Я поднял глаза и заметил в окне плывущие над домом облака. Они принимали такие странные очертания, что мне померещилось среди них мое собственное лицо; но это видение мгновенно растаяло, и я снова посмотрел на бумаги, которые держал в руке. Поразительно! Маргарет Лукас говорила мне, что доктор Ди занимался черной магией, но это была какая-то чудовищная фантазия. Создать искусственного человека в стеклянной трубке… Я отложил верхний лист бумаги; заголовок на следующем гласил:
 
Случаи из его жизни
   Он избежал Черной смерти [57], принимая раствор дубильной кислоты, изготовленный им по наитию. Он предсказал Великий пожар [58], хотя никто не внял его речам. Собаки отвечали на его приближение лаем, а лошади пугались, хотя более ничто в природе не способно было воспринять его сущность. Однако же кошки его любили.
   Он знал Исаака Ньютона, и они провели вместе много ученых бесед, во время которых он объяснял Ньютону научный смысл каббалы. Он присутствовал при кончине Ньютона и был тем, кто закрыл ему глаза монетами.
   Он был принят в Королевское общество и поставил несколько важных опытов по определению функций лимфатической железы.
   Он изобрел воздушный насос, после чего записал у себя в блокноте: нас выдают только наши мечты.
   Он работал на стекольном заводе в Холборне, изготавливая линзы для Гринвичской обсерватории.
   Однажды он подвергся нападению лондонской черни, из-за его бледности заподозрившей в нем гугенота.
   Он преподавал в Детской школе Св. Марии в Уолтемстоу сразу после ее открытия в 1824 году. Здесь, к великой радости ребятишек, он собрал модель паровоза Тревитика. В обществе малышей естественным цветом его кожи был светло-розовый; остальные учителя приписывали это ускоренному кровообращению.
   Он трудился в лондонских подземных коллекторах.
   Он пестовал малолетнего Чарльза Бэббиджа [59], усматривая и нем залог будущего преуспеяния.
   Он очень любил гулять в районе Уоппингских новых доков, где был железный разводной мост.
   Он работал над радаром во время второй мировой войны.
   Он побывал на Луне.
   Порой он ведет в мире обыкновенную жизнь, не подозревая о своем предназначении, но затем благодаря ему вдруг начинают твориться чудеса. Он имеет столь любящую натуру, что помогает другим обнаружить их истинный гений. Он ничего не помнит ни о своем прошлом, ни о будущем, пока не вернется домой на тридцатом году; но возвращается он всегда.
   У него есть своя теория: он верит в прогресс и совершенствование человека. Поэтому в компании людей непросвещенных он меняет цвет с белого на красный.
   Вот каким видится ему будущее. Он знает, что современная наука разовьется настолько, что придет обратно к своим истокам, очистится, а затем раскроет тайны прошлого. Тогда представления алхимиков и астрологов, с которыми гомункулус знаком очень хорошо, будут возрождены и вольются в грандиозную картину мира, созданную квантовой теорией.
   Он знавал Галена и считает, что его положения в основном правильны. Следовательно, теория четырех жидкостей еще возродится. Далее, гомункулус утверждает, что теория четырех элементов также верна в духовном смысле и когда-нибудь войдет в арсенал современной физики.
   Больше всего он страшится одной перспективы. Если великим ученым не дано повелевать круговращением времен, тогда конец света (каковой он относит к 2365 году) окажется поворотным моментом. Он знает, что тогда столетия потекут вспять и человечество постепенно возвратится к своему началу. Снова вынырнут из небытия викторианский и елизаветинский периоды, и Рим восстанет вновь, прежде чем кануть во тьму того, что мы теперь называем доисторической эпохой.
 
   Я прочел уже достаточно, но ненадолго задержал взгляд на бумаге; почерк показался мне знакомым, и вдруг я понял, что это рука моего отца.
   Раздался стук в дверь, и я, встрепенувшись, поспешил к ней. Это был садовник.
   – Что прикажете делать с этими костями?
   – Заройте их, – ответил я. – Заройте как можно глубже. – После возни в старом саду он выглядел таким усталым и измотанным, что во мне проснулась жалость. – Нет. Погодите. Я помогу.
   Вдвоем мы отправились к яме и засыпали кружок из костей сухой землей; затем я накидал на это место побольше земляных комьев и притоптал получившийся холмик ногой. Две половинки стеклянного сосуда я забрал оттуда заранее и теперь понес их по Клоук-лейн на кладбище Св. Иакова. Я с удовольствием побродил бы немного среди могил, но на развалинах каменной стены, поодаль друг от друга, сидели два старика; они словно ждали воскрешения мертвых. Я решил не тревожить их и, повинуясь внезапному желанию, поднялся по ступеням главной паперти; большая деревянная дверь была не заперта, и я вступил в прохладный церковный полумрак. Я по-прежнему держал стекло в руках и, заметив у бокового алтаря крестильную купель, сразу понял, что нужно сделать. Приблизившись к купели, я наполнил обе части сосуда святой водой, оказавшейся довольно теплой, а затем опустил их на пол, прислонив к маленькому алтарю. После этого я крадучись прошел между рядами деревянных скамей и сел на одну из них. Не знаю, пытался ли я произнести слова молитвы, – молить мне было, собственно говоря, не о чем, – но помню, что стал на колени и закрыл лицо ладонями. Я как бы хотел забыться и тем самым обрести покой. Но и преклонив колени в тишине храма, я сознавал, что здесь мне покоя не найти: мой бог обитал там, где была моя любовь, а любил я прошлое. Если для меня и существовало какое-либо божество, то оно было заключено в самом времени. Только одно я и мог почитать и боготворить – эту череду поколений, в которую я как исследователь пытался проникнуть. А здесь, в церкви, для меня ничего не было.
   К тому времени, как я вернулся на Клоук-лейн, наступил полдень, и садовник уже ушел. Стараясь не глядеть на свежий земляной холмик, я поспешно миновал дорожку и как можно быстрее отпер дверь: я не хотел признаваться себе, что боюсь входить в этот старый дом, где лежат записи, сделанные рукой моего отца. Если бы я хоть раз поддался этому страху, последствия могли бы быть плачевными. Я рисковал оказаться изгнанником, отторгнутым от того, что являлось, в конце концов, моим наследством.
   Меня снова поразила тишина, царившая в старом доме; присев на лестницу, я слышал свое собственное дыхание. Уже готовый подняться к себе в спальню, я вдруг услыхал новый звук: где-то журчала, или шептала, вода. Не это ли журчанье доносилось до слуха Джона Ди, когда река Флит бежала по его саду к Темзе? Затем я понял, что источник звука находится внутри дома. По пути в кухню я все еще слышал шум своего дыхания, но никаких поломок там не обнаружил – просто кран был неплотно завернут, и струйка воды текла в раковину, а оттуда в систему подземных труб. А до чего чистой была эта струйка. Она сверкала в падающих из окна лучах солнца, и на мгновение я умиротворенно смежил веки. Когда я вновь разомкнул их, струйка иссякла. Но что это? Я помнил, что после завтрака оставил свою чашку и блюдце в раковине, однако теперь они блестели на полке. Наверное, я вымыл и вытер их, находясь в какой-то прострации, и мне подумалось, что я, пожалуй, уже не в первый раз брожу по дому точно лунатик. Я отправился к себе в комнату и с некоторым удивлением отметил, что постель убрана; мне казалось, что утром я не потрудился сделать это. Еще через миг до меня дошло, что аккуратно сложенные простыни накрыты маленьким ковриком. И тогда я позвонил Дэниэлу Муру.
   Вскоре он приехал и очень внимательно выслушал мой довольно путаный рассказ обо всех странностях, творящихся в этом доме. По неясной причине – возможно, оттого, что это было чересчур уж нелепой фантазией, – я не упомянул о записках, посвященных гомункулусу. Зато сообщил ему о Джоне Ди, а потом, сам не знаю отчего, начал посмеиваться. Дэниэл живо поднялся со стула и шагнул к окну.
   – Слава Богу, лето уже на исходе, – заметил он, удовлетворенно потирая руки. – Конец светлым вечерам.
   Я хотел было спросить его, почему он так хорошо ориентируется в моем доме – как он нашел каморку под лестницей и почему знает о заложенном окне, – но тут зазвонил телефон. Это была моя мать; не дав мне и слова вымолвить, она стала извиняться за свое поведение третьего дня. Она, мол, позвонила бы и раньше, да ей с тех пор нездоровилось.
   – Я, видно, уже тогда заболела, Мэтти. Была не в себе. Абсолютно не в своей тарелке.
   – Как твои глаза?
   – То есть?
   – Тебе больше ничего не мерещится?
   – Нет, нет. Что ты. Ничего мне не мерещится.
   – Похоже, все дело в доме. – Мне было очень любопытно узнать, что она о нем думает. – Понравился он тебе?
   – Как он мог мне понравиться, Мэтью, если я плохо себя чувствовала? – Она снова заговорила сдержанно, как тогда, но потом опять извинилась и повесила трубку.
   Когда я вернулся в комнату, Дэниэл все еще глядел в окно; он принялся насвистывать. Затем сел на свое место и наклонился ко мне, сложив перед собой руки, точно в горячей, искренней молитве.
   – Давай скажем так, Мэтью. Не слишком ли мы всё драматизируем? Неужто ты и впрямь веришь, будто здесь, с тобой, живет кто-то или что-то еще?
   – Но как же посуда, коврик на кровати?
   – Может, мы подметали комнату или вытирали пыль и случайно оставили его там. – Он по-прежнему плотно сжимал руки перед грудью. – Тебе не кажется, что в последнее время мы с тобой грешим излишней рассеянностью?
   – Ну…
   – Говорю тебе, Мэтью, ничего сверхъестественного не было. – Полагаю, что он убедил меня, хотя обратное утверждение – будто бы в этом доме происходит нечто «сверхъестественное» – выглядело чересчур нелепым, чтобы рассматривать его всерьез. – Давай лучше держаться фактов, а не фантазировать, – продолжал он. – Расскажи мне, что именно ты вчера обнаружил.
   – Только то, что в 1563 году Джон Ди платил здесь налоги и что, если верить Маргарет Лукас, он был черным магом.
   – У этой дамочки богатая фантазия.
   – На днях ты спрашивал меня, как далеко я намерен продвинуться в своих розысках. – Я очень устал и слышал свой голос как бы со стороны, точно стоял в нескольких шагах от себя самого, – это было чрезвычайно странное ощущение. – Я хочу знать все, Дэниэл. И не успокоюсь, пока не узнаю. Как там в книжке? Нет такого мрачного уголка, где я не мог бы скрыться.
   Он посмотрел на меня с непонятным выражением, словно я ляпнул что-то невпопад.
   – Что ж, наверное, это правильно.
   – Иначе просто нельзя. Это мой долг.
   – Ты говоришь так, словно не дом принадлежит тебе, а ты ему.
   – Я чувствую, что принадлежу чему-то. А ты разве нет? – Вдруг у меня в голове мелькнула мысль, что стены можно украсить коврами – тогда их узоры будут отражаться на гладком каменном полу. – Разве ты не согласен, что возникает известная ответственность? Когда селишься в таком месте? Я отвечаю перед этим домом. Отвечаю перед собой.
   – И перед Джоном Ди?
   – Конечно. Он ведь теперь в некотором смысле мой предок.
   Я смежил глаза; видимо, я устал больше, чем думал, потому что мне сразу пригрезилось кладбище, где я недавно побывал. Ко мне шел какой-то бродяга, рядом с ним трусил пес. Наверное, этот сон наяву продолжался всего мгновенье, поскольку, очнувшись, я услыхал слова Дэниэла, отвечающего мне так, точно никакого перерыва не было.
   – Значит, – говорил он, – Джон Ди сейчас как будто бы ждет нас где-то. С чего начнем?
 
   Было время, когда библиотеки меня отпугивали. Эти полки с книгами представляли собой мир, почти буквально обращенный ко мне спиной; запах пыли, дерева и полуистлевших страниц навевал меланхолическое чувство утраты. Но, став исследователем, я начал менять свою жизнь: одна книга вела к другой, документ – к другому документу, тема – к другой теме, и я углублялся в сладостный лабиринт познания, где так легко было затеряться. Кое-кто верит, будто книги говорят друг с другом, когда их никто не слышит, но я-то знаю, что дело обстоит иначе: они вечно ведут между собой безмолвную беседу, которую мы можем подслушать, если нам повезет. Вскоре я научился распознавать людей, также понимающих это. Они отличались от прочих тем, что бродили меж полок непринужденно, словно чувствуя надежное и умиротворяющее присутствие тысячи незримых существ. Складывалось впечатление, что они говорят сами с собой, но нет – они говорили с книгами. И вот теперь я вхожу в число постоянных посетителей Английской исторической библиотеки на Карверс-сквер, самой ветхой и необычной из всех лондонских библиотек; коридоры здесь узкие, лестницы винтовые, и на всем лежит печать благостного увядания. Книги тут часто бывают навалены грудами прямо на пол, а шкафы ломятся под бременем томов, которые скапливались в них годами. И все же где-то среди этих руин я надеялся отыскать Джона Ди. И действительно, к моему удивлению, я нашел целых две посвященных ему книги – они лежали в нише с табличкой, на которой старомодным готическим шрифтом было выведено: «История английской науки». Более поздняя из этих книг, написанная Николасом Клули, называлась «Естествознание Джона Ди: между наукой и религией»; сняв ее с полки, я обнаружил, что это не повесть о черном маге, а библиографический справочник в тридцать четыре страницы. Даже беглый просмотр глав дал мне понять, что этот перечень изобилует серьезными работами по математике, астрономии и философии. Рядом с этим томиком стоял другой, «Джон Ди: мир елизаветинского волшебника» Питера Френча; и когда я взял его, на меня глянул сам средневековый ученый. Он был изображен на обложке, и от внезапного испуга я чуть не уронил книгу. Я не ожидал увидеть его так скоро, и прошло некоторое время, прежде чем я смог вновь посмотреть на портрет. Глаза у него были немного больше, чем нужно, будто художник не знал, как еще передать ясность взора, и что-то в выражении его лица вселяло в мою душу тревогу. Его просторный лоб обрамляла черная ермолка; не слишком длинная седая борода ниспадала на белый кружевной воротник, а одет он был, похоже, в черную мантию. Но что же было не так в его чертах? В них сквозило что-то одновременно угрожающее и доверительное, словно он хранил какой-то секрет огромной важности и пока не решил, поделиться им со мной или нет. Однако его широко раскрытые глаза смотрели так прямо, что я не мог не встретить его взгляд.
   Я забрал эти книги к себе на Клоук-лейн и положил их на стол под окном. Пожалуй, это было для меня невероятнее всего: принести книги о Джоне Ди в комнату, где некогда звучали его шаги. Я сам чувствовал себя кем-то вроде волшебника, пытающегося вызвать его из могилы. Потом мне вдруг пришло на ум, что он ведь и умереть мог в этом доме. Чтобы выяснить правду, достаточно было заглянуть в одну из книг, но вместо этого я повернулся к ним спиной и покинул комнату.
   Я открыл парадную дверь и вышел в сад. Очередной влажный летний день сменился влажным теплым вечером, и меня одолевали необычное утомление и вялость. Даже если бы передо мной вырос призрак усопшего Джона Ди, я и то вряд ли заметил бы его; я сам ощущал себя почти что привидением. Скоро я добрел до конца сада, где было узкое, и сейчас еще заросшее сорняком пространство, отделяющее мой дом от высокой стены муниципального участка. До сих пор я ни разу не осматривал этот узкий проход как следует, главным образом потому, что заполонившая его беспризорная растительность могла дать приют каким-нибудь живым существам. Но теперь я пересек его и провел рукой по старой стене; она была холодной, и к моим пальцам прилипло немного каменной крошки. Я лизнул ее – вкус был как у древней соли.
   Именно тогда я заметил, что на этой стене, у самой земли, чернеют какие-то знаки; сначала мне показалось, что они нанесены краской, но, опустившись на колени, я понял, что эти пятна глубоко въелись в камень. Они походили на отметины, оставленные пожаром. Я повернулся к стене дома – на ней тоже были опаленные места. Что-то здесь горело. Может быть, пламя затронуло и самый дом. И если оно разрушило его верхние этажи, то понятно, откуда взялись надстройки восемнадцатого и девятнадцатого веков. Это не могло случиться во время Великого пожара, так как Кларкенуэлл не входил в число районов, погубленных огнем. Нет, это произошло раньше.
   Я перевел взгляд на небо, прикрывшись от чересчур яркого света, затем абсолютно бездумно задрал рубашку, спустил брюки, присел на корточки и опростался. Я был так поражен собственным поведением, что тут же вскочил на ноги и с минуту или больше не двигался с места, медленно покачиваясь взад и вперед. Значит, примерно в таком вот дерьме и рос гомункулус? Я мог бы стоять здесь вечно, упершись глазами в землю, но меня спугнул шум за спиной; он был похож на смех, завершившийся вздохом. Неужели кто-то следил за мной и все видел? Я торопливо натянул брюки и побежал в дом.
 
   Обри называл Джона Ди «гордостью своего века»; королева Елизавета упоминала о нем как о «наемном философе», а один из ее подданных утверждал, что он заслужил титул «короля математиков нашего времени». Питер Френч в своей биографии провозгласил его «величайшим кудесником елизаветинской Англии». Все это я выяснил сразу. Но открытия, сделанные в последующие несколько дней, заставили меня удивиться прежнему хозяину моего дома; он был знатоком математики и астрономии, географии и навигации, древних рукописей и естественных наук, астрологии и механики, магии и теологии. Я заглянул в другие сочинения, отражающие его деятельность, – это были «Джордано Бруно и герметическая традиция» Фрэнсис Йейтс, «Астрономическая мысль в Англии времен Ренессанса» Ф.Р. Джонсона и «Тюдоровская география, 1485—1583» Э.Дж.Р. Тейлора. Эти работы почти не касались его занятий колдовством, а единственным, что не менялось от описания к описанию доктора в прочих найденных мною трудах, было его лицо, теперь уже столь хорошо мне знакомое. Всякий раз, заходя в комнату первого этажа с ее толстыми каменными стенами и узкими окнами, я брал со стола книгу и пытался достойно ответить на его прямой взгляд.
   В историческом обзоре Фрэнсиса Йейтса доктор Ди фигурировал как «волшебник Ренессанса», продолжавший в Англии ту же герметическую традицию, в русле которой трудились Фичино, Пико делла Мирандола и Джордано Бруно. Однако Николас Клули не соглашался с этим, связывая основную часть наследия доктора Ди со средневековыми источниками, и в первую очередь с теориями и экспериментами Роджера Бэкона. В то время как Йейтс склонна была считать доктора Ди ортодоксальным представителем европейской философии, Клули изображал его большим эмпириком и эклектиком. Однако все авторы сходились в одном – что он занимался самыми злободневными проблемами в той сфере, где их нелегко было разграничить. Имелось и другое, столь же важное обстоятельство. Сам Джон Ди так или иначе принадлежал всем эпохам. Он был отчасти медиевистом, комментировавшим древние рецепты, но вместе с тем активно развивал современное ему естествознание; он обращался к прошлому, размышляя о происхождении Британии и погребенных под землей городах, но его же труды в области механики предваряли будущую научную революцию; он был алхимиком и астрологом, пристально изучавшим мир духов, но и географом, который составлял для елизаветинских мореходов навигационные карты. Он был вездесущ, и, бродя по его старому дому, я чувствовал, что ему в известном смысле удалось победить время.
   Благодаря тем же книгам я начал понимать, в какого рода волшебство верил Джон Ди. Он считал, что мир наделен духовными качествами – полон «знаков» и «соответствий», вскрывающих его истинную природу. Семя аконита лечит расстройства зрения, так как имеет форму глазного века; псы из породы бедлингтонских терьеров похожи на ягнят и оттого являются наиболее робкими представителями собачьего племени. Каждый материальный предмет есть обиталище универсальной силы, или комплекса сил, и в задачу просвещенного философа и алхимика входит определение этих подлинных компонентов. Например, весьма результативные методы Парацельса научили его исцелять больных путем поиска плодотворного союза звезд, земных растений и человеческого тела. Но была и еще одна истина: согласно Джону Ди, Бог живет внутри человека, и тот, кто познает себя, познает и вселенную. Алхимик находит во всех вещах совершенство, или чистую волю; ему ведомо, что соль – это желание, ртуть – беспокойство, а сера – страдание. Отыскав эту волю или идею, скрытую под материальной оболочкой, алхимик получает возможность подчинить ее своей собственной воле. Через всю жизнь пронес Джон Ди веру в то, что ни на земле, ни на небе не существует ничего такого, чего не было бы в человеке; в подтверждение этого он цитировал слова Парацельса: «Человеческое тело есть пар, материализованный солнечным светом, проникнутый дыханием звезд». Когда астролог видит восход солнца, говорит Ди, солнце радости восходит и в его душе. Вот она, самая драгоценная мудрость.
   Такова, по меньшей мере, была теория. Но, читая о его жизни (Марджори Боуэн посвятила ему целую книгу под названием «Я обитал в высших сферах»), я выяснил, что он чересчур увлекался секретами и тайнами – нумерологией, каббалистическими таблицами и магической техникой. Его покорила поэзия власти и тьмы, а это, в свою очередь, создало почву для корыстных и честолюбивых побуждений. Так что бывали случаи, когда он терял из виду ту священную истину, которой вдохновлялся в своих исследованиях.
   Теперь я знал весь его жизненный путь: интенсивная учеба в юности, путешествия в Европу, где он приобрел репутацию выдающегося мыслителя, услуги, оказанные королеве Елизавете, научная и математическая деятельность, создание самой большой библиотеки в Англии, занятия алхимией и оккультными дисциплинами. Он утверждал, что разговаривал с ангелами, и пока что у меня не было причин ему не верить. Это был человек, одержимый тягой к знаниям, всю жизнь пытавшийся разрешить загадки природы и благодаря упорной работе достичь своего рода божественного просветления. Он был слишком учен для того, чтобы впечатляться трудами своих современников, и слишком мудр для того, чтобы обращать внимание на злые выпады, которыми они сопровождали его прорывы за рамки общепринятых теорий. Он был тверд, энергичен, целеустремлен; и все же, как я упоминал, его любовь к мудрости имела и негативную сторону. Похоже, что он хотел добиться знаний и власти любой ценой и не важно, за чей счет – свой или окружающих. Что-то гнало его вперед, манило в ту тьму, где он беседовал с ангелами и строил планы духовного обновления мира с помощью алхимии. Многие его современники считали, будто на плече у него примостился Дьявол, но разве мог я поверить в это, сидя в комнате, где он когда-то работал?
   А какие книги он здесь написал? Может быть, он сочинял свое математическое предисловие к «Элементам геометрии наидревнейшего философа Евклида Мегарского, поглядывая в окно на спокойное течение Флита? Или шагал по комнате, как я сейчас, обдумывая свои „Общие и частные рассуждения о благородном искусстве навигации“? Не в этом ли доме трудился он над „Monas Hieroglyphica“ [60] и «Propaedeumata Aphoristica»? Сначала я произносил названия работ вслух, но умолк, когда это стало звучать наподобие молитвы в церковных стенах. Несколько мгновений спустя я взял в руки другую книгу, современный перевод трактата доктора Ди «Liber Mysteriorum Sextus et Sanctus» [61]; среди иллюстраций мне попалась фотография титульного листа оригинала. На древнем титуле были начертаны четыре знака, которые заставили меня бегом кинуться к лестнице, ведущей в полуподвальный этаж. Внизу я зажег свет и осторожно приблизился к символам над замурованной дверью; они были теми же, что и в книге, но с одним отличием. Под знаками на титульном листе стояли слова «Сунсфор», «Зосимос», «Гохулим» и «Од» соответственно, но над дверью этих имен не было. Еще на иллюстрации был изображен стеклянный сосуд, прикрытый соломой, или грязью, или еще чем-то; под ним я прочел фразу «Ты будешь жить вечно». Не знаю, что тут со мной приключилось; я вертелся и вертелся на электрическом свету, покуда голова у меня не пошла кругом. Тогда я лег на каменный пол.