Страница:
Он поспешно вышел прочь, и на мгновение я склонился над камнем: взор мой встретил лишь чистое стекло, такое же пустое, каким было оно па протяжении всех этих дней и сеансов. Я слышал, как он шагает взад и вперед по устланному соломой полу моего кабинета; затем он вдруг вернулся. «Я раскаиваюсь в своей горячности, – сказал он, – ибо знаю, какое бремя вы нынче несете. Стоит ли нам скорбеть над ушедшим, вместо того чтобы трудиться ради наших потомков? Ведь вы согласны, что мы должны продолжать работу, невзирая на недуг вашей жены?» Он взял меня за руку и, хоть я не выказывал к тому расположения, поднял ее и поцеловал мой перстень с Соломоновой печатью. «Вы глубоко увязли в подозреньях и недоверии, – промолвил он, – а ведь рядом с вами надежный брод».
«Пусть так, – отвечал я, – но я не из тех, кто, замочив ноги, уж не тревожится, сколь глубоко он зайдет. Мы с вами выберемся на твердую землю».
«Отлично сказано, мой добрый доктор. И отправимся дальше вместе». Все это время в моей груди кипели подозрения, хотя и не имеющие бесспорных резонов: я, столь преуспевший в изучении древности и удостоенный дивных прозрений, в коих являлась мне мудрость минувших веков, заблудился в лабиринте настоящего и не видел из него выхода. Я, мечтавший о сотворении новой жизни, даже не мог спасти жизнь своей жене. Не произнеся более ни слова, я вновь спустился к ней.
Она лежала на постели в поту, едва ли различая, что творится вокруг, а Одри сидела обочь нее с чистым полотенцем и каменной чашей, в которой была прозрачная и благоуханная розовая вода для освеженья ее лица. Я сказал ей, что единственное мое счастье заключается в том, чтобы видеть ее здоровой и довольной, и что после изгнания хвори ей предстоит еще много радостных дней, но тут она взяла меня за руку и тихо заговорила. «Доктор Ди, доктор Ди, я больна и не вижу для себя исцеления». Я хотел покормить ее бульоном, но не мог убедить ее съесть ни ложки. И тогда я просто присел рядом с нею, размышляя о том, сколь жалок будет мой жребий, если она покинет земную юдоль; как черепаха, потерявшая пару, бродит бесцельно, не находя услады ни в чем, кроме уединения, так буду скитаться и я. Но затем я жестоко укорил себя за отвлеченные думы – ведь истинное страдание испытывала сейчас она, оставляя сей мир. О, что за великая скорбь наблюдать, как угасает твой единственный светоч.'
Я смотрел на нее, спящую, и тут Одри, вытерев ей лоб, шепотом обратилась ко мне: «Она немножко плачет, сэр, когда думает, что никто не видит. А когда я вхожу к ней снова, она встречает меня улыбкой – ей-Богу, ну прямо сердце разрывается».
«Не трави душу, Одри. Довольно».
«Я вам больше скажу, сэр. У нее в крови яд. Не знаю уж, то ли от его снадобий, то ли от его черного колдовства». Я понимал, о ком она говорит, и слушал ее с чрезвычайной неохотой. «Он столько раз угрожал ей на словах и бушевал тут у ее ложа, что самый воздух напитался его проклятиями».
«Откуда тебе это известно?»
«Я боялась за ее жизнь, сэр, и подслушивала у двери».
«Но слова подобны ветру, Одри: едва вырвутся из уст, и вот их уж нет. Нам не в чем обвинить его».
Она пристально посмотрела мне в глаза. «Я знаю, сэр, в каком укромном уголке он держит свои бумаги и письма. Может быть, наведавшись туда, вы и откроете его истинное лицо».
«Как же ты это разузнала?»
«Я не доверяю ему, а потому следила за ним и видела, как он тайком прячет свои вещи».
Я прислушался к тяжкому дыханию жены; на ее челе уже проглядывала печать грядущей смерти. «И где же находится сей тайник?»
«У него в комнате. Там есть маленькая шкатулка – он принес ее с собой в тот злосчастный день, когда впервые переступил порог нашего дома…»
«Ни слова более. Я слышу его».
Келли был в прихожей и приветствовал меня, когда я вышел из светелки жены. «Я собираюсь съездить верхом в Саутуорк, – сказал он. – Там живет один мой старый товарищ, он хочет потолковать со мной кое о чем».
Он явно опасался, что мое недовольство им еще не утихло, однако я отвечал ему как можно более благосклонно. «Скоро ли вы вернетесь?»
«Не раньше вечера». Затем он спешно покинул дом, направясь в город по Тернмилл-стрит. «Так, так, – сказал я Одри. – Стало быть, разделенье у нас опередило растворение[83]».
«Что, сэр?»
«Ничего, Одри. Пустое. Достаточно ли крепок сон моей жены, чтобы нам можно было на минутку отлучиться?» Она кивнула. «Тогда пойдем живее. Веди меня к его тайнику».
Мы торопливо поднялись по лестнице и вступили в его комнату. Одри пересекла ее и, обогнув дальний край каминной доски, сунула руку за кирпичи. «Где-то здесь, – сказала она, – но я не могу нащупать. Ага, вот». Она вынула маленькую, изящную резную шкатулку, вполне пригодную для хранения бриллиантов, монет и тому подобных вещей. «Тут замочек, – произнесла она, – а ключика нет».
«Разве ты не знаешь, что за многие годы занятий я весьма понаторел в искусстве механики? Спустись-ка в горницу да принеси мне серебряную зубочистку».
Она не заставила себя ждать, и вскоре я открыл шкатулку, где лежали бумаги, исписанные вдоль и поперек. Мне удалось прочесть их без особых затруднений, и я обнаружил много любопытного – в одном месте, например, Келли аккуратно записал: «В двадцать пятый день апреля он совершил проекцию красного камня на равное количество ртути. Путем сего действа он рассчитывает получить эликсир добродетели». Затем, несколько позднее, Келли добавил: «Он скажет мне, как то, что тленно и несовершенно, может быть приведено от несовершенства к совершенству». А еще, на другом листке, были поспешные каракули, которые я разобрал довольно легко: «Тело человечка может быть создано из росы, звездного света и сублимации amor sexus. Если сию смесь очистить и заключить в стеклянный сосуд, то драгоценное семя обретет дыхание». Тут записи обрывались, но я и так понял, в чем дело: он нашел в моих конспектах, спрятанных от чужого глаза, секрет порождения гомункулуса. С помощью лицемерия и коварства он добрался до самой основы моих трудов и был близок к тому, чтобы похитить у меня тайну деянья во много раз более дивной, чистой и возвышенной природы, нежели все чудеса алхимии, – сотворения существа, которое живет и растет. И на этом мои находки не кончились, ибо под всеми бумагами лежало наспех намаранное письмо: «Он почти в нашей власти. Когда его жена умрет, он будет наш. На сем прощай. Джон Овербери».
Овербери. Боже, помилуй меня. Мой старый слуга, которого я случайно (как мне думалось) повстречал у Парижского садика, вступил в сговор с другим пройдохой и играл мною, как куклой в балагане. И только теперь я наконец понял всю глубину низости Эдуарда Келли: хоть я и не мог еще утверждать, что они объединились, дабы погубить мою жену, но в черноте их замыслов, направленных против нас с нею, у меня больше не оставалось сомнений.
Не прошло и трех часов после этого открытия, как в кабинет ко мне заглянул уже успевший снять сапоги Эдуард Келли. Увидя его, я весь внутренне вскипел, однако продолжал делать записи; поздоровавшись со мной, он прошел в свой собственный кабинет, затем вышел снова. Когда он спускался по лестнице вниз, я покинул свою комнату и окликнул его. «Смотрели в театре какую-нибудь пьесу, – сказал я, – или развлекались иначе?»
«В театре? Не был я в театре, сэр, и не развлекался. Ведь я говорил вам, что ездил на встречу с одним весьма почтенным старцем, моим другом, живущим близ Саутуорка. Вы не знакомы с ним, сэр, но он шлет поклон мудрецу, который, по его словам, постиг все мыслимые науки».
«Благодарю». Затем я продолжал более серьезным тоном. «Я человек пожилой, мистер Келли, и потому подвержен многим сомнениям. Мне кажется, что вы дурно поступили со мной».
«Полноте, здоровы ли вы? Да я скорей взбегу на купол Святого Павла или проскачу верхом по всей Венеции. Я никогда бы не причинил вам зла».
Однако румянец покинул его лицо, и я это заметил. «Одри говорит, что вы возвышали голос у постели моей больной жены и бранили ее».
«Бранить человека в таком положении? – Он вспыхнул гневом. – Эта проныра, эта дырявая корзина для сплетен опять возводит на меня напраслину. Она точно верблюд, что не станет пить, покуда не замутит воду ногами, – она не уймется, пока не обольет меня грязью с ног до головы. Пускай я только ваш слуга…»
«Более, много более, чем слуга».
«Но меня то и дело язвят и шпыняют те, кому должно блюсти благополучие ваше и вашей жены».
«Прекрасная речь, мистер Келли. Но мне довелось познакомиться с речами, ее затмевающими. Не вы ли говорили, что когда моя жена умрет, я буду в вашей власти?»
«Уверяю вас, я никогда не говорил ничего подобного».
«Ах да, прошу меня простить. Это ведь слова Джона Овербери». Тут я вынул из кармана найденное в шкатулке письмо, и он отшатнулся в изумлении. «Меня не раз предупреждали, – продолжал я, – что вы питаете неприязнь ко мне и моим домашним. Но я не имел ни одного тому доказательства. Теперь же вы не сможете отрицать, что чинили здесь козни и плели интриги».
«Сударь, – он положил ладони на свою надушенную бороду. – Клянусь, что никогда не замышлял и тени дурного. Этот мерзавец Овербери послал мне письмо без моего ведома и согласия».
«Так зачем же вы спрятали его у себя в комнате? Нет, Эдуард Келли, свет не видел более подлого и низкого лицемера, чем вы!»
Тут он ударился в слезы и поник головой. «Вы знаете, что я всегда стремился быть вам истинным другом, мой добрый доктор. Даже в общении с призраками, хотя я скорее сжег бы все книги в мире, чем погубил свою бессмертную душу!»
«Боюсь, что вы сами измыслили все эти чудеса, всех этих духов и призраков, дабы вернее обмануть меня и завлечь в расставленную вами сеть». Я выбросил вперед руки, и полы моей мантии взметнулись по бокам, точно крылья.
Он обратил на меня неожиданно спокойный взор. «Я сохраню терпение, сэр, и постараюсь снести даже эту обиду. Я и далее намерен творить доступное мне добро, как бы меня ни оскорбляли, ибо никогда не забуду о своем долге и не запятнаю своей чести». Он умолк, видя мое суровое лицо, но потом заговорил снова. «Такова моя доля, и я знаю это. Но я скорее примирюсь с тем, что меня не ценят, нежели унижусь перед кем бы то ни было до мольбы о пощаде. Пусть сей грех останется у вас на совести – я же смиренно склоняюсь под вашей разящей дланью».
Я видел, что злодей думает оправдаться, громоздя ложь на ложь, и что он уже почти погребен под горой кривд и обманов. Я помахал письмом у него перед глазами и разорвал бумажку на три части. «Я изгоняю вас, Эдуард Келли, и отрекаюсь от вас. Я тратил свои деньги на обретение фальшивых надежд и фальшивых друзей и ныне прошу вас не докучать мне более».
«За какую же провинность вы обрушиваете на меня такую кару?»
«Я утверждаю, что вы подло лгали и обманывали меня. Сейчас я говорю лишь о духах, коих вы так ловко изобретали в келье прозрений, но мне еще не ведомо, что содеяли вы против моей жены. Я намерен открыть правду. Можете быть в этом уверены».
«Я не ждал от вас такой бесстыдной клеветы, сударь. Как вы смеете оскорблять меня и обвинять в столь мерзких грехах?»
«Вы сами навлекли на себя этот позор. Довольно препирательств». И я опять указал негодяю на дверь, повелев никогда больше не появляться у меня на пороге.
«Вы обошлись со мной самым бессовестным образом, доктор Ди. И коли я не смогу отплатить вам, то найдутся в стране люди посильней меня, коим будет весьма любопытно узнать о ваших занятиях колдовством и черной магией. Куда как интересно услыхать об искусственном человечке, этом будущем сатанинском порождении!»
Я громко рассмеялся в ответ на его праздную угрозу, заметив, что ни одна живая душа ему не поверит; затем я сказал, что он должен убраться до темноты. Тут он принялся бушевать, заявляя, что не ступит и шагу прочь, покуда я не выплачу ему пятьдесят ангелов за всю его работу. Я не пожелал этого сделать, и он занес руку, собираясь ударить меня. Тогда я воззвал к слугам: «Идите сюда, мне угрожают расправой!» И он наконец ушел с проклятьями на устах.
Дрожа, словно лист под ураганным ветром, я опустился на табурет и в течение некоторого времени не понимал, кто я и что я недавно говорил. Но вскоре ко мне в кабинет постучалась Одри. «Ей все хуже и хуже, – сказала она. – Как начало смеркаться, ей совсем занедужилось: она прямо пылает и не может ни есть, ни пить. Не сойдете ли вы к ней, сэр?»
Тотчас позабыв о Келли, я отправился к жене и сразу увидел, что на спасенье нет никакой надежды. Все ее тело отощало и ссохлось, так что кости почти проступили наружу; она более походила на привидение, чем на живое существо, и, приблизясь к ее кровати, я подавил глубокий вздох скорби. «Я нынче слишком худа, – улыбаясь, молвила она, – но ты уж не серчай на меня».
«Да разве могу я сердиться на тебя, Кэтрин? С каждым днем ты все меньше ешь и спишь, и это меня тревожит. Но и только».
«Ну надо тревожиться. Я стала так легка, что мне теперь не нужны ни сон, ни пища. Иногда мне чудится, будто я взмываю в воздух в каком-то ином облике».
«Быть может, позвать сюда Одри, чтобы она сыграла для тебя какую-нибудь песенку или мелодию па клавесине? Он стоит там, за занавесью, и пылится».
«Нет, нет. От музыки я расплачусь. Теперь я слышу в ее звуках, как возрастает и гибнет все сотворенное».
«Но ведь в ней есть и истинная гармония. Нас осеняет нетленное небо с эмблемами звезд и планет, твоя настоящая пристань. Ты отправишься туда в свой час, как пчела, что летит на цветок».
«Значит, поэтому мне кажется, будто я возвращаюсь к началу? Будто я вновь стала ребенком?»
«Звезды проникают наши тела своими блаженными лучами, и мы, согласно нашему месту в мире, всегда напоены их волшебным светом. Но отдохни же. Ты полна дум, а думы могут помешать тебе выздороветь».
«Нет. Я уже собралась с силами, теперь, когда ты рядом со мной, и я вполне счастлива. Вполне счастлива. Разве не счастливою нужно сходить в могилу? Ведь мне нечего больше бояться».
«Не говори так».
«Но почему бы мне не говорить о счастье, когда это, быть может, мои последние слова к тебе на этой земле?» Тут я отвернулся, чтобы она не заметила моих слез; повернувшись опять, я увидел, что она смежила веки. «Теперь мне рисуют тебя вера и воображение, – сказала она. – А где нет веры, там нет жизни». Засим я преклонил колени у ее ложа и молился целый час напролет, прислушиваясь к каждому ее вздоху как к последнему и зная, что драгоценное тепло скоро вознесется из ее груди к своему родному обиталищу над звездами. Вдруг она шевельнулась, и я увидел, как глаза ее открылись и нечто ласково глянуло на меня. «Мы встретимся вновь, Джон, а пока – прощай». И после сих слов она испустила дух. Что сделалось со мною, я не могу описать.
Я громко кликнул Одри, которая стояла у порога, заливаясь слезами. «Убери ей волосы, —сказал я. – Я не в силах более находиться с нею. Я запомню ее такой, какою она была, и домыслю в воображении ту, кем она будет».
Я покинул ее светелку и вышел в холл. Там, брошенная Одри, лежала груда вытканного женою тонкого полотна; оно пахло левкоем, и я прижал его ко рту и носу, точно желая лишить себя дыхания и оборвать свою собственную жизнь. Затем я услыхал позади шаги Келли – он спускался по лестнице.
«Теперь, – промолвил он, – когда мне известна мера вашей неблагодарности, я с охотою ухожу прочь и отрекаюсь от вас». Он еще не знал о смерти моей жены, и я скорее дал бы растерзать себя собаками, нежели открыл ему это. «Но вот что я вам скажу, Ди. Ваша догадка верна. Духов, которым вы так трепетно внимали, придумал я сам, и в Гластонбери никогда не обнаруживали реликвий древнего града. Все эти уловки изобрел Джон Овербери, ибо он хорошо изучил вас и нашел кратчайший путь к вашему сердцу – если в груди у вас сердце, а не жаба. Я проник к вам на службу с единственным умыслом: снискать ваше доверие, дабы с течением времени вы открыли мне секрет философского камня. Узнав же о гомункулусе, я понял, что деньги – это далеко не все, к чему стоит стремиться. Но сейчас мне думается, что вы и золота не умеете сделать». Значит, они с Овербери хотели раздобыть злата, а потом решили выпытать у меня более драгоценную тайну. Что ж, теперь все это нимало меня не тревожило. «Я уйду на рассвете, – продолжал он, – и вместе со мной канет в небытие ваш древний город». Я ничего не ответил; по-прежнему стоя спиной к нему, я прижимал к лицу вытканное женою полотно.
Конец дня и ночь я провел в келье прозрений. Я не мог спать и сидел, свесив голову долу и вспоминая о жене – ибо что еще оставалось мне, как не клониться к той самой земле, где вскоре упокоится ее тело? Было четыре часа, самая тихая утренняя пора, когда я услыхал в кристалле слабый зов, или шепот. Не прошло и минуты, как далеко-далеко – хотя это было не далее чем в углу комнаты, – появилась женщина, столь светлая и прозрачная, что я видел внутри нее дитя мужского пола. Она приближалась ко мне с простертыми руками, и я вдруг понял, что ребенок в ее чреве —это я сам.
«Матушка, – воскликнул я. – Нет, ты не мать, но жена! Ты – призрак жены моей, вставший передо мною! Но отчего ты несешь меня в своем чреве?»
«Джон Ди, я послана Богом».
«О, увидеть тебя, и так скоро! Я думал, что никогда больше не увижу твоего лика в сей жизни, никогда не услышу твоего голоса на этой печальной земле».
«Я пришла научить тебя истинному зрению, Джон Ди, дабы ты мог видеть то, что кроется в душах людей. Тогда облачишься ты в новый наряд, и он будет иного цвета».
«Какой наряд? Какого цвета? Я блуждаю во тьме».
«Что ж, оставлю рассужденья и отвечу тебе простой песенкой:
Пускай твоя мудрость не будет помехой в пути,
Сожги свои книги и смело за мною иди.
Ну как, понятно?»
«Могу я задать тебе несколько вопросов? Всегда ли любовь начинается скорбью, а кончается смертью? Всегда ли наслажденье полно боли, а радость проникнута горечью? Разве возможно на свете добро, если венец всему – печаль?»
«Ты спрашиваешь меня об этом даже теперь?»
«Да, я и теперь не знаю, какой может быть любовь».
«Вот почему при всей своей учености ты нашел в сем мире лишь злобу да честолюбие. Ты читал свои фолианты вотще и тратил время впустую. Теперь пойми нечто, способное принести тебе гораздо больше пользы: этот мир есть ты сам, Джон Ди».
«Так как же его изменить?»
«Для этого нужно суметь изменить себя. Однажды ты уже видел мир без любви. Теперь раскрой глаза и воззри на мир с любовью».
После сих слов это бесплотное существо, моя дорогая жена, словно бы погрузилось в пол и исчезло в пламени. Затем огонь охватил всю комнату, однако не причинил мне вреда. И стены вокруг меня пропали.
И правда, здесь были многообразные растения и цветы, символизирующие стадии великой работы: роза, которая есть цветок солнца; шелковица, означающая таинство изменения; и мирт, что является истинным символом бессмертия. Все они, вместе с неиссякаемым родником, вечно освежающим наши усилия, представляют собой эмблемы химического поприща. Были тут и другие побеги и травы, по природе своей тяготеющие к различным планетам, чьи лучи оживляют, лелеют, холят и взращивают хрупкие семена этого мира. Вот почему все следует сеять и пожинать в соответствии с положением астральных тел над или под горизонтам. Кориандр и укроп должно сеять, когда месяц растет, а собирать на ущербе луны. Травы лучше всего срывать после двадцать третьего марта и до двадцать третьего июня, когда их целебные свойства усиливаются излученьем небесных светил. Однако пусть об этом радеют аптекари, чья главная забота – выделять из растений их драгоценную квинтэссенцию; Сад Философов хранит в себе гораздо более великую тайну, ибо в здешней росе пребывает дух новой жизни. Соберите ее в месяце мае, расстелив по траве чистое белое полотно, и дистиллируйте в стеклянном перегонном кубе…
«Довольно, Джон Ди. Довольно. Я прочла все твои мысли». По правую руку от меня, как раз возле недавно построенного мною причала, клонилась к воде маленькая ива; и вдруг из нее, чудно преображенной и раздвоившейся посередине, ступила на землю моя жена. На ней была синяя мантия, расшитая серебряными нитями, а под мантией – белое шелковое платье, усыпанное бриллиантами величиной с боб. Ее красота едва не ослепила меня, и я закрыл лицо ладонями. Нет, то была не жена. То была моя мать, которую я не видел вот уже многие годы. Нет. Это была не она, но другая – та, кого я видел во снах с самого детства и кого неизменно терял, пробуждаясь. Да, то была она. «Довольно, – сказала она. – Ты проник в алхимический сад. Теперь отвори угловую калитку и найди то, что будет для тебя самым благим и полезным. Взойди на холм отреченья и избавься от знаний, обретенных из страха и честолюбия. Мне нечего к этому добавить».
И она исчезла. Маленькая калитка, упомянутая ею, находилась слева от меня, на краю сада, и я весьма охотно двинулся в ту сторону; отворив калитку, я вышел на ровный луг, покрытый мягкой травой и простирающийся до самого горизонта. Он был залит солнечными лучами, но я нигде не видел холма, о котором шла речь; затем он внезапно возник передо мною, и я начал подъем, зная, что вскоре обрету под ногами более надежную почву. Через какое-то время я достиг вершины холма и, остановясь, дабы перевести дух, устремил взгляд на обширные сады, раскинувшиеся внизу великолепным ковром. Здесь были поросшие муравою террасы, чудесные деревья и цветы, восхитительные аллеи, живые изгороди, отбрасывающие прохладную тень, и прочие насаждения, изобилующие увитыми зеленью беседками, скамьями и шпалерами, расставленными с превеликим изяществом, прилежанием и искусством. Даже с верхушки холма я обонял столь сладостные ароматы, источаемые растениями и травами, слышал столь дивную музыку природы и трели птиц и видел клумбы, пестрящие столь многими прелестными цветами, что это побудило меня сказать вслух: «Первым местом обитания, созданным Всемогущие Богом, был сад, и теперь, о Господи, я воочию убедился в том, сколь прекрасна Твоя обитель».
Я спустился с холма и вышел на очаровательную лужайку. Со всех сторон ее окаймляли укромные аллеи, образованные густым колючим кустарником; в самом же этом кустарнике, подобно ежу, что хоронится среди шипов, ибо шкура его полна иглами, пряталось множество неприхотливых растений – я узнал тут гвоздичные, мускатные и фисташковые деревца, а также алоэ, известное своим укрепляющим действием. Все это символизировало пору, когда лучше собирать целебные травы для желудка, нежели благоуханные цветы для услаждения чувств. Ибо сей мир способен как ранить, так и врачевать; и хотя базилик порождает скорпионов, их можно полностью извести с помощью того же базилика. Уловил я и тонкий запах руты, изгоняющий из зеленых насаждений змей и прочих ядовитых гадов. Воистину, все на этой поляне дышало миром и простотою – где еще, если не здесь, следовало учиться смирению и мудрости? Внимая окружившим меня безмолвным наставникам, я почувствовал, что меланхолия покидает меня, и с облегченной душой зашагал по ровно подстриженной мураве к самому саду.
И куда же попал я, как не в царство редчайших и изысканнейших цветов? Тут росли дивные розы, ароматные примулы, грациозные фиалки, лилии, гладиолусы и турецкие гвоздики; были тут и желтые нарциссы, пестрые анютины глазки и сераделла с белыми и красными цветками. Чтобы определить названия и свойства всех этих многочисленных растений, мне понадобился бы какой-нибудь специальный ученый труд, однако я заметил, что они принадлежат к различным сезонам: весенняя примула, эмблема верной любви, и благородный левкой соседствовали с лавандой и майораном зимней поры, желтые январские крокусы цвели бок о бок с июньским водосбором, а белая апрельская фиалка – рядом с сентябрьским маком. Да, подобного изобилия я еще не видывал, и меня обдало такою волной сладких запахов, точно я распахнул дверь в чулан, где хранился заботливо высушенный гербарий, обнимающий богатство целого года.
«Пусть так, – отвечал я, – но я не из тех, кто, замочив ноги, уж не тревожится, сколь глубоко он зайдет. Мы с вами выберемся на твердую землю».
«Отлично сказано, мой добрый доктор. И отправимся дальше вместе». Все это время в моей груди кипели подозрения, хотя и не имеющие бесспорных резонов: я, столь преуспевший в изучении древности и удостоенный дивных прозрений, в коих являлась мне мудрость минувших веков, заблудился в лабиринте настоящего и не видел из него выхода. Я, мечтавший о сотворении новой жизни, даже не мог спасти жизнь своей жене. Не произнеся более ни слова, я вновь спустился к ней.
Она лежала на постели в поту, едва ли различая, что творится вокруг, а Одри сидела обочь нее с чистым полотенцем и каменной чашей, в которой была прозрачная и благоуханная розовая вода для освеженья ее лица. Я сказал ей, что единственное мое счастье заключается в том, чтобы видеть ее здоровой и довольной, и что после изгнания хвори ей предстоит еще много радостных дней, но тут она взяла меня за руку и тихо заговорила. «Доктор Ди, доктор Ди, я больна и не вижу для себя исцеления». Я хотел покормить ее бульоном, но не мог убедить ее съесть ни ложки. И тогда я просто присел рядом с нею, размышляя о том, сколь жалок будет мой жребий, если она покинет земную юдоль; как черепаха, потерявшая пару, бродит бесцельно, не находя услады ни в чем, кроме уединения, так буду скитаться и я. Но затем я жестоко укорил себя за отвлеченные думы – ведь истинное страдание испытывала сейчас она, оставляя сей мир. О, что за великая скорбь наблюдать, как угасает твой единственный светоч.'
Я смотрел на нее, спящую, и тут Одри, вытерев ей лоб, шепотом обратилась ко мне: «Она немножко плачет, сэр, когда думает, что никто не видит. А когда я вхожу к ней снова, она встречает меня улыбкой – ей-Богу, ну прямо сердце разрывается».
«Не трави душу, Одри. Довольно».
«Я вам больше скажу, сэр. У нее в крови яд. Не знаю уж, то ли от его снадобий, то ли от его черного колдовства». Я понимал, о ком она говорит, и слушал ее с чрезвычайной неохотой. «Он столько раз угрожал ей на словах и бушевал тут у ее ложа, что самый воздух напитался его проклятиями».
«Откуда тебе это известно?»
«Я боялась за ее жизнь, сэр, и подслушивала у двери».
«Но слова подобны ветру, Одри: едва вырвутся из уст, и вот их уж нет. Нам не в чем обвинить его».
Она пристально посмотрела мне в глаза. «Я знаю, сэр, в каком укромном уголке он держит свои бумаги и письма. Может быть, наведавшись туда, вы и откроете его истинное лицо».
«Как же ты это разузнала?»
«Я не доверяю ему, а потому следила за ним и видела, как он тайком прячет свои вещи».
Я прислушался к тяжкому дыханию жены; на ее челе уже проглядывала печать грядущей смерти. «И где же находится сей тайник?»
«У него в комнате. Там есть маленькая шкатулка – он принес ее с собой в тот злосчастный день, когда впервые переступил порог нашего дома…»
«Ни слова более. Я слышу его».
Келли был в прихожей и приветствовал меня, когда я вышел из светелки жены. «Я собираюсь съездить верхом в Саутуорк, – сказал он. – Там живет один мой старый товарищ, он хочет потолковать со мной кое о чем».
Он явно опасался, что мое недовольство им еще не утихло, однако я отвечал ему как можно более благосклонно. «Скоро ли вы вернетесь?»
«Не раньше вечера». Затем он спешно покинул дом, направясь в город по Тернмилл-стрит. «Так, так, – сказал я Одри. – Стало быть, разделенье у нас опередило растворение[83]».
«Что, сэр?»
«Ничего, Одри. Пустое. Достаточно ли крепок сон моей жены, чтобы нам можно было на минутку отлучиться?» Она кивнула. «Тогда пойдем живее. Веди меня к его тайнику».
Мы торопливо поднялись по лестнице и вступили в его комнату. Одри пересекла ее и, обогнув дальний край каминной доски, сунула руку за кирпичи. «Где-то здесь, – сказала она, – но я не могу нащупать. Ага, вот». Она вынула маленькую, изящную резную шкатулку, вполне пригодную для хранения бриллиантов, монет и тому подобных вещей. «Тут замочек, – произнесла она, – а ключика нет».
«Разве ты не знаешь, что за многие годы занятий я весьма понаторел в искусстве механики? Спустись-ка в горницу да принеси мне серебряную зубочистку».
Она не заставила себя ждать, и вскоре я открыл шкатулку, где лежали бумаги, исписанные вдоль и поперек. Мне удалось прочесть их без особых затруднений, и я обнаружил много любопытного – в одном месте, например, Келли аккуратно записал: «В двадцать пятый день апреля он совершил проекцию красного камня на равное количество ртути. Путем сего действа он рассчитывает получить эликсир добродетели». Затем, несколько позднее, Келли добавил: «Он скажет мне, как то, что тленно и несовершенно, может быть приведено от несовершенства к совершенству». А еще, на другом листке, были поспешные каракули, которые я разобрал довольно легко: «Тело человечка может быть создано из росы, звездного света и сублимации amor sexus. Если сию смесь очистить и заключить в стеклянный сосуд, то драгоценное семя обретет дыхание». Тут записи обрывались, но я и так понял, в чем дело: он нашел в моих конспектах, спрятанных от чужого глаза, секрет порождения гомункулуса. С помощью лицемерия и коварства он добрался до самой основы моих трудов и был близок к тому, чтобы похитить у меня тайну деянья во много раз более дивной, чистой и возвышенной природы, нежели все чудеса алхимии, – сотворения существа, которое живет и растет. И на этом мои находки не кончились, ибо под всеми бумагами лежало наспех намаранное письмо: «Он почти в нашей власти. Когда его жена умрет, он будет наш. На сем прощай. Джон Овербери».
Овербери. Боже, помилуй меня. Мой старый слуга, которого я случайно (как мне думалось) повстречал у Парижского садика, вступил в сговор с другим пройдохой и играл мною, как куклой в балагане. И только теперь я наконец понял всю глубину низости Эдуарда Келли: хоть я и не мог еще утверждать, что они объединились, дабы погубить мою жену, но в черноте их замыслов, направленных против нас с нею, у меня больше не оставалось сомнений.
Не прошло и трех часов после этого открытия, как в кабинет ко мне заглянул уже успевший снять сапоги Эдуард Келли. Увидя его, я весь внутренне вскипел, однако продолжал делать записи; поздоровавшись со мной, он прошел в свой собственный кабинет, затем вышел снова. Когда он спускался по лестнице вниз, я покинул свою комнату и окликнул его. «Смотрели в театре какую-нибудь пьесу, – сказал я, – или развлекались иначе?»
«В театре? Не был я в театре, сэр, и не развлекался. Ведь я говорил вам, что ездил на встречу с одним весьма почтенным старцем, моим другом, живущим близ Саутуорка. Вы не знакомы с ним, сэр, но он шлет поклон мудрецу, который, по его словам, постиг все мыслимые науки».
«Благодарю». Затем я продолжал более серьезным тоном. «Я человек пожилой, мистер Келли, и потому подвержен многим сомнениям. Мне кажется, что вы дурно поступили со мной».
«Полноте, здоровы ли вы? Да я скорей взбегу на купол Святого Павла или проскачу верхом по всей Венеции. Я никогда бы не причинил вам зла».
Однако румянец покинул его лицо, и я это заметил. «Одри говорит, что вы возвышали голос у постели моей больной жены и бранили ее».
«Бранить человека в таком положении? – Он вспыхнул гневом. – Эта проныра, эта дырявая корзина для сплетен опять возводит на меня напраслину. Она точно верблюд, что не станет пить, покуда не замутит воду ногами, – она не уймется, пока не обольет меня грязью с ног до головы. Пускай я только ваш слуга…»
«Более, много более, чем слуга».
«Но меня то и дело язвят и шпыняют те, кому должно блюсти благополучие ваше и вашей жены».
«Прекрасная речь, мистер Келли. Но мне довелось познакомиться с речами, ее затмевающими. Не вы ли говорили, что когда моя жена умрет, я буду в вашей власти?»
«Уверяю вас, я никогда не говорил ничего подобного».
«Ах да, прошу меня простить. Это ведь слова Джона Овербери». Тут я вынул из кармана найденное в шкатулке письмо, и он отшатнулся в изумлении. «Меня не раз предупреждали, – продолжал я, – что вы питаете неприязнь ко мне и моим домашним. Но я не имел ни одного тому доказательства. Теперь же вы не сможете отрицать, что чинили здесь козни и плели интриги».
«Сударь, – он положил ладони на свою надушенную бороду. – Клянусь, что никогда не замышлял и тени дурного. Этот мерзавец Овербери послал мне письмо без моего ведома и согласия».
«Так зачем же вы спрятали его у себя в комнате? Нет, Эдуард Келли, свет не видел более подлого и низкого лицемера, чем вы!»
Тут он ударился в слезы и поник головой. «Вы знаете, что я всегда стремился быть вам истинным другом, мой добрый доктор. Даже в общении с призраками, хотя я скорее сжег бы все книги в мире, чем погубил свою бессмертную душу!»
«Боюсь, что вы сами измыслили все эти чудеса, всех этих духов и призраков, дабы вернее обмануть меня и завлечь в расставленную вами сеть». Я выбросил вперед руки, и полы моей мантии взметнулись по бокам, точно крылья.
Он обратил на меня неожиданно спокойный взор. «Я сохраню терпение, сэр, и постараюсь снести даже эту обиду. Я и далее намерен творить доступное мне добро, как бы меня ни оскорбляли, ибо никогда не забуду о своем долге и не запятнаю своей чести». Он умолк, видя мое суровое лицо, но потом заговорил снова. «Такова моя доля, и я знаю это. Но я скорее примирюсь с тем, что меня не ценят, нежели унижусь перед кем бы то ни было до мольбы о пощаде. Пусть сей грех останется у вас на совести – я же смиренно склоняюсь под вашей разящей дланью».
Я видел, что злодей думает оправдаться, громоздя ложь на ложь, и что он уже почти погребен под горой кривд и обманов. Я помахал письмом у него перед глазами и разорвал бумажку на три части. «Я изгоняю вас, Эдуард Келли, и отрекаюсь от вас. Я тратил свои деньги на обретение фальшивых надежд и фальшивых друзей и ныне прошу вас не докучать мне более».
«За какую же провинность вы обрушиваете на меня такую кару?»
«Я утверждаю, что вы подло лгали и обманывали меня. Сейчас я говорю лишь о духах, коих вы так ловко изобретали в келье прозрений, но мне еще не ведомо, что содеяли вы против моей жены. Я намерен открыть правду. Можете быть в этом уверены».
«Я не ждал от вас такой бесстыдной клеветы, сударь. Как вы смеете оскорблять меня и обвинять в столь мерзких грехах?»
«Вы сами навлекли на себя этот позор. Довольно препирательств». И я опять указал негодяю на дверь, повелев никогда больше не появляться у меня на пороге.
«Вы обошлись со мной самым бессовестным образом, доктор Ди. И коли я не смогу отплатить вам, то найдутся в стране люди посильней меня, коим будет весьма любопытно узнать о ваших занятиях колдовством и черной магией. Куда как интересно услыхать об искусственном человечке, этом будущем сатанинском порождении!»
Я громко рассмеялся в ответ на его праздную угрозу, заметив, что ни одна живая душа ему не поверит; затем я сказал, что он должен убраться до темноты. Тут он принялся бушевать, заявляя, что не ступит и шагу прочь, покуда я не выплачу ему пятьдесят ангелов за всю его работу. Я не пожелал этого сделать, и он занес руку, собираясь ударить меня. Тогда я воззвал к слугам: «Идите сюда, мне угрожают расправой!» И он наконец ушел с проклятьями на устах.
Дрожа, словно лист под ураганным ветром, я опустился на табурет и в течение некоторого времени не понимал, кто я и что я недавно говорил. Но вскоре ко мне в кабинет постучалась Одри. «Ей все хуже и хуже, – сказала она. – Как начало смеркаться, ей совсем занедужилось: она прямо пылает и не может ни есть, ни пить. Не сойдете ли вы к ней, сэр?»
Тотчас позабыв о Келли, я отправился к жене и сразу увидел, что на спасенье нет никакой надежды. Все ее тело отощало и ссохлось, так что кости почти проступили наружу; она более походила на привидение, чем на живое существо, и, приблизясь к ее кровати, я подавил глубокий вздох скорби. «Я нынче слишком худа, – улыбаясь, молвила она, – но ты уж не серчай на меня».
«Да разве могу я сердиться на тебя, Кэтрин? С каждым днем ты все меньше ешь и спишь, и это меня тревожит. Но и только».
«Ну надо тревожиться. Я стала так легка, что мне теперь не нужны ни сон, ни пища. Иногда мне чудится, будто я взмываю в воздух в каком-то ином облике».
«Быть может, позвать сюда Одри, чтобы она сыграла для тебя какую-нибудь песенку или мелодию па клавесине? Он стоит там, за занавесью, и пылится».
«Нет, нет. От музыки я расплачусь. Теперь я слышу в ее звуках, как возрастает и гибнет все сотворенное».
«Но ведь в ней есть и истинная гармония. Нас осеняет нетленное небо с эмблемами звезд и планет, твоя настоящая пристань. Ты отправишься туда в свой час, как пчела, что летит на цветок».
«Значит, поэтому мне кажется, будто я возвращаюсь к началу? Будто я вновь стала ребенком?»
«Звезды проникают наши тела своими блаженными лучами, и мы, согласно нашему месту в мире, всегда напоены их волшебным светом. Но отдохни же. Ты полна дум, а думы могут помешать тебе выздороветь».
«Нет. Я уже собралась с силами, теперь, когда ты рядом со мной, и я вполне счастлива. Вполне счастлива. Разве не счастливою нужно сходить в могилу? Ведь мне нечего больше бояться».
«Не говори так».
«Но почему бы мне не говорить о счастье, когда это, быть может, мои последние слова к тебе на этой земле?» Тут я отвернулся, чтобы она не заметила моих слез; повернувшись опять, я увидел, что она смежила веки. «Теперь мне рисуют тебя вера и воображение, – сказала она. – А где нет веры, там нет жизни». Засим я преклонил колени у ее ложа и молился целый час напролет, прислушиваясь к каждому ее вздоху как к последнему и зная, что драгоценное тепло скоро вознесется из ее груди к своему родному обиталищу над звездами. Вдруг она шевельнулась, и я увидел, как глаза ее открылись и нечто ласково глянуло на меня. «Мы встретимся вновь, Джон, а пока – прощай». И после сих слов она испустила дух. Что сделалось со мною, я не могу описать.
Я громко кликнул Одри, которая стояла у порога, заливаясь слезами. «Убери ей волосы, —сказал я. – Я не в силах более находиться с нею. Я запомню ее такой, какою она была, и домыслю в воображении ту, кем она будет».
Я покинул ее светелку и вышел в холл. Там, брошенная Одри, лежала груда вытканного женою тонкого полотна; оно пахло левкоем, и я прижал его ко рту и носу, точно желая лишить себя дыхания и оборвать свою собственную жизнь. Затем я услыхал позади шаги Келли – он спускался по лестнице.
«Теперь, – промолвил он, – когда мне известна мера вашей неблагодарности, я с охотою ухожу прочь и отрекаюсь от вас». Он еще не знал о смерти моей жены, и я скорее дал бы растерзать себя собаками, нежели открыл ему это. «Но вот что я вам скажу, Ди. Ваша догадка верна. Духов, которым вы так трепетно внимали, придумал я сам, и в Гластонбери никогда не обнаруживали реликвий древнего града. Все эти уловки изобрел Джон Овербери, ибо он хорошо изучил вас и нашел кратчайший путь к вашему сердцу – если в груди у вас сердце, а не жаба. Я проник к вам на службу с единственным умыслом: снискать ваше доверие, дабы с течением времени вы открыли мне секрет философского камня. Узнав же о гомункулусе, я понял, что деньги – это далеко не все, к чему стоит стремиться. Но сейчас мне думается, что вы и золота не умеете сделать». Значит, они с Овербери хотели раздобыть злата, а потом решили выпытать у меня более драгоценную тайну. Что ж, теперь все это нимало меня не тревожило. «Я уйду на рассвете, – продолжал он, – и вместе со мной канет в небытие ваш древний город». Я ничего не ответил; по-прежнему стоя спиной к нему, я прижимал к лицу вытканное женою полотно.
Конец дня и ночь я провел в келье прозрений. Я не мог спать и сидел, свесив голову долу и вспоминая о жене – ибо что еще оставалось мне, как не клониться к той самой земле, где вскоре упокоится ее тело? Было четыре часа, самая тихая утренняя пора, когда я услыхал в кристалле слабый зов, или шепот. Не прошло и минуты, как далеко-далеко – хотя это было не далее чем в углу комнаты, – появилась женщина, столь светлая и прозрачная, что я видел внутри нее дитя мужского пола. Она приближалась ко мне с простертыми руками, и я вдруг понял, что ребенок в ее чреве —это я сам.
«Матушка, – воскликнул я. – Нет, ты не мать, но жена! Ты – призрак жены моей, вставший передо мною! Но отчего ты несешь меня в своем чреве?»
«Джон Ди, я послана Богом».
«О, увидеть тебя, и так скоро! Я думал, что никогда больше не увижу твоего лика в сей жизни, никогда не услышу твоего голоса на этой печальной земле».
«Я пришла научить тебя истинному зрению, Джон Ди, дабы ты мог видеть то, что кроется в душах людей. Тогда облачишься ты в новый наряд, и он будет иного цвета».
«Какой наряд? Какого цвета? Я блуждаю во тьме».
«Что ж, оставлю рассужденья и отвечу тебе простой песенкой:
Пускай твоя мудрость не будет помехой в пути,
Сожги свои книги и смело за мною иди.
Ну как, понятно?»
«Могу я задать тебе несколько вопросов? Всегда ли любовь начинается скорбью, а кончается смертью? Всегда ли наслажденье полно боли, а радость проникнута горечью? Разве возможно на свете добро, если венец всему – печаль?»
«Ты спрашиваешь меня об этом даже теперь?»
«Да, я и теперь не знаю, какой может быть любовь».
«Вот почему при всей своей учености ты нашел в сем мире лишь злобу да честолюбие. Ты читал свои фолианты вотще и тратил время впустую. Теперь пойми нечто, способное принести тебе гораздо больше пользы: этот мир есть ты сам, Джон Ди».
«Так как же его изменить?»
«Для этого нужно суметь изменить себя. Однажды ты уже видел мир без любви. Теперь раскрой глаза и воззри на мир с любовью».
После сих слов это бесплотное существо, моя дорогая жена, словно бы погрузилось в пол и исчезло в пламени. Затем огонь охватил всю комнату, однако не причинил мне вреда. И стены вокруг меня пропали.
Сад
Воззри же на мир с любовью. Я стоял в своем собственном саду, что разбит на покатом берегу Флита, однако он дивным образом изменился. Прежде здесь витали зловонные миазмы, поднимающиеся с ближних луж и канав, но теперь они исчезли, и воздух был сладостен и благоухающ; также пропал куда-то гнус и иные летучие твари, кои ранее весьма мне досаждали. Все вокруг казалось светлым, пробужденным к новой жизни, а посреди деревьев я увидел прекрасную розу, обвивающую собою дуплистый дуб. Цветы на ней были белыми и красными, листья сияли, как червонное золото, а у подножия дуба бил хрустально-чистый ключ. «Я знаю, что это, – вслух промолвил я. – Это Сад Философов, и вход сюда обычно преграждают такие замки и препоны, что никто не может их миновать».И правда, здесь были многообразные растения и цветы, символизирующие стадии великой работы: роза, которая есть цветок солнца; шелковица, означающая таинство изменения; и мирт, что является истинным символом бессмертия. Все они, вместе с неиссякаемым родником, вечно освежающим наши усилия, представляют собой эмблемы химического поприща. Были тут и другие побеги и травы, по природе своей тяготеющие к различным планетам, чьи лучи оживляют, лелеют, холят и взращивают хрупкие семена этого мира. Вот почему все следует сеять и пожинать в соответствии с положением астральных тел над или под горизонтам. Кориандр и укроп должно сеять, когда месяц растет, а собирать на ущербе луны. Травы лучше всего срывать после двадцать третьего марта и до двадцать третьего июня, когда их целебные свойства усиливаются излученьем небесных светил. Однако пусть об этом радеют аптекари, чья главная забота – выделять из растений их драгоценную квинтэссенцию; Сад Философов хранит в себе гораздо более великую тайну, ибо в здешней росе пребывает дух новой жизни. Соберите ее в месяце мае, расстелив по траве чистое белое полотно, и дистиллируйте в стеклянном перегонном кубе…
«Довольно, Джон Ди. Довольно. Я прочла все твои мысли». По правую руку от меня, как раз возле недавно построенного мною причала, клонилась к воде маленькая ива; и вдруг из нее, чудно преображенной и раздвоившейся посередине, ступила на землю моя жена. На ней была синяя мантия, расшитая серебряными нитями, а под мантией – белое шелковое платье, усыпанное бриллиантами величиной с боб. Ее красота едва не ослепила меня, и я закрыл лицо ладонями. Нет, то была не жена. То была моя мать, которую я не видел вот уже многие годы. Нет. Это была не она, но другая – та, кого я видел во снах с самого детства и кого неизменно терял, пробуждаясь. Да, то была она. «Довольно, – сказала она. – Ты проник в алхимический сад. Теперь отвори угловую калитку и найди то, что будет для тебя самым благим и полезным. Взойди на холм отреченья и избавься от знаний, обретенных из страха и честолюбия. Мне нечего к этому добавить».
И она исчезла. Маленькая калитка, упомянутая ею, находилась слева от меня, на краю сада, и я весьма охотно двинулся в ту сторону; отворив калитку, я вышел на ровный луг, покрытый мягкой травой и простирающийся до самого горизонта. Он был залит солнечными лучами, но я нигде не видел холма, о котором шла речь; затем он внезапно возник передо мною, и я начал подъем, зная, что вскоре обрету под ногами более надежную почву. Через какое-то время я достиг вершины холма и, остановясь, дабы перевести дух, устремил взгляд на обширные сады, раскинувшиеся внизу великолепным ковром. Здесь были поросшие муравою террасы, чудесные деревья и цветы, восхитительные аллеи, живые изгороди, отбрасывающие прохладную тень, и прочие насаждения, изобилующие увитыми зеленью беседками, скамьями и шпалерами, расставленными с превеликим изяществом, прилежанием и искусством. Даже с верхушки холма я обонял столь сладостные ароматы, источаемые растениями и травами, слышал столь дивную музыку природы и трели птиц и видел клумбы, пестрящие столь многими прелестными цветами, что это побудило меня сказать вслух: «Первым местом обитания, созданным Всемогущие Богом, был сад, и теперь, о Господи, я воочию убедился в том, сколь прекрасна Твоя обитель».
Я спустился с холма и вышел на очаровательную лужайку. Со всех сторон ее окаймляли укромные аллеи, образованные густым колючим кустарником; в самом же этом кустарнике, подобно ежу, что хоронится среди шипов, ибо шкура его полна иглами, пряталось множество неприхотливых растений – я узнал тут гвоздичные, мускатные и фисташковые деревца, а также алоэ, известное своим укрепляющим действием. Все это символизировало пору, когда лучше собирать целебные травы для желудка, нежели благоуханные цветы для услаждения чувств. Ибо сей мир способен как ранить, так и врачевать; и хотя базилик порождает скорпионов, их можно полностью извести с помощью того же базилика. Уловил я и тонкий запах руты, изгоняющий из зеленых насаждений змей и прочих ядовитых гадов. Воистину, все на этой поляне дышало миром и простотою – где еще, если не здесь, следовало учиться смирению и мудрости? Внимая окружившим меня безмолвным наставникам, я почувствовал, что меланхолия покидает меня, и с облегченной душой зашагал по ровно подстриженной мураве к самому саду.
И куда же попал я, как не в царство редчайших и изысканнейших цветов? Тут росли дивные розы, ароматные примулы, грациозные фиалки, лилии, гладиолусы и турецкие гвоздики; были тут и желтые нарциссы, пестрые анютины глазки и сераделла с белыми и красными цветками. Чтобы определить названия и свойства всех этих многочисленных растений, мне понадобился бы какой-нибудь специальный ученый труд, однако я заметил, что они принадлежат к различным сезонам: весенняя примула, эмблема верной любви, и благородный левкой соседствовали с лавандой и майораном зимней поры, желтые январские крокусы цвели бок о бок с июньским водосбором, а белая апрельская фиалка – рядом с сентябрьским маком. Да, подобного изобилия я еще не видывал, и меня обдало такою волной сладких запахов, точно я распахнул дверь в чулан, где хранился заботливо высушенный гербарий, обнимающий богатство целого года.