Последние двадцать лет или более я бродил среди ломовых извозчиков и кебменов, торговцев и зевак, распутников и носильщиков; мне привычны сутаны и плоеные воротники, шапки и локоны париков; я знаю лечебницы для бедных и прекрасные церкви для богачей. Я знаю районы Портсоукен и Даунгейт, где столь часты убийства; Лангборн и Биллингсгейт, где вам при нужде подделают документы и окажут так называемые куртуазные услуги; Кэндлвик-стрит и Уолброк, печально прославившиеся своими самоубийствами; Винтри и Кордуэйнер, где случаются преступления, о коих лучше не упоминать. Я знаю Рэтклиф, Лаймхаус, Уайтчепел, Сент-Катерин, Стретфорд, Хогстон, Сордайк и все эти печальные места за городскими стенами. Я повстречал девушку на Темза-стрит, ухаживал за ней на Тауэр-стрит и обвенчался с нею в церкви Св. Данстана. У Крестоносцев [29] я похоронил своих мертворожденных детей, двоих мальчиков и одну девочку, а за боковыми вратами монастыря на улице Майнорис покоятся в земле мои братья.
   И все же я вновь слышу в сем городе смерти возгласы «Спелые вишни, сладкие яблоки!», или «Прекрасные севильские апельсины!», или «Кому артишоки?», слышу, как предлагают шарфы, лучины и камышовые подстилки. Я знаю, где раздобыть перчатки или очки, мольберт живописца или гребень цирюльника, медную трубу или ночной горшок. Я знаю самые людные места – харчевни и игорные дома, арены для петушиных боев и площадки, где катают шары. Я знаю продавцов одежды с Лондонского моста и ювелиров с Чипсайда, зеленщиков с Баклерсбери и торговцев тканями с Уотлинг-стрит, чулочников с Кордуэйнер-стрит и башмачников с Лондонского вала, скорняков с Уолброка и держателей скобяных лавок с Олд-Джуэри, где стоит такой шум от тележек и повозок, так гремят кареты и колесницы – а тут еще стучат молотами, а там набивают обручи на бочки, – где снуют такие орды мужчин, женщин и детей, что кажется, будто ты угодил в чрево Левиафана. Однако здесь, именно здесь я создал свои философские труды и выполнил свои научные опыты; среди этого гама, едва ли не в самой гуще зловонной толпы вглядывался я в светлый лик природы и находил знаки, коими заявляет о себе spiritus mundi [30].
   И вот теперь я с женою и домочадцами живу в Кларкенуэлле – я перебрался сюда пятнадцать лет тому назад (отец мой, слабый и изможденный до последней степени, обитает в благотворительном приюте). Это весьма здоровое место близ Кларкенуэлл-грин и чуть в стороне от Тернмилл-стрит, где и по сю пору находится колодец клириков; сад мой позади дома сбегает к реке Флит, а далее к северу расстилаются поля Хокли, где стреляют по мишеням лучники. Сам дом стар и просторен; в нем столько коридоров, спален, горниц, комнатушек и мелких закутков, что в них не заблудился бы разве лишь второй Минос. А я сижу в своем кабинете на верхнем этаже, и вокруг меня лежат мои бумаги. Ибо именно в сей комнате я столь ревностно тружусь к вящей славе своей родины, именно здесь я вчитываюсь в самые различные манускрипты, а также брошюры и иные печатные издания. Если выйти отсюда и пересечь лестничную площадку, вы попадете в мою лабораторию, оснащенную всем необходимым – есть там сосуды из глины, из металла, из стекла, а есть и из смешанных материалов; там же я храню реторты и колбы для занятий пиротехникой, так что стены и потолок лаборатории ныне сильно закопчены вследствие моих опытов с горючими веществами. Кроме того, здесь поставлена небольшая перегородка, а за нею расположен целый склад всяческих реактивов и необычных предметов, кои могут пригодиться мне в моих делах, – например, большой пузырь с четырьмя фунтами очень сладкой клейкой массы, напоминающей камедь. Здесь же имеются мешочки с некоторыми порошками, а также свинцовые ящики для стеклянных банок с жидкостями – все это весьма полезно и удобно держать под рукой. А еще здесь есть прозрачная трубка, каковую следует укрыть толстым слоем земли и навоза. И довольно о ней, ибо не время пока говорить яснее.
   Однако мало что в этом доме, да и во всем государстве, может сравниться с моим кабинетом. Тут стоят глобусы, лучшие из сделанных Герардом Меркатором, – хотя на иных есть поправки как географического, так и космического свойства, внесенные мною собственноручно и касающиеся, к примеру, местоположения и путей комет, кои мне привелось наблюдать. Тут имеются песочные часы для измерения продолжительности моих штудий и универсальная астролябия, недавно изготовленная Томасом Хиллом с Чипсайда. Но истинная гордость моя заключена в книгах: печатных и писанных древле от руки, в переплетах и без оных, их у меня около четырех тысяч. Среди них есть сочинения на греческом, на латыни и на нашем родном языке, однако все они найдены мною – да, я выискивал и собирал их даже в пору царствования королевы Марии, когда меня чуть не сгубило облыжное обвинение в колдовстве. Некоторые из сих драгоценнейших памятников старины были обнаружены буквально среди отбросов, ибо я находил их в углах разграбленных церквей и монастырей, где им грозила опасность истлеть вовсе. Иные прежде хранились в большом шкафу, или каркасе с ящиками, который я вывез из разрушенного кабинета одного старинного дома (он и сейчас стоит там же, за булавочной мастерской, в унынии и запустении); названья сих книг были выведены на передней части ящиков обычным мелом, и все же сердце мое подпрыгнуло, едва я увидел их. Я знал, что они содержат сотни чрезвычайно редких свидетельств, и теперь каждая из них помещена мною в особый ящичек или футляр, а то и заперта в сундук. Для их копирования и своих собственных писаний мне надобен немалый запас чернил и разного рода перьев – все это лежит по левую руку от меня. Я наполняю чернилами полость своего стила и, усевшись за рабочий стол, по коему разбросаны мои записи, начинаю составлять хронику чудес.
   Но мне нет нужды пояснять вам, что чудеса кроются и в моих книгах – среди них есть превосходные и чрезвычайно редкие труды Зороастра, Орфея и Гермеса Трисмегиста, а также фрагменты древних эфемерид [31]. Моя комната стала целой вселенной, или академией, для ученых любой специальности; здесь имеются поистине блестящие сочинения, например «De verbo mirifico» и «De arte cabalistica» Ройхлина, «Книга о квинтэссенции, или новой бесценной жемчужине» Брунсвика – она была выпущена в свет Петром Добрым из Пулы и заново переиздана Яном Лациниусом, знаменитая «De occultia philosophia» Корнелия Агриппы, «De incantationibus» Помпонацци, «Corpus Hermeticum», составленный Турнебусом, а также весьма полезные и приятные для чтения «Clavicula Solomonis» и «Солнце совершенства». Не могу я забыть и о великолепнейшем перле из сокровищницы ученых трудов, открытом мною лишь недавно, – о «Steganographia» Тритемия. Нельзя обойти вниманием и удивительные, божественные дисциплины, трактаты о коих опубликованы самим Парацелъсом, или те глубокие взаимосвязи, каковые можно проследить с помощью «De harmonia mundi» Франческо Джорджи, «De institutione musicae» Боэция и «De divina proportione» Пациола [32]. Этих трудов не найдешь за деньги ни на рынке, ни в книжной лавке, ибо они написаны для избранных.
   Среди сих томов в переплетах лежат превосходные трактаты моего собственного исполнения, каковые ради вечной памяти в умах человеческих помечены моей лондонской печатью Гермеса. Я употребил долгие годы отнюдь не на выдумывание пустых загадок и побасенок – нет, я постоянно размышлял о грядущих поколениях. И мои труды, посвященные различным областям знаний, размещены мною в соответствии с тремя космическими уровнями – природным, интеллектуальным и небесным: от тех, что способствуют наилучшему постижению механики, а именно «Элементов геометрии» и «Введения в математику» (сюда же я отношу и «Общие и частные рассуждения о благородном искусстве навигации», а также многочисленные работы по горологии [33], перспективе, геометрии и прочим предметам), до тех, что предназначены вниманию мудрых, начиная от моей «Propodeumata aphoristica» и далее, по пути усложнения, вплоть до самых ценных и возвышенных сочинений, кои я держу рядом с собою, – они известны под общим именем «Liber Mysteriorum» [34]. Круг моих свершений столь широк, что тут, насколько я знаю, меня еще не превзошел никто; вот почему я вынужден хранить свои бумаги в крепких сундуках, подальше от глаз и языков заурядных софистов. В наши безотрадные времена трудно снискать себе должное публичное уважение успехами в высоких искусствах; а посему, ни в коей мере не рассчитывая на справедливость соотечественников, я присоединяюсь здесь к нашим предкам и кладу рядом с их трудами свои собственные. Когда я думаю о дерзких, гнусных, безрассудных и насквозь лживых баснях, измышленных в мой адрес и в адрес моих философских усилий, я нахожу прибежище от болтливых языков здесь, в своем кабинете, где все века молчаливо лежат передо мною. Это мой quietus est [35], мой пропуск (как теперь говорится) в страну свободы. А где еще молено обрести свободу, если не в воспоминаниях и думах о прошлом?
   Конечно, не все известно или может быть известно – утрачены даже многие сведения о нашем собственном королевстве, но у меня здесь имеется «Historia Regum Britanniae» [36], а также различные манускрипты, касающиеся прошлого Британии и собранные Неннием и Гальфридом Монмутским. Прежде у меня хранился еще один томик – не знаю, что с ним сталось, ибо его похитили, когда я был заточен в Тауэр как колдун, но я и ныне словно вижу его перед собою. Это была маленькая, толстая старинная книжица с двумя застежками, изданная в 1517 году от Рождества Христова, и в ней содержались некоторые сведения о древних поселениях, захороненных в недрах нашего острова, и о весьма многочисленных городах, давно канувших в землю. Как я уже сказал, мою чудесную книгу украли, но утрата сия ничто по сравненью с общим разрушением, сожжением и разграблением стольких знаменитых библиотек в царствие короля Генриха; тогда едва не уничтожили весь бесценный кладезь нашего прошлого, и древние рукописи использовались для протирания подсвечников или чистки сапог, а то и для отхожих мест. Моя коллекция составлена из бриллиантов, кои я нашел в разных уголках страны, так что у меня в кабинете лежит толика сокровищ британской древности, вечных свидетельств ее неувядаемой славы, остатки некогда удивительно обширного корпуса великолепных трудов наших предков. Давным-давно на побережье Британии высадились исполины, а позднее – те, кто спасся от наводнения, поглотившего Атлантиду. Нельзя забывать об их глубоких откровениях.
   Вот почему тот, кто желает стать подлинно ученым и знающим человеком, должен набираться мудрости у книг; из пренебрегающих ими выходят отнюдь не философы, но лишь софисты, знахари да шарлатаны. Это они лгут, что учение делает человека женоподобным, застит его глаза пеленою, ослабляет разум и порождает тысячи недугов; сам Аристотель говорит нам: «Nulla est magna scientia absque mixtura dementiae», а это то же самое, что сказать: «Не бывает глубоких знаний без примеси безумия». Но тут я не соглашусь далее с Аристотелем, ибо имеющий знания владеет цветком солнца, совершенным рубином, волшебным эликсиром, магистерием. Сие есть истинный философский камень, обитель преславного духа, эманация мировой души.
   Книги не умирают подобно Адамовым детям. Конечно, мы нередко видим их рваными в мелочных лавках, тогда как еще несколько месяцев тому назад переплет их был цел и они лежали в книжных магазинах; однако это не настоящие труды, а просто мусор и новомодная мишура для черни. Люди держат у себя в спальнях или ставят на полки тысячи таких безделушек; они верят, будто обрели драгоценности, хотя это всего только преходящие забавы преходящей поры, имеющие не большую ценность, чем бумажки, подобранные на свалке или нечаянно выметенные из собачьей конуры. Истинные книги дышат мощью постижения, каковая есть наследие веков; вы берете такую книгу во времени, но читаете ее в вечности. Взгляните вот на это сочинение, «Ars Notoria» [37], превосходно переложенное с греческого Мастером Матфеем; заметьте, как точно каждое слово отражает сущность предмета, а каждая фраза – его форму. Сколько же можно познать (даже в нынешние дни, когда мир страдает старческим слабоумием), если любая строка открывает тебе, как тайные и неведомые формы вещей связаны в своих первопричинах! Однако сие предназначено отнюдь не для узколобых мистиков, что видят кругом сплошные тайны и читают книги только в надежде напасть на какое-нибудь откровение; из одного корня произрастают как дикая олива, так и сладостная, и подобные люди лишь попусту разевают рот и шепчут «Микма», или «Физис», или «Гохулим», не понимая смысла сих священных имен.
   Но я нашел источник всей этой мудрости. Я припадаю к чистейшему ключу, ибо здесь, около меня, лежит богатство нашего острова. Точно также, как я могу созерцать портрет Парацельса на стене своей комнаты и переносить его образ на эти страницы, чтобы он представал перед теми, кто обратит к ним свой взор, в виде мерцающего света, – вот так же могу я извлечь из окружающих меня книг их квинтэссенцию и передать ее сегодняшнему миру. Непреходящее молчаливое присутствие сих томов будет ощущаться не только мною, но и многими поколениями наших потомков. У невежд существует поверье, будто в старых домах есть духи, что населяют стены или деревянные лестницы; но если в моем кабинете и живет какой-либо дух, то это дух прошлых веков. Кое-кто презирает меня и издевается надо мною за то, что я живу прошлым, но эти люди попадают пальцем в небо: подобно навигатору, прокладывающему курс с помощью неподвижных звезд, изучившие прошлое обретают власть над настоящим. День нынешний словно переменчивый шелк, что играет на солнце многими цветами, а в тени становится бесцветным, – он тоже несет на себе следы и печати эпох, давно канувших в Лету, но увидеть их может лишь знающий, как на него взглянуть. И я сижу за большим столом посреди своего кабинета, вдали от шума и навязчивой мирской суеты; мои книги охраняют меня от всех выпадов злобных дураков и помогают мне обрести свое истинное лицо. Душа моя спокойна.
   Однако я не столь глуп, чтобы позабыть заветы великих мудрецов – среди них были Пико делла Мирандола и Гермес Трисмегист, – которые утверждали следующее: быть собой значит быть миром, вглядываться в себя значит вглядываться в мир, познать себя значит познать мир. Человек могущественнее солнца, ибо он заключает в себе солнце, прекраснее рая, ибо он заключает в себе рай, и тот, кто видит это ясно, богаче любого царя, потому что он постиг все искусства и овладел всей земной мудростью. Нет, я говорю не о своем жалком смертном теле, не об этом несчастном одре пятидесяти лет от роду, а об истинном, духовном теле, коим я наделен: это оно алчет знаний и устремляется к славе, когда я сижу в окружении своих книг.
 
   Я вышел в сад подышать свежим воздухом после сладковатой затхлости своего кабинета и едва успел спуститься к поросшему травой берегу Флита, как услыхал странные звуки, словно кто-то поблизости бормотал во сне. Рядом была маленькая постройка наподобие домика из обожженного кирпича; подойдя к отверстой ее стороне, я прянул назад при виде человека в рваной черной хламиде, расстегнутой и распахнутой у него на груди. Голова его была закутана в грязный кусок материи с узким вырезом спереди, откуда выглядывало лицо. Он поднял голову и некоторое время не мигая смотрел на меня.
   «О, хозяин, – воскликнул он затем, – я всего только отдыхал тут у речки. А вы, мне сдается, почтенный джентльмен – так пожалейте меня». Я ничего не сказал, но коснулся ногою войлочной шапки, которую он бросил на землю, подвинув ее к нему. «Я страдаю ужасной и мучительной хворью, что зовется падучей, – снова заговорил он. – Я упал тут навзничь и пролежал аж до самого рассвета».
   «У тебя нет такой хвори, – промолвил я, – какую нельзя было бы излечить плетьми у позорного столба».
   «Ей-Богу, сэр, мне кажется, будто я там и родился, столько мне выпало пинков. Мое имя Филип Дженнингс, и падучая не отстает от меня вот уж восемь лет. И нет мне от нее исцеления, ибо эта хворь у нас в роду. До меня ею маялся отец». Тут я слегка заинтересовался: однажды мне довелось прочесть весьма глубокий труд о недугах, кои мы наследуем по крови. «Подайте мне грошик ради Христа, сэр, дабы я не покатился по дурной дорожке».
   «Неужто ты так обессилел, – заметил я, отступая на шаг, чтобы не слышать исходящего от него смрада, – что не можешь доковылять до церковной паперти?»
   «О, я побывал во всех церквах. Я был у Святого Стефана на Коулман-стрит, у Святого Мартина в Лудгейте,у Святого Леонарда на Фостер-лейн, но меня отовсюду прогоняли взашей».
   «Да еще, верно, грозили заклеймить тебе ухо? Такой ведь у них обычай?»
   «Вы хорошо их знаете, сэр, – эти попы дерут носы выше шапок. Волосу них долог, а ум короток».
   Я не стал ему поддакивать. «А ты неглуп, – сказал я, – хоть и одет в лохмотья. Чем же ты живешь в этой юдоли скорби?»
   «Я брожу себе один, и нет у меня дружка в утешенье, разве вот пес». И правда, рядом с ним лежала клубком собачонка, кожа да кости, – она шевельнулась, когда он тронул ее. «Пробавляемся чем можем. У вас в городе запрещено умертвлять коршунов да воронов, ибо они пожирают отбросы на улицах, – так это и есть наши товарищи».
   После сих слов я ощутил к нему некоторую жалость. «Ну ладно, я дам тебе корочку ржаного хлеба с отрубями..»
   «Что ж, голодное брюхо всякой крохе радо. И старая кость лучше пустой тарелки».
   «Недурно плетешь, – смеясь, промолвил я. – А может, для вас с собакой найдется и горячий пирог».
   «Вот и славно, а после я с вами распрощаюсь. Двину ко граду Риму».
   «Что-что?»
   «Это музыка нищих, сэр. Я сказал, что уйду из Лондона».
   Его странная речь пробудила во мне любопытство. «А ну-ка, спой мне еще, музыкант».
   «Нонче я задавил темняка в чупырке».
   «И это значит?..»
   «Что я скоротал прошлую ночь в этой конуре. А теперь кройте мне гать до большака, шершавцы недалече».
   «А это?» – его слова походили на неведомый мне язык наших далеких предков.
   «Это все равно что сказать: отпустите меня па большую дорогу. Леса рядом».
   «Я не понимаю твоих слов и не понимаю, откуда они взялись. Поведай мне что-нибудь об их возрасте и происхождении».
   «Не знаю, сколько им лет и кто их придумал, но меня научил им мой отец, а он научился у своего, и так шло Бог весть с каких давних пор. Сейчас я дам вам урок. Вот, глядите, —он показал на свой нос. – Нюхач-обманщик. – Потом на рот. – Зев. – Потом на глаза. – Склянки. – Потом поднял вверх руки. – Уцапы».
   «Погоди, – сказал я, – погоди, я принесу тебе еды». Я поспешил на кухню, где прислуга уже готовила трапезу, и велел собрать мне побольше хлеба и мяса. Все это я сложил на блюдо, но не забыл прихватить с собой и грифельную дощечку с мелом, дабы записать то, что он будет говорить.
   «Клев, – сказал он, взяв принесенный мною ломоть мяса. – Панюшка, – он имел в виду хлеб. – Важно для моей тявки. Хорошо для собаки». Тут они оба набросились на еду, однако, насытясь как следует, он вытер рот грязным рукавом и заговорил снова. «Светляк – это день, а темняк – ночь. Соломон значит алтарь, патрик – поп, а вытьба – причитания нищего на паперти». Все это я записал. «Меркун значит огонь. Нынче ночью было страх как зябко, сэр, и я хотел умастить пер в куток или скантоваться под новой чуйкой».
   «Что означает?..»
   «Я хотел спрятать задницу в дом или укрытъся на ночь теплой одежей». Он привстал с земли и потрепал по спине свою собачонку. «Я не стану дыбатъ ваш гаманок, – сказал он, – потому что вы нас накормили. Но нет ли у вас цацек? А ну-ка, переведите!»
   «Денег?»
   «Верно! Денег! Мне надобны деньжата!»
   Я вернулся в дом и нашел на печке немного мелочи; придя обратно к нищему, я отдал ему эти пенсы без всякого сожаленья, ибо разве не открыл он мне новый язык и тем самым – новый мир? «Это тебе, – промолвил я. – А как кличут твоего пса?'»
   «Ляшок, сэр. Он у меня вылитый бесенок».
   Вскоре он покинул меня, однако сначала я проводил его до берега Флита. «Теория гласит, – сказал я, – что параллели, поскольку они представляют собою несходящиеся линии, никогда не пересекаются. Как ты думаешь, это правда?»
   «Я таких вещей не понимаю, сэр. Знаю только, что камчатный кафтан бумазеей не латают. Я не вашего роду-племени, а потому ухожу от вас». Тут он помолчал; затем, вынув из кармана своей драной хламиды какие-то мелко исписанные бумаги, с улыбкой подал их мне. «Я доставил вам много хлопот, сэр, и уж наверняка изрядно надоел…»
   «Нет, нет. Это не так».
   «Но прочтите то, что я вам оставляю». Не прибавив более ни слова, он вместе с собачонкой отправился своей дорогой, шагая вдоль реки и напевая старинную песенку висельников: «Почто не любишь ты меня, судъбинушка-судьба?» Я наблюдал за ним, покуда он не скрылся из виду, а затем со вздохом вернулся домой и снова поднялся к себе в кабинет.
 
   Поведать ли вам мои сны? В первом сне я узрел перед собою множество книг, свежеотпечатанных и трактующих о весьма странных предметах; среди них был один большой, толстый том in quarto, на заглавном листе коего было крупными буквами выведено имя моего дома. Во втором сне я гулял меж Олдгейтом и потернами Тауэр-хилла; внезапно меня настиг великий и могучий порыв урагана, и тогда я громко крикнул нескольким исполинам вокруг меня: «Я должен скакать в Кларкенуэлл; некто пишет там обо мне и моих книгах». В третьем сне я понял, что умер, и, когда мои внутренности были вынуты, беседовал с разными людьми будущего. В четвертом сне мне привиделось, будто у жены моей, мистрис Кэтрин Ди, погиб в чреве ребенок; я велел дать ей мирры в подогретом вине, а спустя час стал избавлять ее от мертвого младенца, и дитя оказалось книгою в черной обложке, липнущей к пальцам. В пятом сне я обнаружил, что нахожусь в чудесном маленьком кабинете, который в давние века мог бы быть кельей какого-нибудь ученого, обладателя философского камня; в различных местах стояло выведенное золотом и серебром имя – Petrus Baccalaureus Londoniensis [38]; и среди многих иных писаний, исполненных весьма изящно, были в том кабинете иероглифические заметки о домах, улицах и церквах нашего города. Над дверью же были начертаны некие стихи, а именно:
 
   Immortals Decus par gloriaque illi debentur
   Cujus ab ingenio est discolor hic paries [39].
 
   Я взглянул на самого себя, и увидел, что весь я испещрен буквами и словами, и понял, что обратился в книгу…
   Где-то раздался оклик, и я вышел из забытья. Наверное, глаза мои истощились от работы, ибо я прикрыл их в состоянии между грезой и бодрствованием, вовсе не собираясь дремать. Но я мигом опомнился. Было одиннадцать часов утра, и мистрис Ди звала меня к обеду. Я успел заметно проголодаться и живо спустился по лестнице вниз, где, к моему вящему удовольствию, уже был накрыт стол. Я давно изгнал с кухни всех угрюмых замарах, и теперь моей жене помогают только миловидные и чистоплотные служанки. Она села за длинный стол напротив меня и с надлежащим смирением склонила голову, покуда я просил Господа благословить трапезу. Затем я разрезал телятину, и мы молча и с должной степенностью принялись за наше вареное мясо, нашу крольчатину, наши пироги и ватрушки. У нас бывает лишь по две перемены блюд, ибо, как я говорил Кэтрин Ди, избыток хлеба и мяса порождает меланхолию; в наибольшей степени этим свойством обладает зайчатина, и потому она решительно нами отвергнута. Меланхолия суха и прохладна, а значит, меланхоликам следует воздерживаться от жареного мяса и мяса с излишком соли; вместо мяса, приготовленного на угольях, им лучше употреблять вареное. По тем же причинам я отказался от горячего вина, а дабы избежать вялости и раздражительности, обхожусь без коровьего молока, миндального молока и яичных желтков. Кэтрин Ди знакома со вкусами своего мужа и полностью ведает закупкой продуктов: я даю ей деньги на месяц, после чего, вооруженная моими поученьями касательно тайных достоинств и происхождения всех яств, она с прислугой идет на рынок и покупает там только хорошее масло, сыр, каплунов, свинину и бекон.