, но колеблется непрестанно; или лучи, исходящие от солнечного диска. Звук и свет, подобно Стихиям, несводимы к трехмерности – они по существу являются выражением движения. Но они нетленны и тем самым способны переносить наше сознание от предметного к абстрактному. Взгляни снова на мою схему. Это всестороннее расширение неделимой точки, созидающее миры, пространство и время, сопоставимо с распространением звука или света. Наша телесность, плотность и конечность ограничивают наше восприятие, и для нас звук и свет имеют предел. Мы как бы заражаем их своей смертностью, как и все, что мы способны воспринять. Для нас звук рождается и умирает, как и мы сами, и свет постепенно рассеивается по мере удаления от источника. Мы уже не сознаем, что мир образов, в которых существует наше сознание, прежде соткан из звука и света и уже потом наделен формами и плотностью. Но человек может видеть и слышать не одними лишь телесными глазами и ушами – нам присущи также внутренний слух и внутреннее зрение. Каждый из нас наделен способностью воспринимать те волны, те бесконечные потоки, что проходят сквозь наше существо, созидая его и наполняя Жизнью, видеть как свет и слышать как звук...
   – Изамбар! Постой! – воскликнул монсеньор Доминик, чувствуя, как холодок пробегает у него по спине и чуть теплеет где-то вблизи затылка. – Речь ведь шла о движении точки. И о времени. Я не знаю, о чем ты говоришь теперь! Я не понимаю!
   Он вдруг цепко схватил математика за пальцы обеими руками, словно желая помешать ему продолжать построения. Изамбар лишь слегка качнул своей высоколобой головой.
   – Понимаешь прекрасно, – сказал он мягко, но уверенно. – И разумеется, знаешь. Оттого и дрожишь. Это страх бесконечности, Доминик. Твоя дрожь и есть те вибрации, о которых я говорю. Пожалуйста, не бойся. Хотя бы постарайся не бояться. И послушай дальше. – Изамбар понизил голос. – Их можно видеть и слышать; их можно ощущать, и в этом случае человек обычно пугается, отчего они в самом деле превращаются в страх, обретая соответствующую интенсивность, ритмический строй и амплитуду колебаний. Ты напрасно думаешь, что я ушел от темы. Я говорю о внутреннем времени человека. Времени, которым мы можем управлять сами. Для того, кто открыт бесконечности, все воспринимаемое – суть поток, проходящий сквозь него. Мы, разумеется, не можем управлять самим потоком, но способны влиять на свое восприятие. Соответственно, я определяю внутреннее время как интенсивность нашего восприятия. Время человека, живущего во власти эмоций, растягивается и сжимается непроизвольно; радость, например, заставляет его лететь, печаль и скука – тянуться. Отсюда следует, что первый шаг к овладению своим временем – воспитание чувств через созерцание абстрактного, будь то движение точки, света или звука.
   – Как можно созерцать звук? – все еще держа Изамбара за руки, как испуганный ребенок держит мать, спросил епископ недоверчиво.
   – Звук имеет окраску, высоту и длительность. Кроме того, звук есть вибрация. Музыка строится ритмически; складываясь из сильных и слабых долей, она имеет размер. Не говоря уже о том, что мелодическое построение представляет собой определенную последовательность повторений и варьирования гармонических звукосочетаний, подчиненную принципу пропорционального соответствия и все той же симметрии. Музыка абсолютно геометрична. И это как раз геометрия времени. Так что если плоскость, а вслед за нею и пространство начинают быть через точку, то длительность – через звук. И еще я мог бы сказать: «В Начале была Тишина. И в ней спали все звуки».
   В епископе снова проснулось желание спорить.
   – Почему тишина, Изамбар? Если уж на то пошло, в начале был звук – вот как должно звучать исповедание веры музыканта. По логике и по аналогии с геометрией. – Казалось, монсеньор Доминик подражал манере самого Изамбара.
   Математик покачал головой:
   – Нет, Доминик. В Начале была Тишина...
   – Но почему, Изамбар?
   – Тишина всегда звучит. – Светло-карие глаза заблестели, и зрачки в них вдруг расширились. – Когда молчим мы и наши мысли, мы слышим, как звучит Вселенная. Это вибрации, о которых я говорю тебе. Земля, светила, созвездия, планеты, даже те из них, что кажутся безжизненными и мертвыми – все звучит. Абсолютной тишины не существует. Кто этого не знает, тот просто никогда не молчал по-настоящему. Тишина – Матерь Мира, священное Лоно, из которого рождается поющая Вселенная. Тишина – Тайна.
   – Тишина подобна точке вне времени, в которой заключено все? – спросил монсеньор Доминик.
   Изамбар не ответил. Он лишь снова качнул головой, загадочная улыбка на его тонко очерченных губах окрасилась печалью и, как показалось епископу, сожалением.
   – Очевидно, ты мог бы еще сказать, что тишина несравненна и неизреченна. Но не скажешь. Ведь об этом тоже следует молчать. Как же иначе приблизиться к тайне тишины, если не через молчание? – монсеньор Доминик говорил все увереннее, как будто и вправду проникаясь логикой вдохновенного мистика, говорил без всякого вызова и даже подтекста и вдруг оборвал себя, горько и болезненно уязвленный внезапной мыслью.
   – Зачем ты пел, Изамбар? – спросил он совсем другим, резким, мгновенно охрипшим голосом. – В прошлом году, в Пасхальное Навечерие? Твой дрянной приятель выдал и предал тебя, но все же тогда ты еще мог отказаться, пока никто в этом аббатстве не слышал, как ты поешь. Тогда, но не после. Ты же бросил вызов своим пением и своим троекратным отказом повторить его! Ты, с твоим умом, не мог не понимать, что твой настоятель не упустит повода сравнять тебя с землей! Почему ты пел, Изамбар? Скажи мне правду!
   – Мы заранее условились не обсуждать мое прошлое и мои поступки, – в очередной раз невозмутимо напомнил математик.
   – Я не выведываю твоих секретов, – веско и почти грубо сказал епископ. – Я лишь хочу понять мотивы поступка, с последствиями которого имею дело. Это касается и меня. Если ты откажешь мне в ответе, я сделаю свои собственные выводы. Я полагаю, между твоими теориями и твоими делами, твоими словами и твоим молчанием есть связь. Мне важно установить ее. Итак, ответь мне, Изамбар, будь любезен: зачем ты сделал это? Твой отказ отвечать для меня означает лишь то, что ты бросил свой вызов нарочно.
   – Нарочно? – переспросил Изамбар, казалось, с неподдельным удивлением, на которое монсеньор Доминик, однако, и не подумал купиться, уверенный в своей догадке.
   – Нарочно, – повторил епископ ледяным тоном, – по трезвому расчету. Потому что теория нуждается в практике, а предположения требуют подтверждений. Ты сам проговорился. «Раньше я лишь догадывался... теперь знаю», – сказал ты. Я слушал тебя внимательно; я ничего не пропустил мимо ушей. «Тайна», «Тишина», «Молчание»... И еще «страдание и смерть» в качестве условия. Говорят, с братьями ты был немногословен. Семь лет наедине с книгами, в четырех библиотечных стенах, среди монахов, которые все как один до сих пор гадают, откуда ты родом и на каком языке лепетал в младенчестве, – куда уж тише, молчаливей и таинственней! Но тебе и этого показалось мало. Очевидно, рыцарь Тишины в молчании должен быть непревзойденным мастером. А в любом искусстве необходимо совершенствоваться. И ты не упустил такой возможности. Тут твои интересы совпали с интересами отца настоятеля. Благо у него никогда не хватит ума даже предположить подобную вероятность! А вот я, похоже, несколько спутал твои планы. Я не дал тебе ни сгнить заживо, ни умереть под плетьми. И самое главное – ты говоришь со мной, что уже само по себе не вполне соответствует твоим идеям и теориям. Раз уж ты решился на это, Изамбар, почему бы тебе не пойти до конца? Неужели тебе так приятно, когда окружающие ломают голову над твоими секретами и загадками?
   И в третий раз математик покачал головой.
   – Ты ошибаешься, Доминик, – произнес он с обезоруживающей мягкостью, особенно выразительной по контрасту с резкостью епископского тона. – В твоих рассуждениях есть логика. Но в поступке, о котором ты спрашиваешь, ее нет. В том-то и дело! Я не хотел тебя разочаровывать. И не хотел отвлекаться от темы. Но если ты настаиваешь... Все гораздо проще, Доминик. Меня попросили петь, и я согласился, потому что я и сам этого хотел. Я люблю петь, Доминик. Вот и все.
   – Любишь? – в свою очередь изумился епископ, отказываясь верить собственным ушам. – Но, Изамбар, помилуй! Это просто глупо!
   – В любви ум никак не участвует, Доминик. Любят сердцем. Я не пел семь лет. Вернее, семь лет я пел во сне, пел мысленно, пел шепотом, пел про себя... Мне дорого это стоило.
   – Дороже, чем яма и плети?
   – Тебе не понять меня, Доминик. – В прозрачно-ясном взгляде Изамбара отразилось сочувствие, почти сострадание, словно собеседник его был калекой, лишенным полноты бытия. Епископ почувствовал себя уязвленным.
   – Потому что я не музыкант? – спросил он с вызовом.
   – Потому что ты не любил, – ответил Изамбар тихо и печально, глядя прямо в глаза монсеньору Доминику, и тот, вопреки своему желанию возмутиться и защищаться, потупился и уставился в пол у себя под ногами.
   – Я был бы счастлив петь и во второй, и в третий раз, поверь мне, – продолжал Изамбар с пронзительной печалью. – Я пел бы и был бы счастлив, если бы можно было быть счастливым, делая несчастным другого. Тебе, разумеется, рассказали... Ты знаешь, о ком я. Давай оставим это, Доминик. Прошу тебя. Вернемся лучше к моей модели Вселенной. Если ты, конечно, хочешь...
   – Хочу, – выговорил епископ через силу, после паузы, ошеломленный и вконец потерянный. Он видел искренность и печаль в глазах Изамбара, слышал муку в его голосе, видел, слышал и не мог отрицать... Как бы ему того ни хотелось. А отрицать эту муку и эту печаль было бы таким успокоением! Ведь они никак не вязались ни с блестящей логикой геометра, ни с его детским легкомыслием и, казалось, вечной, неутомимой готовностью искать и находить поводы для смеха. Такой муки не было в хрустальном голосе Изамбара даже тогда, когда он говорил о своем нежелании разделять неделимого Бога. Неужели в самом деле за сочувствие к какому-то бездарному органистишке, снедаемому собственными амбициями, можно не поскупиться заплатить такую цену, на которую согласился этот человек? За сочувствие к бездарному музыканту и любовь к музыке... Такие мотивы монсеньору Доминику были понятны еще в меньшей степени, чем злополучное Filioque! Но Изамбар не лгал. Он все еще смотрел на епископа своими большими печальными глазами с неопровержимой, берущей за сердце ясностью. И эта ясность, как и прежде, помогала ему ловить налету епископские мысли и сомнения.
   – Видишь ли, Доминик, – сказал Изамбар примирительно, как бы извиняясь перед несведущим собеседником за свое скорбное многознание, – музыканты слушают Тишину. И слышат в ней музыку Вселенной. Они цитируют ее посредством струн, клавиш, голоса, так же как богословы силятся выразить божественный Логос словами человеческих языков. Музыка Вселенной преломляется в восприятии каждого смертного, способного ее улавливать; божественное время просеивается сквозь время людское. Мы выражаем всеобъемлющее движение созидающих мир потоков Жизни в мелодиях, сотканных из нот, выстраиваем вибрации в ритме собственного дыхания, биения сердца, бега крови. И если мы следуем ей в смирении, она сама, эта таинственная Вселенская музыка, ведет нас, учит дышать и двигаться, дает нам ключ к нашему внутреннему времени. Она может сделать нас совершенными. Так верят музыканты. Музыка шлифует и оттачивает наши чувства; музыка дает нам радость без логической причины, в мажорных тональностях, в гармониях, благодатных для слуха, как благодатны для глаза правильные геометрические формы; она своими ритмами развивает в нас чувство времени, без чего наше восприятие осталось бы беспорядочным и неполным. Музыканты благодарны музыке за все эти дары и находят наивысшее счастье, выражая ей свою любовь игрой и пением. Таков самый древний и самый прямой путь к абстрактному, бесконечному, совершенному Богу. Но я ведь уже рассказал тебе мою притчу. Притчу о молчании, расширяющем сердце. Теперь, надеюсь, ты поймешь ее лучше.
   Говоря, Изамбар поднялся и отошел к стене напротив. В крохотной келейке ему хватило для этого трех шагов. Монсеньору Доминику опять бросилась в глаза его детская хрупкость, тонкость и абсолютная беззащитность. И епископ вдруг отчетливо понял, что беззащитность эта одной природы со смелостью и свободой мышления; она – оружие Изамбара, как целомудрие – оружие девственниц. Такое оружие, как верят мистики, побеждает нечистых духов, но против земных врагов стоило бы обзавестись чем-нибудь еще. Монсеньор Доминик горько улыбнулся, сознавая, что беззащитность Изамбара отточена так же остро, как его ум, а потому защитить его невозможно в принципе. Именно в принципе – этот человек так создан.
   Да, он молчал семь лет, уступив орган своему завистливому товарищу. Он отказался от музыки, которую называл геометрией времени, в пользу геометрии пространства. Но вот по вине того же злосчастного товарища в обители узнали секрет Изамбара и велели ему петь, и он, как малое дитя, тут же забыл от радости обо всем на свете. Потом, когда для горе-товарища дело стало оборачиваться скверно, Изамбар поспешил загладить свою невольную и по сути мнимую вину перед истинным виновником происшедшего и, как теперь выясняется, зашел в этом так далеко, как только возможно. В самом деле, в отличие от его поистине гениальных геометрических решений и доказательств, в поступках математика, если отбросить мистику, логики монсеньор Доминик не находил никакой.
   – Я не понимаю ни тебя, ни твоей притчи, – сознался он.
   – Это оттого, что ты не хочешь понимать, – сказал Изамбар без всякого укора.
   – Хочу! – запротестовал епископ, уверенный в собственной искренности. – Я знаю, что должен понять тебя. Это важно!
   – Верно. Но знать и быть должным не значит хотеть.
   – Нет, Изамбар! – не унимался монсеньор Доминик. – Ты ведь и теперь предаешь свой принцип молчания, – воскликнул он. – Ты говоришь со мной! По доброй воле! Ты захотел рассказать о своей модели мира, заранее зная, что мне от тебя нужны лишь объяснения твоих формул для астрологических вычислений (хоть теперь, клянусь тебе, это уже не так). В чем твой расчет?
   – У меня нет расчета. У меня есть лишь надежда, что когда-нибудь, когда меня здесь уже не будет, ты перестанешь бояться и к тебе придет понимание. А что до моего молчания... Когда человек согласен уйти из этого мира, он уже пропитан Тишиной, как дерево – соками; говорит он, поет или молчит – Тишина остается с ним... Я хотел рассказать тебе о чуде, которое со мной случилось. Не скрою, что мне радостно поделиться с тобой, даже если ты не примешь дара. Потом, когда меня здесь не будет, это останется с тобой, в дальнем уголке твоей памяти. Я предупреждал тебя, что чудо нельзя объяснить. И все же о нем можно рассказать. Особенно тому, кто не верит в чудеса, во всем полагаясь на свой трезвый расчет. Такому человеку важно знать, что, кроме трезвого расчета, есть что-то еще...
   Глаза Изамбара излучали живое тепло, и тепло это проникало глубоко в монсеньора Доминика и согревало его изнутри. И так было всякий раз, когда епископ смотрел в них, в эти вдумчивые, внимательные, спокойные глаза, способные пронзительно сиять и ласково обнимать взором, становиться прозрачными и видеть насквозь, не менее чудесные, чем поющая Вселенная, воплощающаяся из Тишины. В них, всегда широко раскрытых, жила неустанная готовность удивляться.
   – Все это правда, Доминик, – продолжал Изамбар. – Все, что я рассказал тебе о точке и времени. Я предполагал, допускал, догадывался... А теперь знаю, потому что видел и слышал. Я испытал абсолютную боль, такую, от которой структура нашего человеческого существа оказывается на грани распада. Я был пронизан болью и преломлен ею. Мое время остановилось. Это самое важное свойство боли – она останавливает наше внутреннее время. Секунда растягивается в вечность. Боль проходит через нас, как поток бесконечной длительности. Я сказал, что это встреча с бесконечностью нашего конечного тела. Абсолютная боль, если мы готовы принять ее, заставляет нас перестать быть телом. И когда нам это удается, ее можно видеть как поток и слышать как звук. И даже попытаться осознать, что она такое по отношению к нам. Я попытался, Доминик. И знаешь, что оказалось? Из этого трехмерного мира через боль можно прикоснуться непосредственно к бесконечности. Я хочу сказать, что именно боль открывает нам тайну, чем являемся мы по отношению к бесконечной Вселенной. Каждое живое существо имеет внутреннюю структуру, подобную структуре самой Вселенной, но оно способно воспринимать поток вибраций в конкретно определенном, ограниченном диапазоне. Можно предположить, что этот диапазон придает форму и нам, и нашему миру. Мы подобны музыкальным инструментам. Впрочем, не только подобны, но и являемся таковыми. С той разницей, что, как существа осознающие, мы способны и призваны к самосовершенствованию. Я говорю о способности пропускать через свою структуру вибрации все более и более широкого диапазона. Принять что-либо как явление бесконечной Вселенной, то есть дар Бога и неизменно позитивную данность, – значит не просто согласиться мысленно, убедив себя и доказав себе логичность такового явления, но настроить себя как инструмент восприятия. Вибрации, которые мы не в состоянии пропустить сквозь себя из-за недостаточности нашего диапазона, мы ощущаем как боль. В лучшем случае это подобно игре на расстроенном инструменте. Но вибрации, к восприятию которых мы не готовы, способны нас разрушить. Когда я говорил о расширении сердца, это был не просто поэтический образ. Как и моя модель, состоящая из плоскостей, сходящихся в одной прямой, не просто отвлеченное построение. Прямая изображает движение точки нашего сознания. Сходящиеся в ней плоскости образуют миры. В бесконечной Вселенной миров бесконечное множество, подобно тому как плоскость содержит бесконечное множество точек, а прямая может быть продолжена до бесконечности. Трехмерность нашего общего мира, вероятно, связана с определенным ритмом и скоростью человеческого времени, в силу некоей математической пропорции, а также за счет того, что сознание людей объединено в одно общее целое и выстроено примерно одинаково, в заданных пределах и системе измерений. Но если освободить сознание и изменить восприятие времени, изменяется и мир. Когда мое время остановилось... – Изамбар понизил голос: – Это было со мной трижды, а в четвертый раз, тогда, когда ты пришел сюда впервые, – уже иначе. В первые три раза я умирал и в самый первый уже почти умер, прежде чем у меня получилось, – сообщил он доверительно.
   – Что получилось, Изамбар? – спросил епископ, переводя дыхание.
   – Перестать быть телом. Вернуться в точку. И тогда боль перестала быть болью, превратившись в поток бесконечной длительности. Я увидел его как сияющие струи или нити, и позволил увлечь меня с собой. И пространство стало разворачиваться. Из крохотной точки, в которую я сжался, возникали миры и пространства. Я видел Вселенную, в ней – иные Вселенные иных времен и пространств, и все – из точки и, подобно точке, неделимо. Я видел Космос, Доминик. Планеты, светила, созвездия мчались сквозь меня потоком бесконечной длительности, когда я сжал себя в точку и отдался этому потоку; и он растянул меня, как неограниченно упругую струну, способную издавать беспредельно высокий звук. Они звучали, эти миры, пространства и светила. И звуком было все, что я видел, и я сам. Единым всепроникающим Звуком! Теперь я знаю, что вся наша земная музыка, распадаясь на ноты и такты, силится описать его многоголосье. И языки людские мчатся ему вдогонку своими гласными, но никогда не догонят, шелушась словами и запутываясь в мыслях. Лишь математика древних, простая и мудрая, внимательно и терпеливо подбирает соотношения, универсальные пропорции, описывающие бесконечную геометрическую прогрессию творения. Теперь я знаю, что божественное созидание Вселенной никогда не прекращалось. Я видел, как пульсирует неделимая точка, я слышал ее вибрацию. Я сделался точкой и отдался звуку. Я видел бесконечно расширяющиеся кольца волн в бесконечном множестве плоскостей. Я сам превратился из точки во Вселенную, бесконечную, неделимую, но содержащую в себе бесчисленное множество миров. В любом пространстве любая плоскость содержит бесчисленное множество точек, заключающих в себе бесчисленное множество миров! Все непрестанно расширяется, множится, растет и ветвится, подобно живому дереву, и остается неделимым, не допускающим разъятия, как всякая живая плоть, как евклидова точка. Теперь я знаю это. Знаю, потому что мое человеческое время, суетное и дробящееся, навязывающее границы и формы потоку созидающих вибраций, было остановлено. Я побывал во множестве миров с иными измерениями времени и пространства. Я видел, как не касается друг друга то, что пересеклось, и как пересекается параллельное, как вода струится вверх, подобно огню, и как живые существа проходят одно сквозь другое, словно облака тумана. Я знаю теперь, что нет ничего невозможного. Десяти жизней мне бы не хватило для того, чтобы описать все, что я видел, и мне мало человеческих тональностей и нот, чтобы выразить услышанное мною. Я познал нечеловеческую тонкость оттенков цвета и звука, неземную скорость превращений, свободу перемещения...