«Шелк, – сказал он. – Шелк для цветов. Он гораздо лучше даже того материала, что использует сама природа». Он слегка повернулся, будто в танце. «Боже милосердный, какое великолепие можно сотворить из тонкого шелка различных оттенков – какое изобилие плодов и деревьев, цветов и трав! А не угодно ли вам ручьев с хрустальными берегами и перламутровым руслом? А ракушек из слоновой кости, лежащих между камнями? О Боже милосердный!»
   «Когда ваши деревья и цветы канут вниз, мистер Микс, произойдет еще большее чудо».
   «Вниз?» – по его изнеженному лицу прошла легкая тень изумления.
   «Под сценой будет спрятан механизм; когда его включат, все ваши декорации медленно опустятся».
   «И что же мы увидим вместо них?»
   «О! чудо, мистер Микс, чудо».
 
   Так и случилось, когда отдельные части всей картины начали приходить в движение. Звуки виолы и лютни исподволь услаждали душу, и музыка таинственным образом превращалась как бы в символ всего зрелища; в завораживающих переборах струн слышались созвучия, подобные эху самой небесной гармонии. На моей сцене слились воедино нумерология, геометрия и астрология. В сопровождении музыки появился усеянный звездами небесный свод – множество сияющих светил на иссиня-черном фоне; а затем на том же волшебном фоне возникли одиннадцать небесных сфер, дивно вращающихся вместе с планетами и звездами. Ничто не погибает, но все пребывает в вечности, а именно: Луна, Меркурий, Венера, Солнце, Марс, Юпитер, Сатурн, неподвижные звезды небесной тверди, кристальное небо, перводвигатель и, наконец, – высшее небо, которое есть божество и источник всей нашей жизни и света.
   Засим небесный купол разверзся, и оттуда внезапно спустились круги из стекла и света, один в другом, все внутри некоей сферы и все словно бы в постоянном вращении; каковые свет и перемена форм сразу приковали к себе глаза толпы, и люди уже едва замечали над этой блистающей сферой бесконечное множество ярких огней, льющих свои лучи вниз, на сцену. То были неподвижные звезды, кои всегда одинаково отстоят друг от друга и не могут ни сблизиться, ни разойтись ни на йоту. И в тот же миг раздалась более громкая и звучная музыка, harmonia mundi [10], подобная самому перводвигателю, что предвосхищает собою все сферы; после чего, когда перед ними возник сей великий образ, в рядах зрителей распространилось сладостное благоухание. Образ – нет, не образ, но символ. О, картина небесного мира, уменьшенная в неизмеримое число раз! О, двояковыпуклое стекло, благодаря коему мы можем лицезреть на земле все пропорции и чудеса рая! И вот тогда с раскрашенного свода вселенной спустились три парящие в воздухе фигуры (их удерживали невидимые глазу железные цепи) в царственных облачениях из белого, черного и красного – они символизировали собою астрологию, натурфилософию и оптику, кои помогают нам узнать тайную суть природы. Потом на все пала завеса тумана и тьмы, и представленье окончилось.
   Засим послышался гул голосов, точно в амбаре загудели целые рои мух. Были такие, что сидели молча, не в силах объять разумом увиденное; прочие же со всем пылом обсуждали достоинства механизмов, декораций и тому подобное.
   «Здесь нет ничего нового, – изрек один. – Все это лишь замаскированное старье. И почему только он мусолит старые фабулы, когда настоящее предлагает столько интересных тем?»
   «Новомодные штучки, – сказал другой, – а что в них проку? Как будто новизна что-то значит».
   «Словно в краю вечных льдов, – сказал третий. – Нет человеческих деяний и страстей, могущих тронуть нас».
   Иные же лишь потягивались, да вздыхали, да пялились на своих товарищей рядом. Я стоял сзади, склонив голову, в черной бархатной накидке и черной мантии, уподоблявших меня почтенному служителю церкви. Я не промолвил ни слова, однако все примечал, и мое сердце уходило все ниже и ниже: для чего готовил я свое зрелище, по завершении коего большая часть зала принялась зевать и чесать в затылках, словно вовсе ничего не увидя? Я распахнул перед ними сокровенные глубины ведомого мира, но небесные сферы были для них не более чем детскими цацками, трюкачеством и обманом, ровно ничего им не говорящими. Неужели истинное знание всегда достигается лишь таким путем? Я, потративший столько сил на подготовку этого редкостного зрелища, был удостоен едва ли не меньшего внимания, чем какой-нибудь старый лгунишка-математик, на чьи рисунки глядят мельком один раз, а потом забывают. Да, я творил чудеса, но воистину нет дива большего, нежели глупость и забывчивость тех, кто населяет сей мир.
   Натаниэл Кадман подошел ко мне, глупо улыбаясь, что делало его похожим на плутливого уличного мальчишку.
   «Вот моя рука, – сказал он. – Возьмите ее. Клянусь Богом, сэр, я люблю вас. Я не любил бы вас сильнее, будь вы даже наследником целого королевства». Я поклонился ему. «Дабы выразить свои чувства словами, мне не хватило бы и тысячи лет…»
   Но тут его хлопнул по спине другой бездельник, и он мигом замолк. «Так это он? – спросил подошедший. – Это и есть твой умелец? Тот самый доктор?»
   Натаниэл Кадман помахал рукой, точно француз. «Наш достопочтенный мастер, Джон Ди», – сказал он.
   «Ваш покорный слуга, сударь», – отвечал я с очередным поклоном, сплетя под накидкою пальцы и не размыкая их.
   «Когда он был моим покорным слугой, – присовокупил дуралей Кадман, – это стоило мне более ангелов [11], чем наберется в раю».
   При этих словах я осенил себя крестом. Новоприбывший джентльмен (а вернее, просто-напросто неоперившийся юнец) был облачен в щегольское платье с чудовищно огромным батистовым воротником и сапоги, которые достали бы ему до самых глаз, если б не препона из кружев на уровне шеи. «По-моему, – сказал он, представясъ как Бартоломью Боудель, – я знал вас и прежде?»
   «Если вы знали меня прежде, сударь, тем легче вам будет узнать меня теперь».
   «О, так вы платонист, сэр. Пощадите. А я-то думал, что вы обычный механик».
   «Мир полон ошибок и лживых слухов; жизнь слишком коротка, чтобы опровергать их все».
   Услыша эту отповедь, он замолчал, но тут к нам присоединились другие приятели Натаниэла Кадмана того же пошиба и стали уговаривать нас отобедать вместе. Я не ищу себе спутников, будь то светские кавалеры или извозчики, ибо они отвлекают меня от беседы с самим собой, которая так помогает моей работе; долгое пребывание в обществе повергает меня в столь глубокую пучину сомнений и недовольства, что я едва отдаю себе отчет в своих поступках. Однако на сей раз я не видел способа уклониться: они приветствовали меня льстивыми речами и настойчиво упрашивали поехать с ними в город. «Но мои механизмы, – сказал я, – и все декорации к зрелищу следует сохранить в неприкосновенности».
   «За одну ночь их не под силу испортить ни крысам, ни паукам, – промолвил Натаниэл Кадман, – и я сомневаюсь, чтобы какой-нибудь злодей или мошенник умыкнул ваши сферы и звезды. Вы напрасно тревожитесь, доктор Ди. Скоротайте часок с нами, вашими почитателями. Давайте поедем в таверну».
   Когда я ответил на эту вежливую просьбу согласием, мне померещился чей-то шепот: «А доктор-то не дурак поесть»; однако я не обернулся, но зашагал чуть впереди них и устремил свой вспыхнувший взор в поля, дабы излить туда гнев. Был весьма приятный тихий вечер, и все сошлись на том, чтобы оставить своих лошадей пастись на лугу (под присмотром слуг, которые уберегут их от конокрадов) и отправиться к городским воротам пешком. Молодые люди выбрали «Семь звезд», что на Нью-Фиш-стрит, – в этом трактире, или харчевне, подавали свежую убоину, – и посему мы вступили в город со стороны Артиллери-ярда и Фишерс-Фолли. К тому времени, как мы добрались до Бишопсгейт-стрит, эти лодыри совсем разрезвились и скакали, точно молоточки в клавесине; благодаря кружевным манжетам, шелковым чулкам, плоеным воротникам и драгоценным побрякушкам их можно было бы принять за труппу итальянских фигляров, кабы не английские проклятья, коими они сыпали в изобилии.
   Когда мы миновали Бишопсгейт-стрит и пошли по крутым извилистым переулочкам, весьма напоминающим подъем на колокольню Св. Павла, даже этим обезьянам стало нелегко держаться поодаль от стен; они пробирались меж тесно понастроенных городских жилищ, распихивая идущих под сумеречным небом носильщиков и лоточников с воплями: «Позвольте! Позвольте!» У одного бездельника была с собою резная деревянная трость, которой он лупил по вывескам на домах и лавках; видя, как неистово сотрясаются в вечернем воздухе изображения солнца, луны, а также различных зверей и планет, я едва сдерживал негодование. Здесь и так стоял невероятный шум – мимо тащили бочки, повозки и лестницы, а лошадей и быков то и дело потчевали кнутом, – усугублявшийся вдобавок криками бакалейщиков и кузнецов, торговцев тканями и скобяным товаром, чьи сердитые возгласы мешались с общим гамом прохожего и проезжего люда.
   Выйдя на Темза-стрит —мои пустоголовые спутники всю дорогу валяли дурака, перепрыгивая через деревянные столбики на обочине, – мы наткнулись на компанию пестро одетых штукарей, показывающих трюки, от коих с презрением отвернулся бы любой подмастерье, а именно вынимающих кольца из скатерти и цветные шарики из чашек. Подобно туркам, они выделывали курбеты около костра, и тут один из приятелей Натаниэла Кадмана, хлыщ в шляпе без ленты и с заколками на поясе, вскочил к ним в круг, подцепил своей рапирой два кольца и швырнул их в воздух. Тогда главарь труппы, человек с впалыми щеками и носом величиной с амстердамский сыр, выхватил кинжал и принялся размахивать им. «Ах ты, негодяй! – завопил он. – Ах, негодяй!» Однако наш повеса только рассмеялся в ответ и пошел своим путем; фокусник же поднял камень и запустил ему вслед, как собаке, после чего, еще дрожа от ярости, возобновил свое прежнее занятие. Вот так, подумал я, все плоды нашего умения и труда идут на потребу зубоскалам, что презирают нас и издеваются над нами; и кто я для мира, если не уличный шут, все знания коего служат одной цели – надуть своего ближнего? Прогулка с этими чуждыми мне буянами могла бы ввергнуть меня в полное отчаяние, но, пробираясь по шумным и зловонным улицам, я мало-помалу восстановил душевное равновесие. Величавое солнце клонилось к закату над крышами; те заалели, точно кровь, и все старые камни города вдруг как бы объяло огнем. О, пусть только повелители света приоткроют свои лики, пусть распахнут окна своих тайных чертогов, и все будет спасено!
   Наконец мы добрались до Нью-Фиш-стрит и харчевни, стоявшей бок о бок с посудной лавкой. Здесь царили шум, грязь и теснота; даже самые бревна были, казалось, источены червями до сердцевины, и я содрогнулся, точно готовясь вступить в собственную могилу. Войдя в зал, мои спутники сразу сбросили плащи, и откуда-то тут же выскочил кабатчик, крича: «Добро пожаловать! Скатерть джентльменам!» Нас усадили на деревянные табуреты, за длинный, потемневший от времени стол на козлах, испещренный таким количеством щербин и царапин, что их можно было счесть за каббалистические письмена. Засим прибежал половой со своими «Чего изволите?» и «Что бы вы желали откушать?» Именно эти слова, а не волшебные поэтические строки являются истинным знамением времени, однако и им суждено кануть в ночь праха. «Что вам угодно?» – еще раз спросил он и получил заказ на жаркое и выпивку – не на какой-нибудь жалкий кувшин эля, известного под названием «Бешеный пес», или «Подыми ножку», или «Пей-гуляй», а на хорошее вино с добавкой сахара по нынешней моде. Натаниэл Кадман велел подать рагу из баранины, и гуся, и куликов, а все прочие щеголи вокруг него повытаскивали свои табакерки и принялись плевать на устланный камышом пол. В зале было невыносимо надымлено; но разве не учит нас Парацельс, что материальный мир есть просто-напросто сгустившийся дым?
   Потом они стали болтать, смеяться, отпускать разные замечания, и все это так громогласно и со столь глупым шутовством, что у меня заболела голова; они уже порядком выпили, и тут со мною заговорил франт, сидящий напротив.
   «Вы глядите на нас сычом, любезный доктор. Помилуйте. Неужто наш смех оскорбляет вашу непостижимую мудрость?»
   «Я жду своей доли жаркого», – был мой ответ.
   «А может, вам не по вкусу это местечко? Или компания?»
   Мне надоело сносить его колкости. «Нет, сударь, для меня все едино. В тазу, говорят люди, всякая кровь одного цвета».
   «Ах, стало быть, вот что говорят люди? Но я вам скажу, что они говорят еще, любезный доктор. Они говорят, что вы гадаете по планетам и звездам, составляете гороскопы и занимаетесь иными предсказаниями. Что у вас в ходу ворожба, нашептывания и амулеты».
   «Вы высоко забрались в своих речах, – отозвался я, стараясь сохранить доброе расположение духа. – Что ж, и у самых низких деревьев есть верхушки».
   К этому мигу разговоры за столом успели стихнуть, но тут все рассмеялись, и мой франт воспылал гневом. «Я слыхал, что в былые времена, – произнес он, – чародеи и им подобные считались проходимцами».
   На стол поставили дымящееся жаркое, и я поймал готовые слететь с моего языка слова, а именно: «Чтоб тебе в аду обезьян нянчить!» Но хотя его друзья сразу же занялись трапезой, этот продолжал исторгать из себя свои жалкие мыслишки. «Я не из числа ваших преданных учеников, – сказал он, – и вы не сможете заморочить меня своими чарами, магическими знаками и анаграммами. Вы велите мне помочиться сквозь обручальное кольцо, чтобы моя жена понесла? Да я лучше буду ходить с вязовым прутиком, чем с вашим дурацким посохом Иакова! Все ваши детские забавы и цацки ничего для меня не значат».
   Услыша такую глупость, я рассмеялся, но он по-прежнему пялился на меня, и я отложил хлеб с ножом. «Я бы с легкостью опроверг все ваши безрассудные обвинения, кои вы, несомненно, почерпнули у какого-нибудь болтуна, любителя плести байки. Однако я не расположен спорить на эту тему. Не теперь. И не здесь».
   Но он вцепился в меня, будто рак. «Вы, верно, опасаетесь злоумышленников, которые, притаясь под стеной или окном, могут вызнать у вас тайны человеческой души? Однако, сэр, эта лошадь уж давно сорвалась с привязи; у нас в городе многим не по нраву ваши занятия…»
   «Злобные и презренные людишки».
   «…а кое-кто говорит, что вы вероотступник, воскрешающий мертвых и созидающий новую жизнь».
   Я протянул вперед руку и заметил, что она дрожит. Сам того не ведая, он коснулся истины, которая была выше его понимания, и поверг меня в глубочайшую скорбь – но что мог я ему ответить? Стараясь не терять присутствия духа, я улыбнулся. «Только что вы убеждали меня в своем неверии, а теперь толкуете о воскрешении мертвых. Право же, вы как младенец».
   «Я передаю чужие слова, любезный доктор. Сам-то я в это не верю. Ходят слухи, что вы неудачливый алхимик, маг, не способный исполнять свои деяния без тайной помощи сами знаете кого».
   Мое терпение кончилось. «Это грязная клевета, – сказал я, – в которой нет и золотника правды». Он лишь рассмеялся в ответ, и мой гнев возрос. «Неужто болтовня дураков и измышленья завистников стали для всех вас новым евангелием? Неужто мое доброе имя и слава зависят от людей, стоящих настолько ниже меня, что я их едва замечаю?»
   «Напрасно не замечаете».
   «Достанет с меня и того, что их нельзя не слышать. Вы жадно внимаете их россказням, и вот вам результат – я исподтишка заклеймен как пособник дьявола и заклинатель злых духов». К этому времени все они уже основательно напились и даже не смотрели в мою сторону – не отвлекался только щеголь напротив. «Всю свою жизнь, – продолжал я уже более спокойно, – я упорно добывал знания. Если вы сочтете меня вторым Фаустом – пусть будет так». Затем я велел подать еще вина и спросил у этого невежи, как его зовут.
   «Бартоломью Грей», – ответил он, нимало не смущаясь, хотя лишь секунду назад был свидетелем моего раздражения и, так сказать, уже раз о меня ожегся.
   «Что ж, мистер Грей, пожалуй, вы с лихвою наслушались басен. Не желаете ли теперь почерпнуть толику мудрости, дабы вернее судить о вещах?»
   «С радостью, любезный доктор. Но, прошу вас, не ешьте больше соли, иначе ваш гнев перехлынет все границы».
   «Не страшитесь гнева, мистер Грей, если вам не страшна правда».
   «Откровенно говоря, я не страшусь ничего, а потому продолжайте».
   «В теченье последних тридцати лет, – начал я, – пользуясь разными способами и посещая многие страны, с превеликим трудом, ревностью и усердием стремился я овладеть наивысшим знанием, какое только доступно смертному. Наконец я уверился, что в сем мире нет человека, способного открыть мне истины, коих жаждала моя душа, и сказал себе самому, что искомый мною свет может быть обнаружен лишь в книгах и исторических записках. Я не составляю гороскопов и не ворожу, как вы легкомысленно полагаете, но лишь пользуюсь мудростью, которую накопил за все эти годы…» Я сделал паузу и отхлебнул еще вина. «Однако для вящей складности повествования мне следует начать с начала».
   «Да-да, цельтесь в белую мишень, – сказал он. – Перед вами tabula rasa».
   «Мои родители были достойными людьми, снискавшими немалое уважение соседей, ибо отец мой служил управителем в поместье лорда Гравенара. Последыш в семье – все остальные дети были гораздо старше, – я, как говорят, держался особняком и играл в полях близ нашего старинного дома в восточном Актоне. Нет нужды упоминать о поразительной несхожести ребячьих натур – ведь и самый дух состоит из многих различных эманаций, – но я обладал характером замкнутым и возвышенным: играл всегда в одиночку, сторонясь товарищей, как назойливых мух, а когда отец взялся учить меня, сразу полюбил общество старых книг. Не достигнув и девятилетнего возраста, я уже овладел греческим и латынью; бродя меж изгородей и дворов нашего прихода, я с наслажденьем повторял по памяти стихи Овидия и периоды Туллия. Я читал овцам „Словарь“ Элиота, а коровам „Грамматику“ Лили, а затем бежал восвояси, дабы углубиться в труды Эразма и Вергилия за своим собственным маленьким столиком. Конечно, я делил комнату и ложе с двумя братьями (оба они теперь покоятся в земле), но родители понимали мою любовь к уединенности и преподнесли мне ларец с замком и ключом, где я хранил не только одежду, но и книги. Был у меня и ящичек, в коем я прятал свои записи и многочисленные стихи собственного сочинения – отец рано обучил меня письму.
   Я вставал в пять часов утра и спешно ополаскивал лицо и руки, слыша зов отца: «Surgite! Surgtie!» [12] Все домашние молились вместе, а затем он отводил меня в свою комнату, где я упражнялся в игре на лютне: мой отец неустанно пекся о том, чтобы я овладел мастерством музыканта, и благодаря ежедневным занятиям я весьма преуспел в пении и игре на различных инструментах. К семи мы собирались за общим столом, на котором уже стоял завтрак – мясо, хлеб и эль (в ту пору называемый пищею ангелов); после трапезы я садился изучать правила грамматики, стихотворной импровизации, толкования иноязычных текстов, перевода и тому подобного. Моими товарищами по детским играм были Гораций и Теренций, хотя уже тогда я питал глубокий интерес к истории своей страны и начиная с ранних лет искал подлинной учености, а отнюдь не пустых забав.
   Однако вскоре настало время подыматься в иную сферу, и в месяце ноябре года от Рождества Христова 1542-го отец отправил меня в Кембридж для занятий логикой, при посредстве коей я мог бы и далее овладевать высокими искусствами и науками. Тогда мне было около пятнадцати лет, ведь я появился в сем мире тринадцатого июля 1527 года…»
   «Рождение ваше, – весьма внезапно заметил Бартоломью Грей, – угодило не на свое место, ибо ему надлежало быть в начале повествования. Любовь к порядку есть такой же неотторжимый признак тонкого ума, как и способность открывать новое. Уж конечно, столь искушенному ученому это должно быть известно?»
   Я пропустил его дерзость мимо ушей и продолжил, рассказ. «Почти все эти годы я так рьяно стремился к знаниям, что неизменно соблюдал один и тот же режим: спал еженощно лишь по четыре часа, два часа в день отводил на еду и питье, а все прочие восемнадцать (за исключением времени, потребного на молитву) тратил на чтение и научные штудии. Я начал с логики и прочел „De sophisticis elenchis“ и „Topic“ Аристотеля, а также его „Analytica Prioria“ и „Analytica Posteriora“ [13]; но моя жажда знаний была столь велика, что вскоре я обратился к другим ученым трудам как к источнику чудного света, коему суждено сиять вечно и никогда не померкнуть. Меня нимало не соблазняли развлечения моих товарищей по колледжу; я не находил радости в попойках и разврате, костях и картах, танцах и травле медведей, охоте и игре в шары и прочих бессмысленных городских увеселениях. Но хотя я терпеть не мог шаров и примеро [14], у меня была шахматная доска и кожаный мешочек с фигурами; я передвигал их с клетки на клетку, вспоминая свою собственную судьбу вплоть до сего мига. Я брал фигуры, выточенные из слоновой кости, поглаживал их пальцем и размышлял о том, что монархи и епископы [15] – не более чем муравьи для человека, могущего предсказать их перемещения.
   Спустя семь лет я получил степень магистра искусств, а почти сразу же после того покинул университет и перебрался в Лондон, дабы продолжить свои философские и математические занятия. До меня дошли слухи о бедном ученом джентльмене по имени Фердинанд Гриффен; он посвятил научным изысканиям много лет и мог бы (как говорили люди, осведомленные о моих собственных пристрастиях) научить меня обращению с астролябией и прочими астрономическими инструментами, что было бы естественным продолжением моих геометрических и арифметических штудий. Его старый дом находился во владениях лондонского епископа, в тупичке неподалеку от реки, близ Сент-Эндрю-хилл…»
   «Я знаю, где это, – сказал он. – У стекольной мастерской на Аддл-хилл».
   «Чуть западнее». Я освежился еще одним глотком вина. «Я пришел к нему в середине лета 1549 года и застал его за работой; он управлялся со своими глобусами и сосудами проворно, как юноша. Он ласково приветствовал меня, ибо уже ожидал моего прибытия после нашего обмена несколькими учеными письмами, и не мешкая показал мне кое-какие редкие и искуснейшим образом сделанные приборы, на которые (по его словам)ушли вся его жизнь и состояние, а именно: отличный квадрант пятифутового диаметра, превосходный radius astronomicus, на вертикальную и поперечную рейки коего были весьма хитроумным способом нанесены равные деления, чудесную астролябию и большой металлический глобус. Вот так случилось, что Фердинанд Гриффен стал моим добрым наставником и вместе с ним я всерьез занялся астрономическими наблюдениями, неустанно пользуясь чрезвычайно тонкими и чрезвычайно удобными приборами, с каковыми он научил меня обращаться бережно и умело. Мы начали определять – зачастую с точностью до часа и минуты – порядок смены различных влияний и воздействий небесных тел на нашу часть мира, где властвуют стихии..»
   Здесь я прервал речь, убоявшись сказать слишком многое человеку, не сведущему в сих областях знания, в замешательстве опорожнил свою кружку с вином, а затем перешел на другую тему.
   «Река протекала так близко от его дома, что мы брали с собой квадрант и спускались по Уотер-лейн к пристани Блэкфрайарс, а там кричали проходящим мимо баржам и рыболовным судам: „На запад! На запад!“, покуда кто-нибудь из корабельщиков не замечал нас. Затем мы переправлялись на открытые поля близ Ламбетской топи и, установив квадрант на твердой почве, наблюдали за движением солнца. Перемещаясь туда-сюда со своим громоздким квадрантом, мы частенько едва не сваливались вверх тормашками в Темзу, но всегда успевали выскочить на сухой берег. Разве под силу воде утопить в себе солнечный инструмент? Нет, не бывать тому никогда. Наши измерения дали иным злобным горожанам повод называть нас чародеями или колдунами, но Фердинанда Гриффена это нисколько не волновало, и с тех самых пор я перенял у него уменье презирать невежественную толпу и не прислушиваться к ее речам. Он оказался для меня прекрасным наставником и во многих прочих отношениях – это был истинный волшебник во всем, что касалось книг, ученых трудов, диалогов, изобретений и суждений о различных важных вопросах. Вы заявляете, будто я воскрешаю мертвых; нет, я созидаю новую жизнь…» Тут я снова умолк, опасаясь, что затронул чересчур серьезный предмет, но Бартоломью Грей лишь поковырял в зубах да кликнул человека, велев подать еще вина. «Затем, – присовокупил я, – мне довелось отправиться за море, дабы побеседовать и обсудить кое-что с другими учеными мужами».
   «Колдунами? – невпопад отозвался он; видимо, хмель уже поглотил последние крохи его разума. – Чародеями?»
   «Они не имели ничего общего с тем, что невежды называют колдовством». Я отпил еще вина, дабы загасить пламя в груди. «Я занимаюсь дивными науками, кои проясняют наш слабый взор и позволяют увидеть божественную мощь и благодать во всем их великолепии. Я – ученый, сударь, а не какой-нибудь колдунишка или шарлатан. Чьим мнением, как не моим, интересовались при дворе, услыша глупые предвещания неких так называемых астрономов о громадной комете 1577 года, посеявшие величайший страх и смуту? А кто снабдил наших корабельщиков верными картами и таблицами, позволившими им предпринять путешествия в Катай [16] и Московию и затеять торговлю с сими дальними странами? Кто, наконец, познакомил ремесленников нашего королевства с евклидовыми законами, кои принесли им неизмеримую пользу? Все это сделал я, и только я. Разве шарлатаны способны на такое?»